В Страну Израиля приходит весна. Родители улетают на Мальту, а дедушка Финкель и внучка Ая, воспользовавшись их отсутствием, отправляются в поход по собственной квартире, по весенним улицам, по невозможным историям. Внучка требует рассказов о своей бабушке, которая не дождалась ее, а старого сочинителя ожидает на скамейке тайная подруга. Так проходят семь дней. Однако сюжет в романах Канделя не столь важен. Читатель ценит другое: мастерство детали, диалога, маленьких историй и музыкально-ритмичных переходов.
Феликс Кандель родился в Москве, писал под псевдонимом Ф. Камов. С 1977 года живет в Иерусалиме.
Содержание:
Часть первая - Большой человек на малые свершения 1
Часть вторая - Тюльпаны в противогазах 8
Часть третья - Тихой струны напев 15
Часть четвертая - Взгляни и удивись! 21
Часть пятая - Ради чего станем жить?.. 27
Часть шестая - Город блуждающих душ 33
Часть седьмая - Синий дым Китая 39
Эпилог - Может, оно и так… 45
Феликс Кандель
Может, оно и так…
Роман
Хотел написать как можно лучше, но не сумел, не справился с этим. Потому что состарился, и устал, и перестал быть ребенком. Но ты сможешь узнать мир лучше меня и сделать так, как надо.
Януш Корчак
Часть первая
Большой человек на малые свершения
Телефон вскрикивает посреди ночи.
Ребенком, пробудившимся от кошмара. Заливистый звонок во мраке - трескучим мотоциклом под окнами, криком о помощи в тумане, пугающим знаком бедствия.
- Что вы молчите?
Спросонья:
- Я не молчу. Я просыпаюсь…
Женский голос. Приглушенный, издалека:
- Вы меня растревожили.
- Кто говорит?
- Кто бы ни говорил.
Он уже раздражается:
- Что вы хотите?
- Поговорить.
- Почему со мной?
- Больше не с кем.
- Ночью?
- Ночью. Дочитала ваше творение и не могу уснуть.
- Замечательно. Но при чем тут я?
- Вы написали. Вам отвечать.
Вздыхает: теперь не задремать. Говорит без симпатии в голосе:
- Я много чего написал. Всего не упомнить.
Отвечает. Чуть даже мстительно:
- А я напомню. Я вам напомню.
Слышно, как листает страницы.
- Сказано. В самом начале: "А одинокие льют слезы в подушку…"
- И что?
- Это из личного опыта?
Молчит.
- Я так и думала…
Весна приходит, когда ей вздумается.
Шальная и проказливая.
Еще с зимы перебирая наряды, охорашиваясь в зеркале снеговых вод, чтобы очаровать на выходе прихотливым многоцветьем под горестное "ах!" завистливых несовершенств. У каждой весны свои воздыхания и свои любимчики: кому в плод, кому в пустоцвет - и несказанное буйство апельсинового цветения после стылых ночей и зябких проливных дождей.
Километры садов.
Неисчислимость плодоносных деревьев.
Неизбывность желаний - вывести на свет, как на выданье, гроздья соцветий, бело-розовую их кипень, упрятавшую в глубине желтизну тычинок.
Неуемность воскурений, густотой обволакивающих просторы, - птицы наталкиваются на них в полете, одолевая с трудом и затаенным восторгом. Даже пассажиры на трапе самолета - в аэропорту, за многие дали - вдыхают дурманящие наваждения иных краев, словно приземлились в гуще апельсиновых садов. Даже новорожденные вдыхают их с первым глотком воздуха, отчего не плачут - изумляются.
Не кричит петух, до изнеможения околдованный благоуханиями. Не мычит корова в обильных излияниях молока, впитывающего весеннее колдовство, чтобы донести его до больших и малых детей, опьянить-растревожить. Жители окрестных поселений не спят по ночам, уносимые на крыльях дымных, чувственных благовоний, которые навевают беспричинную печаль или излечивают ее до утраты памяти.
