Совместная работа была, вернее, хобби: Бета преподавала в училище имени Гнесиных, а порою приходила играть на скрипке в любительском оркестре Дома ученых. Иногда в том же оркестре играл и я – на фортепиано, которое изредка используется как оркестровый инструмент. Гарик же, с трудом окончивший музыкальную школу по классу баяна, неожиданно для нас виртуозно освоил игру на треугольнике – есть такой странный оркестровый инструмент в виде согнутого стального прутика, который подвешивают и бьют по нему металлическим стерженьком. Можно ли это считать совместной работой, когда Бета сидит в первых скрипках, рядом с концертмейстером, а Гамма – где-то позади и между ними много людей? Впрочем, они делают одно дело, и я тоже делаю то, имя чему – рождение музыки.
– Мы все втроем играли в любительском оркестре, – говорю я.
– Да, понятно, дуэт там не сыграешь, – глубокомысленно замечает милиционер. – Ну да ладно, если что-нибудь вспомните – позвоните.
И дает мне визитную карточку: "Следователь Волов". Фамилия-палиндром, вполне обтекаемая как прямым, так и обратным течением.
6
Возвращаюсь домой и снова хожу кругами. Что-то меня тревожит, что-то не так. И я сам не могу понять что. Какую-то фразу Бета мне сказала незадолго до смерти. Какую-то фразу… Нет, не помню.
Мебель у меня в комнате стоит по периметру. Когда-то я придумал при игре в "морской бой" ставить корабли по краям – и у всех выигрывал: больше оставалось пустого пространства. Четырехклеточный корабль в моей комнате – кровать, трехклеточные – шкаф, пианино и письменный стол, двухклеточные – книжные шкафы, одноклеточные – стулья. С кем мне сыграть в "морской бой", квартира на квартиру, чтобы предметы выламывались из моей жизни? В моей жизни много предметов и мало людей. А теперь… Но не думать, не думать об этом "теперь", и о Бете не думать, иначе разум мой не выдержит… Что же все-таки она сказала?
7
Я не хочу жить. Но как это сделать – не жить? Я подхожу к окну. Как нарочно, этаж у меня первый. Если бы это было то самое окно! Что еще можно сделать, чтобы не жить? Какие у меня есть лекарства?…
Раскопки в коробочке с лекарствами прерывает пронзительно-наглый телефонный звонок. Опять забыл отсоединить провод…
В трубке звучное:
– Ало-о!
Это Васса, старая флейтистка из нашего оркестра. Дама с гримасой, как на рекламе западного слабительного, шутила Бета. Эту гримасу, растягивающую накрашенные губы, Васса, очевидно, считает улыбкой. Конечно, она человек мне малосимпатичный, но я занимаюсь с ее мальчиком, учу его играть на фортепиано: сама Васса – любительница, она не может. Но сейчас она не по поводу мальчика.
Соболезнует, хочет узнать подробности. Противная старая сплетница в кошачьей шали. Нет, никаких подробностей она от меня не дождется.
– А вы уверены, что там нет какого-нибудь подвоха?
Что она имеет в виду?
– Ну, что это несчастный случай. Все ли вы знаете? Может быть, это не случайность?
Адресую ее к любимому ее собеседнику – Гамаюнову. Как-никак он при этом был. При этом…
Волна боли ударяет мне в сердце, как в борт суденышка, и я теряю нить разговора.
– Ничего, не переживайте, – говорит Васса.
Ничего себе не переживайте! Я в возмущении кладу трубку и хожу, хожу по комнате. "Не случайность"! Что же, Бета сама выпрыгнула? Глупости! Такого быть не могло. Только не она…
8
Во сне приходит Бета – с собакой, как тогда. Мы все идем гулять в лес, в весенний лес трехлетней давности, и Бета садится на пригорок, между желтыми огоньками мать-и-мачехи. Собака – это большой, добродушный, немного дурашливый эрдель-терьер, почему-то похожий на одного моего питерского знакомого, поэта Женю Рейна, – прыгает на Бету, и она, смеясь, валится навзничь, блузка ее задирается, обнажив белую полоску живота. Как я любил ее тогда! Но ничего не сказал, молчал – потому что не надо было говорить, потому что еще не говорилось, но – подразумевалось.
