Кондотьер - Жорж Перек 6 стр.


Алло, соедините меня с номером 15 в Дампьере, в департаменте Эр и Луар. Алло. Говорите. Это Винклер. Здравствуйте, мсье. Здравствуйте, Отто. Позовите, пожалуйста, Мадеру. Хорошо, мсье, сейчас. Километры проводов, сплетающих вокруг земного шара обнадеживающую сеть его возможного освобождения. Мадера, я остаюсь здесь, я больше не вернусь. Идите вы куда подальше, и всю свою компанию прихватите с собой. Отбой.

И что? Ничего? Ничего, кроме признания в собственном бессилии? И окончательной уверенности в том, что это тупик. Что делать? Куда идти? Продолжать. Продолжать зачем? Продолжать для кого? Идти на это ради чего? Какое имеет значение, сняла она трубку или нет? Какое имеет значение то, что он решил вернуться и завершить Кондотьера? Какое имеет значение то, что мастерская в Дампьере - как и прочие, на Цирковой площади, в Гштаде, в Сплите, в Париже - стала тюрьмой, замкнутым кругом его противоречий, ярким символом его бесполезной жизни?

Бесполезной. Главное слово произнесено. Что он создал в Женеве, Роттердаме, Гамбурге, Париже, Лондоне, Танжере, Белграде, Люцерне, Сплите, Дампьере, Триесте, Берлине, Рио, Гааге, Афинах, Алжире, Неаполе, Кремоне, Цюрихе, Брюсселе? Что он оставит миру? Какой образ себя?

Что останется после него? Ничего. Пустота. Хотя в любой миг он мог найти какой-то выход. В любой миг мог поверить, что может отказаться…

Это ведь неправда? Ты не мог отказаться. Ты и не отказывался. Ты мог только соглашаться. Тебя держали на поводке, ты был волен следовать за ними. Ты не мог ничего себе приписать. Ты не мог делать ничего, кроме того, что делал: украшения, оправы, статуэтки, ложные имитации, подложные репликации, фальсификации…

Двенадцать лет. Двенадцать раз по триста шестьдесят пять дней. За эти двенадцать лет он один, в полном одиночестве - таясь по подвалам, чердакам, бункерам, пустым мастерским, заброшенным домам, ангарам, гротам, закрытым галереям - продумал, подготовил, изготовил и оформил сто двадцать или сто тридцать поддельных картин. Целый музей. От Джотто до Модильяни. От Фра Анжелико до Брака. Целый музей, лишенный души и плоти.

Гаспар-фальсификатор. Гаспар Теотокопулос по прозвищу Эль Греко. Гаспар де Мессина. Гаспар Соларио, Гаспар Беллини, Гаспар Гирландайо. Гаспар де Гойя-и-Лусьентес. Гаспар Боттичелли. Гаспар Шарден, Гаспар Кранах Старший. Гаспар Гольбейн, Гаспар Мемлинг, Гаспар Массейс, Гаспар Флемальский мастер. Гаспар Виварини, анонимный Гаспар французской школы, Гаспар Коро, Гаспар Ван Гог, Гаспар Рафаэль Санти. Гаспар де Тулуз-Лотрек. Гаспар ди Пуччо по прозвищу Пизанелло…

Гаспар-фальсификатор. Ремесленник-раб. Гаспар-фальсификатор. Почему фальсификатор? Как это, фальсификатор? С каких пор фальсификатор? Ведь он не всегда был фальсификатором…

Мерный покой. Вереница дней. А потом счет пошел на часы, и я ощутил их бремя. А потом - все эти происшествия, события, вся эта авантюра, история, судьба, карикатура на судьбу. Бесполезный жест или шаг вперед? Не считая хаоса, смерти Мадеры, это, возможно, во всей его неописуемой спонтанности, первый жест демиурга.