А одинокие льют слезы в подушку.
В городе, на малом газоне, растет апельсиновое дерево. Пробуждаясь по всякой весне, вспениваясь без оглядки свадебной белизной, наливая соками неприметные поначалу плоды, затерявшиеся в листве, напитывая их эфирными маслами, раскрашивая по осени в оранжевое великолепие. Апельсины с нижних ветвей обирают жильцы; верхние, недоступные вожделениям, висят долго, очень долго, опадая по одному, догнивая в сохлой траве. В редкие зимние холода выпадает снег, покрывает ветви, и апельсины - гномиками под пушистыми колпаками - восторженно сверкают среди недолговечной крупчатой белизны.
В прошлом году весна запоздала, проявившись в поздние сроки.
Природа истомилась в ожидании, и когда подступили наконец жаркие дни, растительный мир начал стремительно наверстывать упущенное.
Проснулся лавр в кадушке на балконе, вывел - детишками на прогулку - малые листочки светлой зелени. Анютины глазки - только что без ресничек - доверчиво взглянули на мир, высматривая свой интерес. Фиалка на подоконнике выказала нечто крошечное, застенчиво-фиолетовое в глубинах листвы, оберегая от возможных посягательств. Амариллис, продремав всю зиму, выпустил пару тугих стеблей, на концах которых упрятались до срока граммофончики густо-карминного окраса. Розы на газоне распустились кучно, стремительно, отпихивая соседей, поспешая вырваться наружу из вынужденного сокрытия, обвиснуть в красе онемения, тяжести которой не снести.
Пробудилось и апельсиновое дерево на газоне, зацвело, оглашенное, бесстыдно, бесшабашно, ненасытно и напоказ, истекая призывными ароматами, всю свою мощь, всю неутолимость желаний пытаясь обратить в цветение. И добилось своего. Надорвалось от усилий. Не выдало ни единого апельсина, которые в иные времена обвисали на ветвях, как упрятало их в земле от завистливого глаза, подобно расчетливым картошкам-морковкам. Зашумело, бесплодное, на ветру, размахалось налегке листвой, - лишь творение, отягощенное плодами, качается степенно, с пониманием. Финкель собрал соцветия того безумства, высушил, уложил в шкатулку, намереваясь сохранить неодолимый призыв к пробуждению ощущений, которые угасают.
Одно цитрусовое - еще не сад. Два - тоже. Знатоки уверяли, что во время того цветения подступил жгучий хамсин, опалил нежные завязи, лишив дерево будущего материнства, но Финкель не поверил знатокам, ибо и ему были знакомы несбыточные мечтания, нерасчетливые буйства молодости, которые не приносили плодов. Финкель огорчился безмерно по живости своей натуры, и цитрусовое создание, сконфуженное необузданным порывом, дотянулось ветвями до верхних этажей, вырастило - ему на усладу - семь крупных апельсинов, которые перезимовали под ветрами-ливнями и продержались до нынешней весны.
Прошел слух, будто рыщет по округе тусклый человек, мстительный и высокомерный, лживый и двоедушный, кровопивец и человекоядец, подпугивает ненароком животный и растительный мир: "Вы меня удручаете", но скрытых намерений пока не проявляет. Одежды на нем чистые, уши мытые, ногти ухоженные, а нутро грязное от недержания с невоздержанием, словно прополоскали его в сточных водах; от недоброго прищура вянут соцветия, опадают с ветвей апельсины, ибо глаз человека чёрен, оранжевому нестерпимый. Дерево беззащитно, плоды его беззащитны, и после каждого пробуждения Финкель пересчитывает привычно: семь, всё еще семь, которых не уберечь.
По утрам спускается по лестнице реб Шулим, садится на скамейку под апельсинами, замирает надолго.
- Чего он ждет? - спрашивает девочка Ая.
Финкель отвечает:
- Перед нами человек, который не верит на слово. Никому. Даже Ньютону. А потому проверяет закон всемирного тяготения. Ньютон проверял на яблоках, реб Шулим - на апельсинах.