Потом мы идем с Бетой домой – и не можем вернуться. "Где наш дом, Бета?" Но нет, нет нашего дома, и мы дотемна ходим по городу, а потом наступает тьма, и вот я уже не вижу Бету. "Бета!" – кричу я.
Нет, шепчу, потому что я уже проснулся. Вокруг темно и холодно. Полная тьма. Во тьме я всегда боялся смерти – что-то накатывало, и я ощущал отсутствие меня. Это было настолько страшно, что я тотчас включал свет и пытался отвлечься. Сейчас во тьме я понял, что не боюсь смерти, что я хочу умереть и властен сотворить что-нибудь над собой в любую минуту. Как ни странно, это принесло мне облегчение: насколько проще не бояться небытия!
С этой мыслью я снова куда-то проваливаюсь.
Теперь Бета играет мне на скрипке, Брамс, "Скерцо". Быстрое и тревожное "та-та-та-таам" – почти как у Бетховена в Пятой симфонии. "Та-та-та-таам" – и скрипичный голос взволнованно рассказывает мне о чем-то.
Я просыпаюсь и удерживаю в памяти самый хвостик от этого сна – Бета, опускающая скрипку, и "та-та-та-таам". Да, она ведь говорила мне что-то о скрипке. Что?
Вспоминаю: советовалась со мною – что делать со вторым инструментом. Дело в том, что год назад умерла Бетина мать, тоже скрипачка, – сгорела от рака, – и Бете осталась еще одна скрипка. Оба инструмента были итальянскими, не фабричными, а приличных мастеров, хотя и не самых лучших, и потому стоили немало. Бета привыкла к своему инструменту и на другом не играла. Как-то она взяла в руки другую скрипку, настроила ее, заиграла прелюдию Баха – и вдруг оборвала, чуть ли не бросила скрипку на диван и зарыдала – вспомнила мать. Бета ее любила; она была воплощением маминой мечты, прекрасной скрипачкой, хотя и не стала солисткой. Однажды Бета с матерью исполняли для меня двойной ре-минорный концерт Баха. Бета, конечно, играла первую скрипку, и мать очень гордилась чистым ее звуком.
Я тогда сказал Бете: пока нам ведь не нужны деньги, вот если поженимся и захотим поехать в свадебное путешествие – тогда, может быть, и продадим. Бета рассмеялась, и мы больше об этом не говорили.
9
Просыпаюсь. Утро. Надрывается телефон. Звонит тетя Маня, Бетина тетя. Похороны послезавтра. Знаю ли я, что в Бетиной квартире на пианино лежит мой паспорт?
Не знаю, не хочу ничего знать. Тетя Маня настаивает – она бухгалтер, она пунктуальная: человек должен иметь при себе свой документ, солнце должно восходить на востоке, в троллейбусе надо платить за билет. Если когда-нибудь она забудет заплатить и ее оштрафуют, она, наверное, сойдет с ума. Слава Богу, Бета была другая. Была… Тут я перестаю воспринимать что-либо…
Тетя Маня не отстает: сходим сегодня к Бете на квартиру, чтобы мне забрать паспорт. Хорошо хоть квартиру не опечатали: там еще прописана Бетина бабушка, она квартиросъемщик, хотя постоянно живет у тети Мани.
"После работы", – запомнилось мне, хотя я и не представлял, до какого часа тетя Маня работает. Мне казалось, что работает она всегда, – она из породы тихих и подвижных старушек, маленьких, сухоньких, с цепким внимательным взглядом, которые все время что-то делают, на работе или дома, их не увидишь с книгой в руке или у телевизора. По-моему, на таких держится мир. Во всяком случае, общественная жизнь. Не держаться же ей на таких отшельниках, как я!
