* * *
Ты наблюдаешь за мной из окна. Я чувствую. Всегда чувствуется, когда кто-то смотрит на тебя сверху. Наверное, и муравей чувствует, когда его рассматривает человек. Я чувствую, но не оглядываюсь. Пытаюсь побороть неловкость движений, неуклюжесть шагов. Я сяду в автобус, и через четверть часа ты приклеишься к обмотанной изолентой телефонной трубке и станешь проверять, дома ли я.
– Ты домой?
– Да, мне должны звонить, сам я позвонить не могу, нет телефона.
– Кто?
– Так, по делам…
Ты будешь звонить мне каждые десять минут, а я, вскочив в квартиру, положу трубку рядом с телефоном и побегу в ванную умываться. Ты – охотишься, я – убегаю. Пусть лучше ты думаешь, что я треплюсь по телефону. А что, если, не дозвонившись, ты сядешь в такси и приедешь ловить меня здесь?!
Снова прозрачный, как стекло, воздух. Снова шарф, сбитая набок шапка. Я иду, дрожа от страха, что будет, если ты встретишься мне по дороге?
На этих обледенелых скамейках всегда что-нибудь вырезано ножом. Напротив старушка в облезлых матерчатых ботинках кормит голубей пшеном. По всему городу рыскают твои двойники, шарят глазами, таращатся, но им никогда меня не узнать, потому что на моем лице сияет улыбка.
Небо цвета загорелой девичьей кожи, днями сквозь ватные одеяла облаков струятся потоки невесомого парного молока, бледнолицые рассветы, грозные черные вечера, сопровождаемые сладкими трелями цикад, – "Вечера на хуторе" – я говорю о тебе, длинноносый чудак, ходячий призрак, шарахающийся от всякой скользящей по мостовой тени, скрывающийся от малейшего сквозняка.
Ласково настроенные, круглые глаза лошади, в каждом из которых отражается треснувшая луна, сено покалывает ноги, и какой-то человек подбирается к берегу, чтобы сполоснуть в реке измазанные глиной сапоги.
Попадаешься в вязкое тесто метафор и выползаешь весь липкий, с перепачканным в муке носом, вытираешь грязные руки о влажный фартук и ждешь, когда наконец запахнет сладким приготовленное тобою кушанье.
Очень часто, когда крыть нечем, еще задолго до окончания игры, в тысячный, в миллионный раз, изучив свои бесконечные семерки, красивым жестом, прочерчивая в воздухе параболу поднятой картой, кроешь все своим последним козырем – трефовым тузом.
Хлеб заплесневел: не надо было уезжать так надолго. Очень неприятно, когда что-нибудь портится в твое отсутствие. А выбросить сразу – жалко.
Это еще довоенное пальто с белыми костяными пуговицами в черных прожилках. Сейчас в моде старые вещи. Ретро смотрится хорошо, а позапрошлогоднее – плохо. Вещи как коньяк, их нужно выдерживать долго, и чем дольше выдерживаешь, тем ценнее вещь. Вещи как время.
Время примешивается ко всему, с чем имеешь дело, растворяется, и что-то оно портит, а что-то красит. Немногие люди умеют стареть красиво. Обычно красивого старика сравнивают с многовековым дубом. Мощным, ветвистым, с грубой истрескавшейся корой и тысячелистной зеленой кроной. Суровая красота. Некоторые старость сравнивают с осенью. С золотом листьев, лежащих у подножья оголенных деревьев. Важно, что именно держишь в голове, когда стареешь. Слякоть и бездорожье, слабость и немощность сломанного ветром увядшего стебля или наполненный настоявшимся чуть горьковатым соком ствол, невысокий, но крепкий, с широким основанием, неподатливый и своенравный.
Говорят, что старое дерево долго скрипит. Это как бывает с отломанной сильным ветром сосновой ветвью, которая не полностью еще оторвалась от дерева, и нужно долго присматриваться, чтобы найти ее глазами. И эта ветка, если она была дорога, отрываясь наконец, больно бьет по тебе, если даже упадет рядом и вовсе не нанесет увечья.
* * *
Ладно, думаю, поваляюсь, почитаю чего-нибудь.
Не все же время бегать за всякими шизиками и подлавливать их на честном слове. На то и существуют толстые журналы, чтобы заполнить вынужденную паузу, дать неожиданный аккорд, узнать о другой жизни, более ароматной, чем твоя, просветиться насчет того, как бывает, и как нужно, чтобы было. Вот она, твоя добыча, под тем или иным соусом, лежи, потягивай через соломинку, просветляй сознание!
