Знакомство. Частная коллекция (сборник) - Мария Голованивская 6 стр.


* * *

Ты просто неправильно понимаешь. Я вовсе не хочу произвести впечатление или обратить на себя внимание. Черт с ним, с днем рождения, я не придаю значения каким-то датам, я отношусь к себе без особых сантиментов. Ведь в день рождения многие страдают от того, что окружающие заняты своими делами и отнюдь не готовы оказывать бесконечные знаки внимания.

Мне ужасно нравится песня с их последней пластинки. Такой какой-то особенный голос солистки, она настоящая звезда, и афиши с ее изображением украшают сейчас комнаты служащих в административных учреждениях. Так вот, у нее такой усталый голос, чуть хрипловатый, но в то же время сильный, особенно когда она дважды повторяет последнюю строку припева.

Я обожаю такие усталые голоса, которыми обычно поют ослепительные девицы или холеные юноши с великолепной белозубой улыбкой.

Бриллианты всегда бриллианты. Красиво все-таки, когда красное вино в хрустальном стакане стоит на белой скатерти. И, отойдя в сторонку, ты выплевываешь обиду, как океан выплевывает на берег дохлую рыбу, разбухшую, долго до этого плававшую кверху брюхом, чтобы ни у кого не возникло желания отвернуться.

Это труднопроизносимое слово накрепко засело в моей голове, и я все время повторяю его про себя. Не то чтобы это меня раздражало, просто как-то странно: талдычишь одно и то же неизвестно кому. Ведь себе я при этом ничего не говорю. Не веду с собой бесед, и, мне кажется, что у меня вообще нет внутреннего голоса.

Засело, застряло, зацепилось за какую-то извилину неуклюжее, прямоугольное слово и никак не хочет идти прочь. Ну и черт с тобой, сиди, если хочешь.

Уже половина одиннадцатого, но вставать неохота. Я лежу в постели, повернув голову, и в тысячный, в миллионный раз рассматриваю узор на обоях. Я рассматриваю его каждый раз, когда лежу, потому что моя кровать стоит у стены. Не то чтобы рассматриваю, а просто иногда замечаю, что обвожу пальцем контуры этой загадочной золотой лилии, уже наполовину стертой и мало выделяющейся на темно-бордовом фоне обоев.

Калька, копирка, бумага, линейка, ластики, розовый и белый, стаканчик с карандашами и ручками – вся эта божественная канцелярия гнездится на светлом полированном письменном столе, к верхнему ящику которого прилеплена использованная жевательная резинка.

Разве что еще разочек попробовать. А вдруг повезет. А то хвалится каждый раз, что выиграет, и обязательно выигрывает. Но ведь когда-нибудь должна же быть осечка. Эти хамы все время ходят тебе по ногам, и ничего им не возразишь. Только если вдруг случайно повезет, и твой обидчик наступит на собственный шнурок и ридикюльно шлепнется в лужу. Шлепнется в лужу и проваляется там до тех пор, пока лично ты великодушно не поможешь ему подняться.

* * *

Разве дело в том, чтобы ужасное сделать еще более ужасным, а прекрасное еще более прекрасным? Неужели так необходимо загнать гвозди в дерево по самую шляпку, исписать фломастеры, сломать карандаши? Для чего так стараться, выдавливать себя, как зубную пасту из тюбика, а затем с ожесточением тереть щеткой зубы?

Вот уж до чего разношерстная здесь публика! И никуда от нее не денешься! Стой, кури в темном углу под лестницей, туши бычки о подметку и не забудь, что белую рубашку можно носить только один день. И благородный гнев, и незапятнанная совесть, и абсолютно безупречная репутация, и усы, холеные, ароматные, послушные – спору нет, к нам пришел именно тот, кого мы ждали. Ни тебе разбитых коленок, ни расчесанных комариных укусов, ни сломанного ногтя на указательном пальце. Поэтому не падает, не снисходит до младших братьев наших, не роет ям и не лезет через заборы. Вот так.

Раз уж зашла речь о всяком таком, нужно, без сомнения, уточнить, что каждый, даже когда спит или в обмороке, совершает выбор, продиктованный ему совестью, а если так, значит, может и должен отвечать за свои поступки.

* * *

Запах потных рук, одиноких мальчишеских вечеров, забытый вид плодоносящих деревьев и примятой травы у дома, желтые серединки тюльпанов, залитые росою пестики, сосновая иголка, случайно попавшая под футболку, – я не могу произнести это слово, боясь взять слишком высокую ноту, не потому, что сфальшивлю, а просто потому, что не люблю петь высоко и изображать на лице то, что мне не свойственно.