10
Паспорт действительно лежал на пианино. Это не удивительно – все что угодно мое могло оказаться здесь и, наоборот, Бетино – у меня. Этакое взаимопроникновение, диффузия, как говорят ученые. Вот уже тонкий слой пыли лежит на всех вещах – на столе, на пианино, на скрипичном футляре… Скрипка – как живая Бетина душа, и сейчас она поникла – футляр не стоит, как обычно, в углу, а лежит на журнальном столике. Переживает. Одна. А где ее подружка?
В самом деле, где другая скрипка? Ищу инструмент по всей квартире, но его нет. Тетя Маня тоже ничего не знает. Кто мог взять? Кто здесь был последним? Гамаюнов. В тот день. Неужели он прихватил?
Вечером звоню ему.
– Ну что ты, старик, как ты мог подумать? Потом, я ведь даже играть на ней не умею…
Мне становится стыдно.
– Может, она кому-то дала на ней поиграть?
Это гамаюновское предположение отнюдь не лишено оснований: Бета была человеком до такой степени не жадным, что могла одолжить скрипку – и даже не слишком хорошо знакомому человеку.
Я подумал: не исключено, что мы так и не узнаем, куда делась скрипка. Наследует Бете ее бабушка, а та слишком стара, чтобы выяснять, что сталось с частью ее наследства.
Говорю Гамме, что завтра похороны.
– Обязательно буду, – отвечает он и – по-деловому: – Есть кому нести гроб?
Я до сих пор думаю о Бете как о живом человеке, и это слово "гроб" припечатывает меня к земле.
11
О похоронах – не буду. Это свыше моих сил. Как-то я все это выдержал, но как – словами не расскажешь.
Скажу только, что Гаммы все-таки не было, и я нес гроб, и опять – в последний раз – было "Альфа плюс Бета".
У Гаммы случился гипертонический криз. Верно, не просто так у него румянец – кровь приливает к голове.
Бета ушла куда-то в подпол, а затем, наверное, в небо. Когда мы возвращались, труба крематория исправно зачерняла небо густым жирным дымом.
12
Насчет Бетиной скрипки неожиданно все выяснилось довольно скоро.
Узнав о смерти Беты, дирижер оркестра Дома ученых разболелся. Я потом понял: привык видеть ее перед глазами, она ведь сидела за первым пультом.
Дирижер этот был человеком примечательным: Леонид Пятигорский, брат знаменитого американского виолончелиста Григория Пятигорского. Был у них и еще один брат-музыкант, взявший фамилию Стогорский, но, как кто-то пошутил, качество исполнения от количества гор не зависит. Наличие легендарного брата-эмигранта создавало вокруг Леонида, скромного дирижера любительского оркестра, некий романтический ореол. К тому же он хромал, но не слегка, как лорд Байрон, а довольно сильно. Какая-то была у него серьезная болезнь, и ему сказали, что он рано умрет. Но он все держался на плаву. Музыкантом он был талантливейшим, и только эта болезнь помешала ему возглавить хороший профессиональный коллектив. Чувствовал ли он себя неудачником? Может быть; во всяком случае, в этом была одна из причин его раздражительности.
Особенно яростен он был, собрав оркестр на репетицию через две недели. Пошел и я – мне позвонили, и я неожиданно для себя собрался. Не могу сказать, что я уже пришел в себя, но все же мог что-то делать, хотя и механически. Пятигорский буйствовал, всех ругал, первым и вторым скрипкам, игравшим piano, крикнул: "Что вы там чешете? – и потом добавил зло, обращаясь к кому-то: – Ну что, не помогает новая скрипка?"
Я навострил уши. После репетиции я подошел к концертмейстеру, старику Крону, и спросил, у кого это новая скрипка. Скрипучий Крон повернулся всеми шарнирами своего негнущегося профессорского торса, уставил на меня слепые стекла узких очков без оправы и наконец показал смычком куда-то в глубь: "У Марианны".