Тут – кирпич, там – тупик. Придется объезжать. Бесконечная морока, то педаль западает, то мигалка отказывает, менты все время цепляются, почему, мол, машина грязная. Из загорода, говорю, еду, а на улице грязь, весна.
Второй поворот направо, кафе, пельменная, табачный киоск – вот мы и дома, и снова, и снова толстый журнал, толстая книга, толстая газета, за мной, читатель!
Месяц май сказал месяцу июню: "Друг, а почему у тебя такая зеленая борода?" – "Потому, – ответил месяц июнь, – что ты – салага, понял?" Так-то, не из "Сатирикона" мы, не молодостью козыряем.
Они все болтали и болтали… как у них языки не отвалятся, честное слово! Вот она, каприза цивилизации, прежде чем до дела дойти – поболтай часок-другой. В этом, мол, твое основное человеческое отличие. И голуби воркуют, и петушок с курицей перекудахтывается, и воробушки поддакивают друг другу, нет здесь никакого отличия, а тот, кто это утверждает, просто не умеет видеть то, что творится вокруг него!
* * *
Солнце, пробивающееся в щель между шторами, делит комнату на две половины огненной светящейся полоской. Видно, как луч разрезает воздух, в котором копошатся пылинки, шерсть от пледа, пепел. Нужно было убрать пепельницу. Не отрываясь смотришь на солнечную полоску, тупо, не моргая. Звуки. Льется вода. За окном кричит ворона, ребятишки возятся в песочницах, скрипят качели. День. Хлопнула дверь парадного – кто-то вышел или вошел. Легкий звон, звук воды. Моют посуду. В соседней комнате расшторили окно. Звякнул совок, зашуршал веник – утреннее умывание квартиры. Зазвонил телефон. Может, не здесь, может, у соседей? Звонки прекратились, тихий голос. Длинный рассказ тихим голосом. Что-то упало – значит, вытирают пыль.
Розовый свет сквозь веки. Пирожные на большом блюде, утренний кофе в толстостенной белой чашке, варенье, тостеры.
– Вы намерены еще долго ухаживать за моей дочерью? Девочка страдает. Решайтесь.
Варенье капает с хлебца на скатерть, чашка разбилась о кафельный пол.
Мы разговариваем на голубоватой от вечернего тумана лужайке.
– Маргарет, я вернусь. Ты увидишь, не пройдет и месяца. Мы будем вместе, Маргарет.
Ветки стегают по лицу, я бегу весь в слезах, она сказала, что не хочет меня больше видеть. Взбираюсь на какую-то насыпь, черные камни валятся у меня из-под ног, шумно отзываясь при падении. Одежда разорвалась, по щекам течет пот. До отхода поезда осталось две минуты, и я бегу, расталкивая нарядных людей, говорящих на красивом непонятном языке. Поезд трогается, но мне все-таки удается его догнать, этот пресловутый уходящий поезд.
* * *
Жаль. Бесконечно жаль. Чертовски, чертовски жаль. Когда мы пришли, его' уже не было. Сначала долго звонили в дверь, стучали в нее ногами, потом, обессиленные и понурые, начали медленно спускаться вниз. Мы вышли на улицу, свернули на бульвар и, загребая ногами гравий и мокрые листья, побрели, погнали себя обратно, назад, туда, откуда пришли.
Я очень люблю смотреть в бинокль, потому что ты одновременно и далеко и близко, ты видишь, а тебя – нет. Бинокль – это отсутствие всякой взаимности, всегда выгодное тому, кому она не нужна.
Слова делятся на глупые, умные и никакие. Глупые люди говорят глупые слова, умные люди – умные слова, а никакие слова говорят никакие не люди, а всякие там бабочки, растения и Клеопатры. Эти последние не говорят никаких слов, потому что о них и так все известно, а зачем тогда, спрашивается, говорить?
* * *
Седовласый мужчина в шляпе словно черный лебедь плывет в шумной и пестрой толпе и монументально приветствует собравшихся будто ходящей на шарнирах рукой. Толпа визжит от восторга, шелестя разноцветными флажками, и сопровождаемый громовыми раскатами фейерверк лопается в небе.
Мы стояли с краю и почти что не видели того, к кому было приковано всеобщее внимание, хотя тоже кричали и время от времени подпрыгивали от избытка чувств. Всюду продавали напитки и мороженое, и было светло как днем.