Опускается ночь. Руфус не приехал. У тебя еще есть шанс. Стоит только ускользнуть от Отто. Отто глуп. У тебя болит рука. Ничего, продолжай, камни уже наполовину расшатаны. Все это тебя достало. Знаю. Ничего не поделаешь. Скажи себе: это что-то вроде спорта. Вроде соревнования. Гонка на время. Словно вырезаешь барельеф. Скажи себе: уж лучше где угодно, чем в этом подвале. Хотя ты не очень-то в это веришь. Ну и плевать. Плевать, еще раз. Не говори "плевать". Не плюй в колодец. Не плюй в Калло. Лучше "Жница" в руках, чем "Жертва Авеля" в облаках. Вспомни, это твой девиз. Тебе нельзя останавливаться. Ты уже близок к цели. И даже если. Долбить или дожидаться, пока. Ты пытаешься себя убедить? Нет. Да. Я тебя знаю. Ты себя знаешь. И даже если. Сколько раз ты ударил молотком? Сто тысяч раз? Миллион? Двести пятьдесят? Не помнишь? Хороший признак… Я скажу тебе одну вещь, дружок. Очень скоро мы с тобой отсюда выпорхнем, как феи. Да? Дадим деру. Представляю, какую рожу скорчит Руфус…

Умереть, не умереть. Какое это имело значение: свободен или не свободен, виноват или не виноват? Как бы выглядела та неумолимо, неуклонно катастрофическая кривая, которую он в итоге все равно бы описал? Мадера мертв. Почему? Что сыграло решающую роль? Где отправная точка? Вечер у Руфуса? Ночь в белградской мастерской? Внезапное возвращение из Гштада? Встреча с Жеромом? Встреча с Милой? Встреча с Женевьевой? Или запойная ночь, проведенная все в том же подвале? Что оставалось от его жизни? Где отправная точка? Где логика?

Гаспар Винклер, бывший студент Эколь дю Лувр, дипломант Института Рокфеллера, специалист по реставрации произведений искусства Музея Метрополитен (Нью-Йорк), почетный советник и эксперт Муниципального музея изящных искусств (Женева), реставратор галереи Кёнига (Женева). А дальше? В свободное время - отъявленный мошенник. Даже чаще, чем надо, - махинатор. А дальше? Родился, вырос, стал подделывателем. Как можно быть подделывателем? Это вы, подделыватель? Почему становятся подделывателями? Ему нужны были деньги? Нет. Его шантажировали? Едва ли. Ему это нравилось. Не так чтобы.

Трудно объяснить. Могли он тогда представить что-то другое? Он шел по улицам Берна. А вдали от Берна шла война. Ему было семнадцать лет. Он был богатым бездельником. А тут появился Жером. Завлекательность тайны. Авантюра. Эдакий благодушный и ушлый Арсен Люпен. На вечных каникулах, в окружении богатых пожилых англичанок, плутоватых владельцев гостиниц, дипломатов на пенсии, в обстановке, как на почтовой открытке - снег и горные вершины, изысканный шоколад, роскошные сигареты, - что могло быть лучше встречи с этим упрямым художником? Я тоже пишу. Так ведь это замечательно, молодой человек. А дальше? Вдруг возникло затруднение. Вдруг возникло четкое осознание того, что он ничего не знал и никогда не понимал, в чем смысл живописного дела, что он лишь применял - дабы развеять скуку, - свой навык "держать карандаш". А еще к нему пришла уверенность, что однажды он сумеет научиться и познать. И вот он полностью отдался учению и изысканию под строгим и терпеливым руководством Жерома. А дальше? А дальше копировал, подражал, копировал, имитировал, воспроизводил, калькировал, разбирал по частям, по пять, десять, двадцать, сто раз, каждую деталь "Менялы с женой" Массейса: зеркало, книгу, монеты, весы, баклажку, шляпы, лица, руки. А дальше…

Слишком красиво, слишком просто. В какой момент твоя система дала сбой? В какой момент твоя история разладилась? Ну до чего же безответственный… В семнадцать лет - понятно. Но в двадцать пять, двадцать семь, тридцать, тридцать три? Мог ли он осознавать? К чему тогда сознание? Что значит "сознание"? Всего лишь слово. Такое же, как и другие. Осознание чего? Как быстро сдвигаются тюремные стены. Добавить нечего. Одна подделка. Другая. Гаспар-подделыватель…