Марианну я знал. Ее знали все. Не потому, что она хорошо играла, как раз наоборот. Но она старалась. Эта приземистая полная женщина всегда и во всем прикладывала максимальные старания, играла закусив губу, и капельки пота блестели у нее на лбу. Вот так же старалась она не так давно выйти замуж, и перипетии этой истории обсуждал весь оркестр. Наконец событие совершилось, однако с новым мужем Марианна не очень ладила, они то ссорились, то мирились.
Услышав мой вопрос про скрипку, Марианна запрокинула голову и закокетничала:
– Ах, вы уже знаете… Вы, должно быть, не сводите с меня глаз…
– Ну, так все-таки у кого вы ее купили?
– У Беты, – сказала она обиженно. – За день до того, как… И что тут такого? Я все заплатила сполна!
Извинившись, я направился к выходу. Понятно: они с мужем в очередной раз помирились и он дал ей денег на скрипку. А она, бедная, думает, что на хорошей скрипке начнет хорошо играть…
Но Бета… Зачем она продала инструмент? Понадобились деньги? Или скрипка навевала болезненные воспоминания о матери? И мне почему ничего не сказала?
13
А кстати, где деньги? Тетя Маня в квартире ничего не нашла. Неужели Бета успела положить их на сберкнижку? Не похоже на нее – вряд ли можно назвать ее предусмотрительной. Но не потеряла же она их?! Ничего не понимаю. Или не хочу понять?…
И живу где-то внутри себя, соблюдаю обычный свой дневной распорядок, по воскресеньям хожу на репетиции оркестра, занимаюсь с Вассиным Васей. Боли уже не чувствую, потому что ее нельзя чувствовать, если целиком состоишь из боли.
Однажды – больше чем через месяц (у меня теперь один отсчет времени, вернее, невремени) – Васса спрашивает:
– Ну, вы уже, конечно, разобрались, в чем там было дело?
Я говорю, что нет.
Она долго смотрит на меня и спрашивает:
– Вы не понимаете, как все произошло?
– Не понимаю.
– Нет-нет, вы понимаете.
Ночью, ворочаясь, прежде чем заснуть, я отдаю себе отчет: я действительно понимаю. Понимаю то, что в голове не укладывается: я вполне уверен, что Гамма после несчастного случая обшарил квартиру и взял деньги.
14
Но не могу же я донести на него! Что бы он ни сделал, не могу.
Однако, когда вижу его в очередной раз на репетиции, не выдерживаю:
– Знаешь, я хочу с тобой поговорить.
– Говори, – легко улыбается он.
– О деньгах.
Он удивлен: такого ответа он меньше всего мог ожидать от меня, бессребреника с самого детства, с той самой кисловодской трешки.
– О Бетиных деньгах, – конкретизирую я.
Он долго смотрит на меня и соглашается:
– Давай поговорим. Но не здесь.
– После репетиции.
– Нет. Этот разговор возможен только в одном месте – у Беты.
Теперь уже удивлен я.
– Потом поймешь, – поясняет он.
Говорю ему, что надо взять ключ у тети Мани.
– Возьми. Я тебе позвоню.
Он удивительно спокоен, почти безмятежен. Только вот улыбка хитроватая – с такой улыбкой он обычно обыгрывает меня в шахматы.
15
Внешние люди – это совсем, совсем не то, что внутренние люди. Внешние говорят для других, а слышат лишь самих себя. Внутренние же люди не говорят ничего, они слушают ветер и ветви, ручьи и руки, осень и озимь, а потом складывают это все в дальней комнате. Для слов во внутреннем человеке есть другая комната, ближняя. Холодные слова там хранятся в холодильнике, теплые – вокруг сердца. Потому что у внутреннего человека есть сердце – маленькое и зябкое, как все сердца. И оно не греется у костра трескучих слов, как сердце внешнего человека.