День за днем смотришь на одно и то же, говоришь одни и те же слова одним и тем же людям, и это так же естественно, как вдох и выдох, ты расстраиваешься не потому. Просто тебе кажется, что в самом течении жизни появляется какая-то шероховатость, заусеница, которая за все цепляется и обращает твое внимание на то, что обычно проходит незаметно.

А теперь о многозначительности. Я не выношу многозначительности, глубокомысленных намеков, знаков, что "мол, об этом не будем, у меня в прошлом слишком многое". Я понимаю, что хочется, что так и подмывает. Само собой вздыхается и лезет изо рта лапша, которую послушно наматывают мои уши. Все это зря. Посмотри на себя со стороны, и тебе станет неловко.

* * *

Когда пластинка или кассета начинает плыть, такая тоска охватывает душу, такая безнадега и беспросветность, что впору уронить голову с плеч и горько плакать. Значит, сели батарейки или мотор барахлит. И когда вдумаешься, что прекрасная, стройная музыка, со сбалансированными низами и абсолютно чистыми верхними частотами, превратилась в эту какофонию, в этот мешок с железками, в эту свалку барахла, из которого торчат пружины и куски вылезшей, как из матраса, ваты, понимаешь, что дело дрянь, и хочется думать о жизни. Плывет пластинка, проходит жизнь.

Да тебя первый же Иисус Христос за руку схватит. Как, увидел друга, у которого несчастье, и не бросился ему на помощь? Ты посмел даже страшно сказать что?!

А может, ты и последнюю рубашку не готов отдать? Ты сам подумай, как это называется!

Все-таки удивительные бывают дни! Ноги утопают в лужах, а волосы качаются и шумят, как гигантская крона, цепляются за облака, и всякий спотыкается о тебя и шумит, угрожает, сам не понимает почему. Дело просто в том, что сегодня именно ты встал у него на дороге и никак тебя не объехать, не обойти.

* * *

Душа в экстазе, как бабочка над цветком.

Ноги пляшут сами собой, и руки пожимают друг друга без остановки. Троллейбус, как улитка, поигрывает рожками, а внутри весело подпрыгивают очкастые в ушанках пассажиры, сладостно прижимая портфели к груди. Мальчишки дерутся в снегу радостно, задорно, и звонко разносятся по округе их голоса. Мимо идет самый что ни на есть обаятельный милиционер, яркий такой, стройный, с красными от мороза щеками и веселыми голубыми глазками. Очаровательные серые восьмиэтажки глядят на тебя своими пятьюстами окошечками, в каждом из которых сияет обращенная к тебе улыбка. Мостовые стелются под ногами, как последние подхалимы, и на каждом углу из киоска выпрыгивает на тебя бесплатное обворожительное шоколадное эскимо. Что к этому добавишь?

Душа в экстазе, как бабочка над цветком.

* * *

Ты видишь, как на фоне испещренных мелкими коричневыми ветвями голубых небесных полей падает снег, медленно опускает свои кисейные покрывала, обнажая в памяти прямоугольные небоскребы четверостиший, написанных на эту тему. Вспоминаются только первые строки, ритм, отдельные слова, а все остальное – зияющие пустотой жесткие глазницы выбитых окон на теле этих огромных стальных рыб, плавающих среди несерьезной облачной зыби и старающихся, вероятно, всплыть на поверхность.

Ласковее, лукавее, легче. Нужно, чтобы от твоих слов не оставалось тяжести и хотелось бы улыбнуться, бесконечно проматывая в памяти наш последний телефонный разговор. Нечего накладывать мне за пазуху кирпичи, нечего обматывать меня колючей проволокой, я и так давно напоминаю не совсем удавшееся изваяние жертвам очередной сокрушительной кампании. Если хочешь чего-нибудь добиться, надень перчатки и иди на мягких лапах.

Взрыв, шок, позор. Чернильница с красными чернилами, запущенная в глухую железобетонную панель. Тухлое яйцо, брошенное в прохожего. Дым, гарь, топот, суета, каждый старается успеть и торопится, прижимая к груди громоздкую ношу. Кто-то дает сигнал, и начинается снег, который медленно опускает свои кисейные покрывала на топкие болота, разбитые мостовые, исхоженные тротуары.

