Лев Толстой и жена. Смешной старик со страшными мыслями - Андрей Шляхов 14 стр.


Вскоре беспокойство переросло в раздражение. "Ее характер портится с каждым днем... - с горечью констатировал Толстой в дневнике. - Правда, что это бывает в то время, как ей хуже; но несправедливость и спокойный эгоизм пугают и мучают меня. Она же слыхала от кого-то и затвердила, что мужья не любят больных жен, и вследствие этого успокоилась в своей правоте. Или она никогда не любила меня, а обманывалась. Я пересмотрел ее дневник - затаенная злоба на меня дышит из-под слов нежности. В жизни часто то же. Если это так и все это с ее стороны ошибка - то это ужасно. Отдать все - не холостую кутежную жизнь у Дюссо и метресок, как другие женившиеся, а всю поэзию любви, мысли и деятельности народной променять на поэзию семейного очага, эгоизма ко всему, кроме к своей семьи, и на место всего получить заботы кабака, детской присыпки, варенья, с ворчаньем и без всего, что освещает семейную жизнь, без любви и семейного тихого и гордого счастья. А только порывы нежности, поцелуев и т. д. Мне ужасно тяжело, я еще не верю, но тогда бы я не болен, не расстроен был целый день - напротив".

Действительно, вряд ли "заботы детской присыпки" можно сравнить с "поэзией любви, мысли и деятельности народной". Хотя бы потому, что детская присыпка вполне материальна, в отличие от "поэзии любви и т. п.".

"Тяжело мне будет описывать событие рождения моего первого ребенка, событие, которое должно было внести новое счастье в нашу семью и которое вследствие разных случайностей было сплошным страданием, физическим и нравственным... - вспоминала Софья Андреевна. - Няни у нас не было: Лев Николаевич очень строго требовал, чтобы я сама и кормила и ходила за ребенком после того, как уедет акушерка. Я еще повиновалась ему беспрекословно и считала еще тогда все его желания и мысли безусловно непогрешимыми и несомненно хорошими".

Сразу же после родов супруги серьезно поссорились. Лев Николаевич считал, что каждая мать должна кормить своего ребенка самостоятельно, без посторонней помощи и убеждал в том свою жену. Та соглашалась с ним, несмотря на то, что в светском обществе того времени было принято прибегать к услугам кормилиц. Однако кормление оказалось для молодой матери очень болезненным, а развившийся вскоре воспалительный процесс сделал его невозможным. Несмотря на то, что кормить грудью Софье Андреевне запретили врачи, Лев Николаевич пришел в ярость. Как его жена могла осмелиться прибегнуть к медицинскому предлогу, позволяющему ей отказаться от исполнения своих материнских обязанностей? Почему она не хочет исполнять роль матери так, как это делают женщины из народа? К тому же Льву Николаевичу не нравилось, что посторонний мужчина, пусть даже и-врач, прикасается к груди его жены - он был ревнив.

"Я падаю духом ужасно, - писала в дневнике Софья Андреевна. - Я машинально ищу поддержки, как ребенок мой ищет груди. Боль меня гнет в три погибели. Лева убийственный...

...Боль усилилась, я, как улитка, сжалась, вошла в себя и решилась терпеть до крайности...

...Уродство не ходить за своим ребенком; кто же говорит против? Но что делать против физического бессилия?..

...Поправить дело я не могу, ходить за мальчиком буду, сделаю все, что могу, конечно^ не для Левы, ему следует зло за зло, которое он мне делает".

Она все же не выдержала и взяла кормилицу, и тогда Лев Николаевич, в знак протеста, перестал бывать в детской. "Льву Николаевичу не удавалось победить в себе неприязненное чувство к детской с кормилицей и няней... - вспоминала Татьяна Берс. - Когда Лев Николаевич входил в детскую, на его лице проглядывала брюзгливая неприязнь".

"С утра я прихожу счастливый, веселый, и вижу графиню, которая гневается и которой девка Душка расчесывает волосики, и мне представляется Машенька в ее дурное время, и все падает, и я, как ошпаренный, боюсь всего и вижу, что только там, где я один, мне хорошо и поэтично. Мне дают поцелуи, по привычке нежные, и начинается придиранье к Душке, к тетеньке, к Тане, ко мне, ко всем, и я не могу переносить этого спокойно, потому что все это не просто дурно, но ужасно, в сравнении с тем, что я желаю. Я не знаю, чего бы я не сделал для нашего счастия, а сумеют обмельчить, опакостить отношения так, что я как будто жалею дать лошадь или персик. Объяснять нечего. Нечего объяснять..." - писал в дневнике Лев Николаевич и добавлял, скорее всего не для себя, а для жены: "А малейший проблеск понимания и чувства, и я опять весь счастлив и верю, что она понимает вещи, как и я. Верится тому, чего сильно желаешь. И я доволен тем, что только меня мучают".