Иногда эти двое встречаются, внешний и внутренний человек, и люди думают, что им хорошо друг с другом: внешний человек может поговорить, внутренний – помолчать и послушать. Они не знают, что внутренних людей переполняют слова, невысказанные слова, и от этого болит у каждого из них его маленькое зябкое сердце.
16
В троллейбусе у меня действительно начинает щемить сердце. Хорошо еще, щемит, а не болит непрерывно, как совсем недавно, после…
Вспоминаю, как переживала Бета, когда однажды такое случилось со мной при ней, и тоже в троллейбусе. Вернее, тогда у меня ничего не болело и не щемило, но Бета вдруг спросила:
– Тебе плохо?
– Вроде бы нет. А что?
– Да у тебя губы синие!
Я прислушался к себе и ощутил некоторую неуверенность: а вдруг со мной и в самом деле происходит что-то страшное? Мне стало немного не по себе.
– Синие? – переспросил я.
– Теперь уже почти фиолетовые. И щеки совсем белые.
Тут у меня действительно закололо сердце – наверное, со страху. Я бы посмотрелся в зеркало, но зеркало в троллейбусе лишь одно, сбоку – перед водителем. Я не стал останавливать троллейбус и просить водителя дать мне взглянуть на мои губы и уши.
– А что у тебя с глазами! – почти вскрикнула она. – У тебя же зрачки широкие, как у покойника…
Очнулся я на полу троллейбуса. Какая-то полноватая дама, как оказалось, медсестра, энергично прижимала мою голову к моим же коленям.
– Я тебя, кажется, напугала, – смущенно сказала Бета. – Извини…
И потом еще много раз извинялась.
17
И еще один эпизод, связанный с троллейбусом. Правда, этого я почти не помню, да и не удивительно: по времени это относится к самому раннему моему детству. Родители мои незадолго до того развелись, я же пока еще не начал говорить – наверное, накапливал впечатления.
И вот в полупустом вечернем троллейбусе я вдруг вышел из безмолвия – и громко произнес вслух мои первые, исторические слова:
– Мой папа дерется стульями. Нехорошо драться стульями!
Пассажиры сдержанно захихикали. Опешившая от таких семейных реминесценций мать спешно схватила меня за руку и на ближайшей остановке вытянула из троллейбуса.
Так я начал говорить. Так зародилась моя склонность к обличительству, из-за которой я сегодня доставил Гамме несколько неприятных минут.
Что же до родителей, развод, наверное, был неизбежен. Отец, конечно, на то и был майором с зеленым околышем НКВД, чтобы покорить в меру диссидентствующую даму, однако как терпеть чужой дурной характер, когда твой собственный – не менее дурной?
18
Ночью – опять снится Бета. Как будто мы с ней путешествуем и она повсюду берет с собою дождь. И дает мне уроки смелости.
– Тебе нравится погода? – спрашивает она меня.
– Нравится, – отвечаю я, приглаживая мокрые волосы.
Что-то сверкает, и молния ударяет в дуб, под которым мы сидим.
– И сейчас нравится? – спрашивает Бета.
– И сейчас, – отзываюсь я сквозь звон в ушах. – Люблю сидеть у костра.
Перед нами действительно догорает дуб.
Бета улыбается своею новой, смелой улыбкой, запрокидывает голову назад и распускает свои золотистые волосы.
Грохочет гром, с такой силой, что обрушивается наш дощатый домик.
– Тебе его не жалко? – спрашивает Бета. Чудные глаза ее блистают зелеными искрами.
– Не жалко, – отвечаю я, потому что не могу ответить иначе.
– Тогда пойдем гулять по тучам, – говорит Бета и прыгает на ближайшую тучу.
И мы гуляем с нею по мрачному небу так долго, что я теряю счет времени. А потом теряю и ее за каким-то облаком.
Я ищу ее в небесах и на земле, но не нахожу. Тогда я просыпаюсь и вспоминаю: в жизни Бета была ужасная трусиха.