Ночью будет мороз, а завтра – гололед на горе старикам, на радость мальчишкам, и девочка в красной вязаной шапке и коричневой школьной форме опять вряд ли решится подобрать юбку и съехать на портфеле вниз по накатанной, обледенелой горке перед домом.

* * *

Как нож в сало. Как падающий с третьего этажа горшок с цветком, который подобно бомбе разрывается, ударившись о жесткий сиреневый тротуар. Ее голос, хрупкий, ломкий, тонкий, прозрачный, вобравший в себя и хрусталь, и фарфор, и манящее позвякиванье не слишком увесистой связки ключей, ее голос, подобный фейерверку из красных, синих, желтых, зеленых, голубых капель, на мгновенье повисших в пропитанном солнцем воздухе, ее голос наполняет мою хорошо приспособленную для этого голову удивительным переливом звуков, и я готовлю сладкий стол, так как она должна прийти примерно через три четверти часа.

Я режу торт, стараясь сделать так, чтобы на каждом кусочке была целенькая розочка с зеленым листочком, аккуратно ломаю на квадраты шоколад, и меня несколько смущает, что на них остаются следы от моих, вероятно слишком теплых, пальцев, протираю полотенцем бутылки с напитками, мелю кофе и радуюсь, что вся квартира наполняется прекрасным, в высшей степени располагающим к приятной беседе ароматом, ставлю на стол подставку для кофейника.

Разница огромна. Меняется время года, меняется протяженность всасываемых организмом струек воздуха – от мелкой вермишели летом до итальянских спагетти зимой, изменилось все, абсолютно, неузнаваемо, и некоторые чувствительные натуры, наподобие бабочек, которые живут только один сезон, говорят: "Это неповторимо, этого не будет больше уже никогда!" Чтобы привлечь одну из них, я и готовлю этот сладкий стол. Она прилетит на раскинувшийся у меня на столе благоухающий цветник и вскружит мне голову, бесконечным мельканием своих нарядных крылышек. Я достаю из шкафа одежду и облачаюсь в костюм жука, или кузнечика, или еще кого-нибудь неприметного, неброского, чтобы еще больше подчеркнуть контраст, в котором, признаться, я нахожу столько удовольствия.

Повар в немного старомодном большом белом колпаке, с такой белой лепешечкой на конце, рубит небольшим топориком уткам головы и лапы и потом, медленно поворачивая тушки над высоким пламенем, опаляет оставшийся пушок. Его большие руки держат бережно, а круглые глаза на круглом, покрытом щетиной лице не отрываясь смотрят на то, что делают руки. И если бы не запах, от которого многих мутит, дядюшку вполне можно было бы принять за Санта-Клауса, который вот сейчас закончит дела и примется раздавать детишкам подарки. Наш повар – первосортный добряк. Он чистит морковки, режет лук, давит лимоны, взбивает сливки, потом принимается за яблоки – все от паштетов до кренделей проходит через его руки. Он упрекает выкипающие кастрюли, ругает упавшую под стол миску с очистками. Этот наш папа Карло, который из любого бревна сделает Буратино.

Я жду своей очереди. Каждый ждет по-своему, кто – суетится и все время уточняет, за кем он, а кто вроде и вовсе безразличен, так сидит, что-нибудь почитывает. Никуда не денешься, дойдет очередь и до тебя. Слушай, если ты не перестанешь изводить присутствующих своими вопросами, испытывать терпение бесконечным хныканьем, если ты не перестанешь греметь, скрипеть, хрустеть полиэтиленом, клянусь, прогоним, выставим вон, лишим места и прекрасно, слышишь, прекрасно обойдемся и без тебя.

В юности, когда все желания острые, бурные, непреодолимые, когда агрессивность и нежность равны друг другу по силе, когда тоска разъедает сердце, когда на вопрос хочется ответить вопросом и всякий ответ опротестовать, до чего же слепы глаза и глухи уши! Я каждый раз засматриваюсь, я глаз отвести не могу от этих красавцев, передвигающихся на ощупь, отвечающих невпопад, время от времени поднимающих на тебя глаза, в которых светится мука.

– Раз, и все! Был и нет. Это будет длиться одну секунду. Нерв уже убит, значит, и болеть нечему.

– Да мне уже делали, – отвечаю я, а в голове в это

время плавают красные рыбки, так, что их видно одновременно и сбоку и сверху, и все вокруг утопает в зелени. Рядом, взявшись за руки, танцуют красные бесполые существа, на которых стыдливо поглядывает полноватая обнаженная дама.