Придирки Сони к ее младшей сестре Тане были вполне обоснованы. "Сестра Таня слишком втирается в нашу жизнь", - писала в дневнике Соня. И еще писала она во время беременности о поведении мужа: "Он уходил и уезжал от меня, проводя весело время с моей веселой, здоровой сестрой Таней". Таня Берс очень часто наезжала в Ясную Поляну, проводя больше времени со Львом Николаевичем, чем в компании сестры. Она даже охотилась вместе с Толстым - очаровательная, грациозная, юная и не беременная... Можно представить себе те чувства, которые испытывала к чересчур резвой сестре молодая графиня.

Отголоски неладов между супругами докатились и до Москвы. В ответ на жалобные письма дочери Андрей Евстафьевич выступил довольно резко, написав: "Я вижу, что вы оба с ума сошли, и что мне придется к вам приехать, чтобы привести вас в порядок... Перестань дурить, любезная Соня, успокойся и не делай из мухи слона... Будь уверен, мой друг, Лев Николаевич, что твоя натура никогда не преобразуется в мужичью, равно и натура жены твоей не вынесет того, что может вынести Пелагея, отколотившая мужа и целовальника в кабаке около Петербурга... Ходи, Таня, по пятам за твоей неугомонной сестрицей, брани ее почаще за то, что она блажит и гневит Бога, а Левочку просто валяй, чем попало, чтобы умнее был. Он мастер большой на речах и писаньях, а на деле не то выходит. Пускай-ка он напишет повесть, в которой муж мучает больную жену и желает, чтобы она продолжала кормить своего ребенка; все бабы забросают его каменьями".

"Уже час ночи, я не могу спать, еще меньше идти спать в ее комнату с тем чувством, которое давит меня, а она постонет, когда ее слышат, а теперь спокойно, храпит, - писал Толстой вскоре после "отеческого внушения" доктора Берса. - Проснется и в полной уверенности, что я несправедлив и что она несчастная жертва моих переменчивых фантазий, - кормить, ходить за ребенком. Даже родитель того же мнения. Я не дал ей читать своего дневника, но не пишу всего. Ужаснее всего то, что я должен молчать и будировать, как я ни ненавижу и ни презираю такого состояния. Говорить с ней теперь нельзя, а может быть, еще все бы объяснилось".

Далее следует вывод: "Нет, она не любила и не любит меня. Мне это мало жалко теперь, но за что было меня так больно обманывать".

3 августа 1863 года, записав в дневнике очередную порцию претензий к мужу, Софья Андреевна заканчивает так: "Дождь пошел, я боюсь, что он простудится, я больше не зла. Я люблю его. Спаси его Бог". Нельзя с уверенностью сказать, что это было - проявление любви или всего лишь хитрость жены, желающей примирения с мужем? Но тем не менее добрые слова возымели действие - прочитав их, Толстой в раскаянии написал: "Соня, прости меня, я теперь только знаю, что я виноват и как я виноват! Бывают дни, когда живешь как будто не нашей волей, а подчиняешься какому-то внешнему непреодолимому закону. Такой я был эти дни насчет тебя. И кто же... я. А я думал всегда, что у меня много недостатков и есть одна десятая часть чувства и великодушия. Я был горд и жесток и к кому же? - К одному существу, которое дало мне лучшее счастье жизни и которое одно любит меня. Соня, я знаю, что это не забывается и не прощается; но я больше тебя знаю и понимаю всю подлость свою. Соня, голубчик, я виноват, но я гадок... во мне есть отличный человек, который иногда спит. Ты его люби и не укоряй, Соня".

В пылу ссоры, разгоревшейся чуть ли не сразу же по написании этих строк, Толстой пришел в ярость и попытался вычеркнуть их. В самом низу исчерканной страницы сохранилась приписка, сделанная рукой Софьи Андреевны: "Я заслужила эти несколько строк нежности и раскаяния, но в минуту гнева он отнял их у меня, я даже не успела их прочитать".