Затем появилась Мила. Первое удивление. Первое презрение, крохотное и несерьезное. Подобие угрызений совести. Легкое непонимание. Впервые у него вдруг возникло желание не играть. Быть самим собой. Что это значило? Стечение обстоятельств есть стечение обстоятельств. Гаспар-фальсификатор. Гаспар Винклер, подделыватель во всех жанрах. Подделывать неважно что, неважно кого, неважно когда…

Любить женщину - значит быть самим собой? Любил ли он? Давно уже любовь свелась к простому использованию конфиденциальных визитных карточек, которые подсовывал ему Руфус, получавший их от Мадеры, но он узнал об этом слишком поздно. Анонимные рандеву. А потом - вот. Потребность в чуть менее условной нежности, в чем-то не таком машинальном, не таком корыстном. Неважно. Так уж получилось. Он встретил Милу у Николя. Она стала его любовницей. Из-за цвета ее платья в тот день или потому что она ему улыбалась. Он забыл. Какая разница. Что-то вроде отдельного эпизода, вынесенного за скобки. Несколько ночей, отличавшихся от других. А наутро, как всегда, в один и тот же час, он, неисправимо педантичный дурень, уже сидел в Лувре, в отделе Древнего Рима и вместе с Николя придумывал сокровище Сплита. Достаточно красноречиво. Ему даже в голову не пришло, что он может абсолютно легко, никого не озадачивая, подарить себе неделю каникул. Было ли в этом что-то неестественное? Виноват или не виноват?

Когда он вошел, она была уже там; сидела на подлокотнике огромного кресла, у самого камина, чуть склонившись вперед, и разговаривала с Жеромом. Это показалось ему любопытным. Он никогда не думал, что она могла знать Жерома. Она повернула голову в его сторону, посмотрела на него, не сказав ни слова, не улыбнувшись, не кивнув ему. Он сделал несколько шагов. Она непринужденно встала и отошла в другой конец комнаты, к барной стойке. Ровное безучастие? Тщательно просчитанное равнодушие? Какое это могло иметь значение? Ничего страшного. Такое может случиться с кем угодно. Ты не любил ее, вот и все. Или она не любила тебя. Вопрос не в этом. Почему - несколько секунд, несколько минут, несколько дней - ты чувствовал себя виноватым? Ты был безразличен. Ты не сделал ни малейшего усилия. Если бы ты захотел сделать усилие…

Странно. Мы считаем себя свободными. А потом вдруг… Нет. Где начинается свобода? Где заканчивается? Свободен подделывать? Странно. Маленькая работа Джоттино. Поклонение волхвов. Мельхиор, Бальтазар. Гаспар. И - раз! Давай повторим. И продолжим. И вот это становится главным, и уже нет на свете ничего важнее этого упрямства и этого терпения, этой маниакальной точности в изготовлении чего угодно. Сезанн. Гоген. Мир стирается… И вот он уже приколот к стенке: Гаспар Винклер, фальсификатор. Приколот как бабочка. Gasparus Wincklerianus. Кардинально, радикально, глубоко, четко, абсолютно, целиком и полностью определен. Мне кажется, что иногда я понимаю тебя без слов, во всем, от начала и до конца. Фальсификатор и кто еще? Фальсификатор и все. Фальсификатор Ичилио Джони, фальсификатор Жером Квентин, фальсификатор Гаспар Винклер. Gasparus Wincklerianus Falsarius. С заглавной F. С большой косой. Как смерть и как время…

Часы бегут. Камень дрожит. Через несколько минут этот камень - и целый мир вокруг него, цепляющийся за него, - рухнет и путь освободится. А Руфус? Ты словно видишь, как он сидит за рулем, его "порше" несется по дороге, фары разрывают небо, стрелка спидометра дрожит у отметки сто двадцать? Руфус ошеломлен, встревожен, он нервничает…

Еще одно усилие. А дальше? Твое будущее высечено в камне. Ты никогда больше не будешь фальсификатором. Единственная уверенность. Ты можешь жить счастливо или несчастливо, богато или бедно. Это не важно. Завтра откроется мир? Вот оно, единственное обещание: никогда больше не плутать, никогда не заигрываться. Ты сможешь сдержать слово? Держишь ли ты его сейчас, в этот миг?