Мне и в голову бы не пришло соваться в эту толчею, но мне сказали, что будешь ты, и я надеялся, что ты заметишь меня – может быть, единственное знакомое лицо в толпе. Мне удалось все-таки тебя углядеть, нас разделяли несколько десятков плотно упакованных спин, поэтому даже при желании мне не удалось бы к тебе пробраться. Но я видел, как ты радуешься, как веселишься вместе со всеми, частенько забывая поправлять сбившиеся волосы, которые попадали тебе в рот. Мне тоже было весело, жарко, а когда в небо выпустили белых голубей, я зарыдал вместе со всеми от умиления. Потом вдруг пошел дождь, даже непонятно, откуда он взялся, и толпа покрылась бесконечным количеством разноцветных зонтичных чешуек.
Но человек в машине, а я теперь ясно видел его затылок и поля шляпы, строго параллельные линии плеч, стоял, как и прежде, и казалось теперь, что он плывет в лодке, а рядом в белых блестящих касках с бешеным мотоциклетным ревом плывут лилии и кувшинки.
Через несколько минут у меня запотели очки, и я, разочарованный и усталый, поплелся домой. Может, ты все-таки ко мне вернешься, а?
* * *
Колбы всякие, склянки и банки разместились на письменном столе – я пытаюсь выбрать что-нибудь наиболее подходящее для подарка. Ты хотела вазу. Цветы очень красиво стоят в высокой химической колбе, видны зеленые стебли и вода – зрелище изумительное. Страшный беспорядок царит вокруг, именно царит, он правит бал по-царски, подчиняет себе все линии и образы, возникающие в поглощенной, в проглоченной им комнате. С кресла оплывают свитера и рубашки – словно волнистые дома Гауди, на кровати множество разноцветных хрустящих пакетиков, в один из которых я положу то, что решу подарить, из шкафа вывернуты его матерчатые потроха, из ящиков стола извлечено запыленное скопище мелочей, древние высохшие ластики, разогнутые скрепки, железки какие-то, я ищу ту единственно нужную вещицу, которой и имени-то не знаю, но она определенно где-то есть, просто пока прячется, но я доберусь до тебя, слышишь, плутовка!
Сколько же нужно человеку всякой муры, чтобы чувствовать себя настоящим хозяином. Особое удовольствие получаешь тогда, когда удается занять чем-нибудь середину бесполезного пустого пространства, теперь и оно чему-то служит – обрамляет штучку, и получается что-то вроде площади, в центре которой находится обелиск.
Если начнешь складывать аккуратно – конец! Над каждой ерундой будешь голову ломать – нужна она тебе или нет? И, убив силы на решение вопроса о целесообразности воплощенных в дереве, в металле или в стекле прихотей и капризов, рухнешь под вечер обессиленный, изможденный, на себя не похожий и уснешь среди хитро поглядывающих на тебя вещей.
* * *
Платье с люрексом, немодные сношенные туфли на высоком каблуке, сейчас такие даже новые уже никто не наденет, чулки с дырявыми пятками.
– Может, хоть чайку выпьешь?
Гладкие кухонные стены, высокий потолок, большое квадратное окно в ванную.
– А мы собирались делать ремонт, даже обои уже купили.
Окно на улицу, видно только бесконечное серое небо, сзади открытые полки с кастрюлями и банками – в общем, со всяким барахлом.
– Летом выбираемся на дачу. Все приходится везти из города. Два часа на электричке. Так что, если что-нибудь надумаешь выбрасывать, там все сгодится.
Потускневшие серые глаза, грубая кожа, наполовину растаявший серый пучок. Над плитой два ряда зеленоватого кафеля. Тряпка – кусочек старой майки, чтобы вытирать со стола. Неухоженные руки.
– Знаешь, все кручусь и кручусь. С книжкой полежать некогда.
Лук. Золотая луковица идеальной формы, похожая на большую застывшую медовую каплю, с тончайшей, словно из папиросной бумаги кожицей, сверху, как у Чиполлино, – краешек зеленого побега. Такая чудесная, такая гладкая, а внутри, если разрезать, нежнейшие, плотно прилегающие друг к другу лепестки, каждый из которых упакован в тугую белесую оболочку. На рынке продают большие луковые венки, и, если такой венок повесить на стенку, любого, какого угодно цвета, будет просто изумительно.
– Через час все уже будут дома, может, дождешься?
Лифт закрывает с шумом металлические двери и, надрывно кряхтя и охая, довозит меня до первого этажа. Пахнет затхлым, около одной из дверей стоит ряд вычищенной обуви. Сразу видишь, как покладистый отец семейства наносит специальной щеточкой ваксу, как бережно, с ювелирным изяществом замазывает тончайшие трещинки, трет носки, а главное, с уверенностью и оптимизмом смотрит в завтрашний день.