Просто невозможно заставить себя не смотреть, не разглядывать. Свежая белая рубашка с двумя расстегнутыми верхними пуговицами, аккуратно завернутые рукава. Чистые руки, ровные ногти. Нежная сильная шея. Чуть коротковатые джинсы, кокетничающие белые носки, кроссовки с безупречными бантиками шнурков. Розовые с пушком щеки, белесые брови, черный обворожительнейший взгляд.

– Ни в ком нет любви, одно самолюбие.

– Больное самолюбие.

Говорить собственно нечего: слушать скучно, говорить незачем. Слушать всегда скучно, а говорить всегда незачем. Но это необходимая приманка, червячок на крючке, мучающийся, извивающийся, скрывающий своей лишенной нервов плотью коварное металлическое жало, и охота на этих красноперок с желтыми круглыми глазами особенно интересна тем, кто, поддаваясь азарту охотника, не забывает умильнуться пейзажем, обрамляющим дышащее молодостью лицо.

* * *

Когда нет аппетита, жизнь теряет всякий смысл. Дома вдоль улиц и проспектов напоминают корки черного черствого хлеба. Улицы улыбаются кривыми улыбками, и регулировщики кажутся нарядными шоколадными зайчиками, завернутыми в разноцветную фольгу, которых съесть бы, слизнуть одним махом – а не хочется! По этой полосатой скатерти то и дело шныряют блестящие, такие же абсолютно ненастоящие автомобили, и пар от гигантского бассейна густой белесой стеной поднимается в небо.

Троллейбус, похожий на пятидесятипятикопеечную шоколадку, с шумом распахивает перед твоим носом двери, и нет ничего проще, чем прокомпостировать заранее приготовленный талон.

А кстати, почему бы не рискнуть, почему бы не использовать тот самый что ни на есть назойливый, привязчивый шанс, который по статистике один на миллион. И совсем не обязательно искать счастье на проторенных путях. А может, наоборот, стукнуть себя обухом по темечку и, поплевывая сверху вниз, витать среди взбитых сливок, которыми в театрах обычно забеливают синие с желтоватыми звездами небеса.

Сделай доброе дело и забудь о нем. Я имею в виду просто что-нибудь хорошее. Я абсолютно отчетливо представляю себе, как ты приходишь домой и начинаешь рассказывать восторженным слушателям о содеянных тобою добрых делах, а потом, наговорившись всласть, спишь здоровым сном до тех пор, пока вечно бодрый будильник не разбудит тебя.

* * *

От каждого человека остается потом в помещении его запах. Вот входишь в комнату, в которой долго кто-нибудь сидел, и сразу же чувствуешь, сразу же ударяет в нос либо терпкий, либо кислый, либо гнилостный запах. Все-таки это очень важно, как от человека пахнет. Иногда поздороваешься с кем-нибудь за руку, поцелуешь кого-нибудь на прощание, какую-нибудь ухоженную красотку например, и потом долго еще ласкает тебя составленный из прекрасно сочетающихся друг с другом запахов аромат. Или в лифте иногда пахнет духами.

Я просто стараюсь думать о приятном. Фиксирую что доставило удовольствие, и потом повторяю это до бесконечности, заставляю тысячу раз протекать перед глазами золотой осенний воздух, скатывающийся по ветвям немыслимых кленовых аллей, и всякое такое. "Мир ласкает тебя, – говорю я себе, – и только безумный, грубый, злой человек пройдет мимо наслаждения, которое доставляют эти ласки". Что ж… Я лично не против.

Плюхаешься в метро на еще теплое от предыдущего пассажира сиденье, подробно рассматриваешь окружающих, но так, неглубоко, автоматически, а на самом деле впиваешься мозгами абсолютно незаметно в какую-нибудь пакость, в какую-нибудь чепуху, в дрянь какую-нибудь, и отдаешь себе в этом отчет, когда уже мороз проходит по коже.

– Это все бред из исчерченного подростками учебника по психиатрии, – говорят мне мои друзья. Я не говорю им этого, но нет сомнения – все они ужасные пижоны.

За этим углом будет булочная, за булочной – овощной, а потом телефонный автомат. Оттуда-то я и позвоню. Кстати, часто бывает, что кто-нибудь забывает в автомате монетку. Тогда можно позвонить за чужой счет. И я покорно иду по следу.

Назад Дальше