Ты не знаешь. Ты пока еще ничего не знаешь. Ты еще никогда не жил по-настоящему. Твои руки и твой взгляд. Ремесленник-раб, киргизский или вестготский медник в пастушьем переднике. Из твоих рук выплывает забытый караван. Ты умираешь в кругу незрячих мертвецов, - пустые шаровидные глаза римских статуй, - со всех сторон тебя теснят шедевры и безделушки, пестрые амулеты, которыми потрясают шаманы в масках, возрожденные загадки средневековой скульптуры. Посмотри на них, все они здесь, они окружают тебя: Эль Греко, Караваджо, Мемлинг, Антонелло. Они маячат вокруг, немые, неприкасаемые, недосягаемые…

Да. А теперь и Жером. В домике под Аннемасом, один, покинутый всеми. Умер от голода или от одиночества, среди своих картин и книг по искусству. Умер в ноябре. В последний раз он видел Жерома чуть больше полугода назад. Приехал к нему с кратким стыдливым визитом и все не знал, что сказать, настолько его поразили и ужаснули признаки внезапной, хотя и предсказуемой ущербности, невыносимая дрожь рук, мучительное ухудшение зрения. Жером уже не мог работать. Он мерял шагами запущенный сад, бродил по пустой гостиной и все время поправлял большие очки в металлической оправе. Во времена былой славы он надевал их - приобретая сходство с Шарденом - лишь для того, чтобы лучше рассмотреть какую-нибудь мелкую деталь, и использовал, как не без гордости заявлял, вместо лупы, а теперь почти не снимал. Удерживая их на носу, брался листать какую-нибудь давно изученную книгу, посвященную, подобно остальным, живописи, эстетике или техническому мастерству, и тут же закрывал, словно сюжет оказался запретным, и все, что в силу многолетней привычки составляло смысл его жизни, отныне было - должно было быть - всего лишь сигналом для пронзительной ностальгии, постоянно изгоняемой, но - боязливо и лихорадочно - призываемой ради жестокой и смехотворной иллюзорности отвоевывания.

Его морщинистые узловатые руки, лежащие на подлокотниках, иногда слегка вздрагивали, он резко сжимал кулаки, и ногти вонзались в бархат. "Я очень рад тебе, Гаспар, давненько мы не виделись!" Обыденность фразы, равнодушная заурядность ее произнесения. Это было в Париже, на вечернем коктейле, в его последнее посещение Парижа. Тогда они говорили в последний раз. На следующий день Руфус должен был уехать в Женеву и завезти его в Аннемас…