- Де-душ-ка, расскажи…
Начинается день первый, когда родители улетят на Мальту, а дедушка с внучкой, воспользовавшись их отсутствием, отправятся в поход по собственной квартире, рассуждая о том, кому что заблагорассудится…
Он засыпает за полночь в своей постели.
Всякий раз за полночь, как навсегда, на краю Средиземноморья, посреди непокойного земного взгорья, в краю олив, смоковниц, виноградных лоз, и на цыпочках, чтобы не спугнуть, подступают к изголовью тревожные сны, заманивая в призрачные обманы, - так затерянные лесные озера утягивают замечтавшегося странника в бездонность своих глубин.
Казалось, всё пересмотрел, но прошлое неотвязчиво, от прошлого невозможно отлипнуть, ибо транслируют ему картины на беленом экране потолка, полночные сериалы, смонтированные случайным образом, в неразгаданном замысле неведомого постановщика. Жизнь завершается, из мозаики осыпаются близкие ему лица, которых не счесть, из записных книжек - адреса-телефоны. Они сдружились - камушек к камушку - в те благодатные времена, когда день уходил на покой без прекословия, а ночь покорно подчинялась рассвету; они пришли и прошли, их деяния позабыты, память о них проявляется в сновидениях или в натужливом вздохе.
Вот и теперь: привиделась мама, тихая, деликатная мама-миротворица в неснимаемой шерстяной кофте, словно ей знобко на свете; мамина рука с узким запястьем, невидное колечко на пальце с капелькой аметиста, ломоть серого хлеба на ладони, негусто посыпанный сахаром, лакомство скудного послевоенного детства. Даже сладость ощутил во сне - пробуждаться не захотелось, а она окликает негромко, по-прежнему, ласково поднимая по утрам: "Вставай, сыночка. Радость упустишь". - "Всё, - отвечает. - Встаю", - и просыпается в потрясении.
У Финкеля есть свои, привычные для него шумы, которые не отвлекают от сна. Шепоток за окном, смешок, тихий призывный возглас: звуки наполняют комнату, толпятся у его кровати, касаются руки, головы, плеча, приглядываются, перемигиваются, перешептываются взглядами. "Кто вы?" - спрашивает. "Кто ты?.." Будит его незнакомый перестук за стеной, глухая тишина - слышнее грохота, а на рассвете пробуждают неудобства. Неудобства накапливаются за ночь, как подпирают излишки влаги, взывая к скорейшему опростанию, и Финкель открывает глаза.
Темнота нехотя сползает по черепицам, утекает водосточными трубами к земле, в землю, цепляется за ветви деревьев, где ночуют пернатые, и те начинают предутренние беседы, не наговорившись за прошлый день. Воркованием голубя. Наглым карканьем вороны. Легкомысленным чириканьем воробья, хрипатым вскриком грузной сойки-красавицы, который не заглушить подушкой на ухе, призывным теньканьем крохотного цуфита-медососа, в горле которого запрятана свистулька, - гортани не подвластны такие высвисты.
- Цлиль… Цлиль…
- Длиль… Длиль…
- Циф-цуф, Пинкель… Циф-цуф…
Утренний урок птичьих наставников: неугомонный зарзир, стремительная снунит, хлопотливая нахлиэли, - при пересечении границ и климатических поясов они обретают иные наименования: скворец, ласточка, трясогузка. И не отнекивайтесь, не надо: не выучишь их язык - не познаешь притчи пернатых, завлекательнее которых нет на свете, не разгадаешь предвечерние полеты в небесах, стремительные развороты с набором высоты, показательные групповые выступления воздушных акробатов.
Учите птичий язык - не прогадаете.