Лев Николаевич в семейной жизни оказался тираном, не выносящим возражений и не переносящим неповиновения. Жить с таким человеком, разумеется, было тяжело. Конечно же, Софье Андреевне хотелось каким-то образом защититься от деспотизма, противостоять ему, сохраняя за собой пусть и сильно урезанное право на самостоятельность. Она была умной и образованной женщиной, воспитанной в европейских традициях, весьма и весьма далеких от патриархальных традиций времен "Домостороя", предписывающих жене во всем повиноваться своему мужу.

Софья Андреевна нашла оригинальный способ защиты - она примерила на себя роль жертвы, вжилась в нее и, раз подняв знамя жертвенной любви, уже никогда больше не опускала его. Софья Андреевна жертвовала собой убежденно и со вкусом. Надо признать, что она интуитивно избрала наилучшее оружие, против которого ее муж оказался бессилен. Жертвенная любовь опутывала его по рукам и ногам, сдерживала, сковывала, и не было никакой возможности отделаться от этого навязчивого чувства, нельзя было одолеть его. Воистину, тот, кто добровольно приносит себя в жертву, становится непобедимым.

Время от времени Льва Николаевича станет посещать желание спасаться бегством, бежать куда глаза глядят, лишь бы подальше от дома, от семьи, от жены. Однажды, на закате жизни, он решится осуществить свое намерение и покинет Ясную Поляну в поисках долгожданного покоя. Вслед за ним отправится письмо жены, пропитанное той же приторно-вязкой патокой, которая заполнила весь дом. Дом, когда-то бывший родным, а теперь такой чужой и опостылевший.

"Левочка, голубчик, вернись домой, милый, спаси меня от вторичного самоубийства, - писала жена. - Левочка, друг всей моей жизни, всё, всё сделаю, что хочешь, всякую роскошь брошу совсем; с друзьями твоими будем вместе дружны, буду лечиться, буду кротка, милый, милый, вернись, ведь надо спасти меня, ведь и по Евангелию сказано, что не надо ни под каким предлогом бросать жену. Милый, голубчик, друг души моей, спаси, вернись, вернись хоть проститься со мной перед вечной нашей разлукой.

Где ты? Где? Здоров ли? Левочка, не истязай меня, голубчик, я буду служить тебе любовью и всем своим существом и душой, вернись ко мне, вернись; ради Бога, ради любви божьей, о которой ты всем говоришь, я дам тебе такую же любовь смиренную, самоотверженную! Я честно и твердо обещаю, голубчик, и мы всё опростим дружелюбно; уедем, куда хочешь, будем жить, как хочешь.

Ну прощай, прощай, может быть, навсегда.

Твоя Соня.

Неужели ты меня оставил навсегда? Ведь я не переживу этого несчастья, ты ведь убьешь меня. Милый, спаси меня от греха, ведь ты не можешь быть счастлив и спокоен, если убьешь меня.

Левочка, друг мой милый, не скрывай от меня, где ты, и позволь мне приехать повидаться с тобой, голубчик мой, я не расстрою тебя, даю тебе слово, я кротко, с любовью отнесусь к тебе.

Тут все мои дети, но они не помогут мне своим самоуверенным деспотизмом; а мне одно нужно, нужна твоя любовь, необходимо повидаться с тобой. Друг мой, допусти меня хоть проститься с тобой, сказать в последний раз, как я люблю тебя. Позови меня или приезжай сам. Прощай, Левочка, я всё ищу тебя и зову. Какое истязание моей душе".

Чьей душе выпало больше истязаний - вопрос спорный и неоднозначный. Однако до этого письма должно пройти еще почти полвека. Пока что, в 1863 году, Софья Андреевна только начинает жертвовать собой во имя "милого друга Левочки".

Покончив с изданием журнала "Ясная Поляна" и отдав издателю "Казаков", Толстой стал думать о новой работе. Он испытывал "силу потребности писать" и поначалу подумывал о второй части "Казаков", но вскоре увлекся мыслью о написании романа о декабристах. Погрузился в чтение материалов, посвященных этому вопросу, ездил в Петербург, чтобы своими глазами увидеть место заключения декабристов и место их казни, искал знакомства с оставшимися в живых декабристами. Толстой очень высоко ценил декабристов как людей, пострадавших за верность своим идеалам, исповедовавших принципы свободы и равенства, стремившихся к свержению деспотической власти, но спустя какое-то время разочаровался в них и решил историю декабристов заменить предысторией - написать роман о времени, непосредственно предшествовавшем декабрьскому восстанию 1825 года.