Ему ничего не оставалось, как бродить по улицам и пустым комнатам своей виллы. Ему было шестьдесят два года. А выглядел он на все восемьдесят. Он был учеником Ичилио Джони. Позади раскрывалась самая престижная карьера. Один да Винчи, семь Ван Гогов, два Рубенса, два Гойи, два Рембрандта, два Беллини. Пять десятков Коро, дюжина Ренуаров, три десятка Дега, которых партиями экспортировали в Южную Америку и Австралию в тридцатые и сороковые годы, Массейсы, Мемлинги и - чуть ли не вагонами - Сислеи и Йонгкинды в первой половине двадцатых годов, в самом начале его сотрудничества с Руфусом и Мадерой. До 1955 года он трудился по двенадцать часов в день, а часто и того больше, набирался знаний, умения, техничности, работал с головокружительной скоростью и всякий раз достигал несомненного совершенства. Потом забросил производство, все чаще болтался на Цирковой площади, консультировал, готовил, составлял библиографии, собирал материалы, словно изо всех сил старался быть по-прежнему полезным, и постепенно вообще прекратил писать. Сначала отмалчивался, а позднее - поскольку уже не мог жить без дела именно там, где был задействован всю жизнь, - признался Руфусу, не решавшемуся заговорить об этом первым, что хотел бы "закончить свои дни" в тиши и покое. Так - с показной радостью и еле заметной печальной улыбкой - он переехал на предложенную Руфусом виллу в Аннемасе, в нескольких километрах от Женевы. Там, со сварливой экономкой, приличной пенсией и престижной библиотекой, началась мучительно медленная агония его жизни, внезапно потерявшей всякий смысл. Два года. Семьсот тридцать дней. Семьсот тридцать дней тоски, изредка нарушаемой чьим-нибудь приездом или какой-нибудь поездкой. На несколько дней в Париж, Венецию, Флоренцию, а потом опять одиночество, опять один на один с этой чуть сладковатой щемящей тоской, с каким-то ностальгическим, успокаивающим пониманием самого себя, перед книгами и картинами, один посреди затхлой гостиной в особнячке на безмолвной пустынной улочке с точно такими же куцыми особнячками. Всю жизнь он жил среди шума и гама, на улице Руссо, у Цирковой площади, на улице Каде в Париже, в тесной мастерской на восьмом этаже. А тут эта тусклая улочка. Аккуратненькая улочка предместья? Жалкая гостиная, которую он не осмелился переделать, словно был убежден, что игра не стоит свеч, и как будто все стремился доказать самому себе, что он умер и теперь проживает в гробу, в этом совершенно незнакомом и странно безликом обрамлении, где каждый день вынужден маяться, смотреть, видеть…

17 ноября 1958 года Руфус позвонил в Дампьер: Жером умирал. В тот же вечер Отто отвез его в Орли, и он вылетел в Женеву. В аэропорту его встречал Руфус. Моросило. Когда они приехали в Аннемас, Жером был уже мертв. У его изголовья стояли врач и экономка. На полу комнаты лежали беспорядочно разбросанные книги, репродукции, литографии, они окружали его как знамена…

Ты помнишь? Ты наклонился, подобрал раскрытую книгу, лежащую возле него. Помнишь? "Let four captains bear Hamlet, like a soldier, to the stage; and, for his passage, the soldiers' music and the rites of war speak loudly for him.."

Еще долго в удрученной памяти звучал похоронный марш. Жером блуждал по коридорам особняка, из комнаты в комнату, как тень приникал к оконным стеклам, смотрел на маленькую узкую улочку. Это было в ноябре. Моросило. Он бесцельно слонялся, подходил к библиотеке, открывал папки, разворачивал эскизы, вытаскивал из оберточной шелковой бумаги литографии, вспоминал, воссоздавал каждую историю, каждую подробность, каждую встретившуюся и преодоленную трудность. А дальше?

Должно быть, долго бродил по чахлому садику. Наступил вечер. Было холодно. Он поднялся в спальню. Спустился в гостиную. Экономка подала ему ужин. Он к нему даже не притронулся. Вяло отодвинул тарелку…

Помнишь? На следующее утро ты уехал в Париж. Вернулся сюда. Жером умер. Он был твоим учителем. Он был фальсификатором. И ты был фальсификатором, и ты бы умер, как он. Однажды и ты бы сгнил в каком-нибудь заброшенном доме. И вот ты спустился сюда, в мастерскую. Снял матерчатый чехол, предохраняющий Кондотьера. Ты работал над ним уже целый год…

А однажды ты запил. Ты пил прямо из бутылки. Как-то ранним утром Мадера нашел тебя мертвецки пьяным, почти придушенным собственным галстуком. Он ничего не сказал. Ничего не спросил. Он позвонил Руфусу. Тот приехал и увез тебя в Гштад. Ты провел с ним три дня, катаясь на лыжах. Ты вспоминаешь Альтенберг. Но не можешь вспомнить, отчего был так счастлив. Ты вернулся в Париж ночью. Позвонил Женевьеве. Она не ответила. Ты вернулся в Дампьер… Это было три дня назад…

Назад Дальше