- Не Пинкель, - бурчит всяким утром. - Финкель. Фин-кель! Могли бы запомнить…
Бабушка Хая поведала внуку: если полыхнет крыша синагоги, огонь подберется к бесценным свиткам, птицы налетят стаями, загасят пожар, махая крыльями, отведут беду. "Деточка, - попросила бабушка, - не обижай пернатых", и он не обижает, хоть на рассвете очень этого хочется.
- Мац-хик, Пинкель, мац-хик… - это уже духифат, суетливый удод в полосатом окрасе, с тонким удлиненным клювом, хохолком над головой, изумленный видом своим, прозванием и незаслуженной славой.
Отвечает ему, отвечает всем, не желая откидывать одеяло:
- Ваши "цилум-цилум" - не на наше разумение… Говорил мой незабвенный друг: кто рано встает, тот много тратит.
А они за свое, призывая к подъему:
- Шум-клум, Пин-кель… Шум-клум…
- Кум, Пин-кель… Кум-кум…
Но встать не так просто, оторвать голову от подушки, ноги опустить на пол. Обнаружились части обжитого тела, не согласные со своим владельцем, стали ему противиться, а точнее, болеть. Они начинают с пробуждения, на все голоса - нытьем в пояснице, покалыванием в груди, молоточками в висках: "Хватит, дорогой. Наработались. Иссякает число наших дней".
Финкель с этим не согласен. Возражает наперекор всему, одолевая утреннюю немочь:
- Прожить бы еще лет двести - двести пятьдесят, но станут ли так долго платить пенсию?..
К старости Финкель изменил фамилию, самую ее малость. Стал Гур-Финкель, Детеныш-Финкель на языке здешнего проживания, чтобы оправданно оставаться в младенческой ненасытности, - вот только силы где взять, силы?!.. На стене висят часы. Батарейка давно скисла, стрелки зависли в недвижности, а может, завис он сам в ожидании последних чудес. Подкапливается заряд в батарейке, пробуждаются от спячки ионы с электронами, минутная стрелка немощно подергивается на месте - на большее недостает усилий. Слышит слабые ее щелчки, видит упорные попытки: "Не всё потеряно. Еще не всё…", но батарейку в часах не меняет. Дни катятся чередом, уловляя в нехоженые дали, и вот молитва старого человека на исходе ночи:
- Господи, не прошу у Тебя многого, я не такой нахал, как некоторые! Прошу самую малость, Повелитель Вселенной, чтобы не сгинуть от натуги в непригожем месте, в непотребном виде. Проложи путь без помех, Господи, дай ощутить облегчение всяким утром, после завтрака, часам к восьми-девяти, радующую безмерно пустоту кишечника. Ибо голова наполняется, когда желудок пустеет, становится годной для размышлений и изысканий. Согласись, Господи, я не прошу невозможного. Самое необходимое в моем положении, самое важное и нужное…
Разговорился - не расслышал звонка на входе. Спасибо - птицы надоумили:
- Циль-цуль, Пинкель… Циль-цуль…
А в дверь уже забарабанили: кому-то невтерпеж. Идет открывать, приговаривая на ходу:
- Вот он шагает. Легко и размашисто. Широко и неспешно. Не шмыгает, не шаркает. Приближается неумолимо, надвигается неотвратимо…
На лестничной площадке ожидает верзила головой под притолоку. Обеспокоенный и встревоженный. Кладет руки на плечи Финкеля, глядит сверху вниз, высматривая прогалы в его шевелюре:
- Врач сказал, что я ничем не страдаю, а оттого вылечить меня непросто…
5
Он объявился на свет, чтобы сразу же умереть, а его сосед по палате - чтобы жить, и жить замечательно.
Они проклюнулись в один час, под одной крышей и лежали в кроватках, отмытые от родовой нечистоты. Сосед по палате глядел на мир иссиня-ясным взором, с доверием, симпатией, как попал в обжитой дом, где тепло, светло, необидчиво. А у него были глухие, лаком покрытые глаза; всматривался он, казалось, внутрь себя, точнее, внутрь утробы, из которой вышел.