* * *
Загордился, разважничал и окончательно потерял совесть. Была и нет, исчезла куда-то. То есть: захотел и взял, сорвал и скушал. До всего достанешь рукой и завладеешь, высосешь все соки и выбросишь в урну смятую обертку, фантик, коробочку.
Дом напротив. Краска ударяет в лицо. Я видел там то, после чего хочется развязно веселиться и смущать дам своими неуместными предложениями: "Пойдем, мол, сольемся в экстазе под сенью струй". – "Хам, – отвечают они, – иди отсюда, неотесанная дубина".
– Жрать охота! – кричишь ты внезапно охрипшим голосом. – А подать сюда Ляпкина-Тяпкина!
В сорок лет садишься за учебники, заводишь тетрадки. Столбики глаголов и новых слов. И поскольку память уже не та, все время соскальзываешь вниз, к основанию, к тем двум-трем выученным еще в школе фразам, которые произносишь с легкостью настоящего американца.
Хочется родиться заново, пройтись по стерильным улицам, на которых нет ни единого твоего следа, ухаживать, коверкая слова, и надеяться на то, что наконец удастся перейти на международный язык жестов.
Здесь ты уже никогда не сможешь вернуться назад – только там.
Разрисовываешь тетрадный лист, круги с двумя антеннообразными рожками, цветочки на длинных стеблях, женский профиль с прямыми волосами, домик, такой, как рисовали в начальной школе, все продумано до мелочей, отработано каждое выражение лица, и снова круги с двумя антеннообразными рожками, цветочки на длинных стеблях, женский профиль…
* * *
Мне никто не верит, но это правда.
Я прекрасно помню, как еще в первые месяцы моей жизни мне пришлось играть какую-то странную роль в отношениях отца и матери. Они поочередно сюсюкали и улюлюкали, при этом поглядывая друг на друга, – какая будет реакция? Иногда вдруг все охи и ахи прекращались, и на мой отчаянный плач никто не подходил. Они упрекали друг друга: "Что же ты не подходишь, это ведь твой любимчик надрывается". Поскольку я не умел говорить, я не мог возмутиться, поскольку не умел ходить, не мог хлопнуть дверью, предоставив им возможность разбираться с глазу на глаз. Я стал их заложником, их пленником, принимая на плечи не только непростые отношения отца и матери, но и всей нашей, поверьте, немалочисленной семьи. Я готов поклясться чем угодно, что я сразу все понял, и эта их частая со мной неискренность служит мне теперь оправданием, поскольку я мечтаю о том дне, когда последние из них исчезнут и я смогу наконец вздохнуть спокойно. Может быть, и я надеюсь на это, мне придется ждать не так уж долго, почему в конце концов худшая участь должна постигнуть именно меня?!
Я люблю музыку, но только если никто не поет, поэтому я не люблю рок и оперу. Музыка мне нравится потому, что в ней нет бесконечных и запутанных отношений, ведь именно этому посвящены все без исключения книги, кроме учебников, все фильмы и спектакли. Я хорошо отношусь также к абстрактной живописи, только если в ней и намека нет на всякое такое, если не изображается красный треугольник, черный квадрат или синее колесо и ничто не напоминает крышу или окно. Даже носильные вещи, брюки и юбки, блузки и свитера, все они толкуют об одном и том же, а я об этом, честное слово, просто не могу больше слышать. Извините, ладно?!
* * *
Всегда выбираешь либо отношения, либо дела.
Об отношениях трудно говорить, чтобы вышло не пошло. Можно, конечно, помогать одинокой старушке или брошенному всеми младенцу, но как тогда, Бог мой, добиться того, чтобы не дали всходы зерна самолюбования, которых так много в каждом из нас. А иначе, если отношения взаимные, лучше о них вообще ничего не говорить, потому что, что ни скажи, все равно тебе не понравится. Лучше всего рассказывать о чьем-нибудь бесконечном одиночестве, гляди, оказывается, и ты философ!
Осваиваешь новый район. Новые дорожки и тропинки, новые остановки, новые встречи под часами в метро. Становишься естествоиспытателем, выращиваешь в пробирке неожиданные привычки, сохраняя при этом верность старым присказкам и старым намекам. Сеешь и жнешь, томишься ожиданием в опустевшей внезапно жизни, с полусобытиями неимоверной важности, ну когда, когда же наконец зацветет и даст плоды и под твоими окнами пьяная вишня – удивительное растение, завернутое в тончайшую золотую фольгу.