Каждому было минут за сорок, и врач сообщил:
- Тот, синеглазый, станет жить. А этот… Кормить нельзя. Не кормить - тоже нельзя. Ото-то, граждане, ото-то…
- Имя ему давать? - суматошились родичи. - Имя? Зачем ему имя?..
- Дайте, пока не поздно.
На восьмой день лишили его крайней плоти и назвали по имени, которое издавна дожидалось в бездетной семье; моэль прокричал положенное: "Этот малыш станет великим в Израиле…", родители пролили слезу. Его рожали на исходе материнства - обзавестись наконец наследником, и вынести скорбь было невозможно. Всхлипывали возле детской кроватки, ожидая скорого прощания. Расставались навсегда, отправляясь на работу, всматривались с беспокойством, возвращаясь к вечеру. Судьба человека записана на оборотной стороне лба, прочитать ее не дано никому, даже знатокам.
- Ото-то, - повторили через пару месяцев не так уверенно. - Неделя-две, не больше… Наглядитесь, пока живой.
Он лежал в коляске на балконе, птицы прилетали к младенцу, опахнув крыльями, сообщали о том, где побывали, что видели, а он тянул к ним руки, смотрел и слушал, внимал и вникал с гуканьем, пуканьем, первые слова произнес на птичьем языке, сначала на птичьем: "Бик-бук… Бик-бук…", слюнку пуская от удовольствия, озадачивая взрослых людей, что горестно закатывали глаза и затыкали рот соской.
Все вокруг были наслышаны о неизлечимой участи ребенка, которому не познать смеха юности, прикладывали палец к губам при его появлении: "Ото-то… Ото-то…", но он жил себе и жил, рос и рос, голод не отпускал его, тарелки с кастрюлями пустели, не утоляя, нескладное тело укрупнялось несообразно в ошеломленности души и тела.
Слабогрудый, узкоплечий и длинношеий, с головой, вздернутой к небесам, словно весь пошел в позвоночник, в "трубку", а на прочее не хватило материала. Рост - под два метра. Ботинки - пятьдесят невозможного размера. Шапка на макушке - мельче не бывает. Губы вздутые, руки короткопалые, зубы крупные, лошадиного покроя, волосат не в меру на голове и под рубашкой, в тревогах ума, неспособного распознать причины этих тревог с высоты своей малости. В глазах вечное сомнение, застывший навсегда вопрос: "Отчего оно так?.."
Его будят по утрам постельные неудобства. Кровать коротка для такого роста, согнутые ноги сводит судорогой, огромные ступни высовываются из-под одеяла и коченеют. Затерявшийся в сомнениях, доверчивый и забывчивый, встает столбом посреди комнаты, недоумевает по поводу:
- Пока сплю, вещи меняют свои места. Утром нахожу их не там, где оставил вечером, или не нахожу совсем…
В квартире живет муха, давняя его сожительница, что летает следом как привязанная, из комнаты на кухню и обратно, пристраивается за столом - пообедать за компанию, в фасеточном ее глазу отражается во множестве друг-кормилец. Ото-то ее бережет, окна держит закрытыми даже в жаркие дни, иначе объявятся чужие мухи, среди которых его подруга способна затеряться. "Зим-зум… - погуживает ему на ухо. - Зим-зум, Ото-то, зим-зум…"
- Финкель, - говорит с порога. - Пошли ко мне. Муха пропала.
- Гур, - поправляет. - Гур-Финкель.
И идет на розыски. Не в первый раз. Имя мухе Зу-зу - совершенное творение с множеством удивительных органов, запрятанных в крохотном тельце, с недолгим сроком пребывания на свете, что является одним из признаков недопустимого расточительства природы. Затихает порой в укрытии, вгоняя в панику владельца квартиры, - ее следует разыскать и успокоить соседа, что не так-то просто.
- Ей скучно одной, - сказал Финкель. - Заведи для Зу-зу муху-приятеля.
Надулся. Губы распустил обиженным ребенком:
- Со мной не скучно…