Он начал свое повествование с 1805 года, и сделал это не случайно. Знакомясь с прошлым декабристов, Толстой обнаружил, что почти все революционеры участвовали в войне с Наполеоном и что именно во Франции, где они оказались в конце военной кампании, будущие декабристы набрались либеральных идей. Захотелось писать о 1812-1814 годах, эпохе относительно близкой, но в то же время уже далекой. Писать же о том времени, о патриотической войне, закончившейся победой России, в отрыве от позорной войны 1805 года, было невозможно. Толстой так и поступил. Несомненно, на его выбор повлияло и то обстоятельство, что нviкто из русских писателей до тех пор к этому периоду почему-то не обращался. Первым быть всегда приятно.

"Как только Дев Николаевич начал свою работу, так сейчас же и я приступила к помощи ему, - вспоминала Софья Андреевна. - Как бы утомлена я ни была, в каком бы состоянии духа или здоровья я ни находилась, вечером каждый день я брала написанное Львом Николаевичем утром и переписывала все начисто. На другой день он все перемарает, прибавит, напишет еще несколько листов - я тотчас же после обеда беру все и переписываю начисто. Счесть, сколько раз я переписывала "Войну и мир", невозможно. Иные места, как, например, охота Наташи Ростовой с братом и ее посещение дядюшки, повторявшего беспрестанно "чистое дело марш", были написаны одним вдохновением и вылились как нечто цельное, несомненное... Иногда же какой-нибудь тип, или событие, или описание не удовлетворяли Льва Николаевича, и он бесконечное число раз переправлял и изменял написанное, а я переписывала и переписывала без конца".

Жена выступала не только в роли переписчицы, но и в роли домашнего советчика, порой превращавшегося в цензора: "Помню, я раз очень огорчилась, что Лев Николаевич написал цинично о каких-то эпизодах разврата красавицы Елены Безуховой. Я умоляла его выкинуть это место; я говорила, что из-за такого ничтожного, малоинтересного и грязного эпизода молодые девушки будут лишены счастья читать это прелестное произведение. И Лев Николаевич сначала неприятно на меня огрызнулся, но потом выкинул все грязное из своего романа..."

Софья Андреевна полностью погрузилась в новую для нее деятельность, имя которой было Служение Гению, и весьма преуспела на этом поприще. Не потому, что была женой писателя, а благодаря своему вдумчивому, неравнодушному, трепетному отношению к творчеству мужа. "Часто я спрашивала себя: почему Лев Николаевич такое-то слово или фразу, казавшиеся совершенно подходящими, заменял другими? - писала она. - Бывало так, что корректурные листы, окончательно посланные в Москву для печатания, возвращались и переправлялись; а то телеграммой делалось распоряжение такое-то слово - иногда одно слово - заменить другим. Почему выкидывались целые прекрасные сцены или эпизоды? Иногда, переписывая, мне так жаль было пропускать вычеркнутые прекрасные места. Иногда восстановлялось вычеркнутое, и я радовалась. Бывало, так вникаешь всей душой в то, что переписываешь, так сживаешься со всеми лицами, что начинаешь сама чувствовать, как сделать еще лучше: например, сократить слишком длинный период; поставить для большей яркости иные знаки препинания. А то придешь с готовой, переписанной работой к Льву Николаевичу, укажешь ему на поставленные мной кой-где в марзанах знаки вопроса и спросишь его, нельзя ли такое-то слово поставить вместо другого или выкинуть частые повторения того же слова или еще что-нибудь".

На замечания Толстой реагировал по-разному, в зависимости от настроения. "Дев Николаевич объяснял мне, почему нельзя иначе, иногда слушал меня, даже как будто обрадуется моему замечанию, а когда не в духе, то рассердится и скажет, что это мелочи, не то важно, важно общее и т. д.".

Но тем не менее творческий тандем, или, если угодно, симбиоз, сложился наилучшим образом. Он увлеченно творил, а она обеспечивала ему необходимые условия для творчества, освободив от всех забот, помногу раз переписывала написанное и даже занималась редактированием в тех пределах, в которых ей было доз -волено это делать.

Глава двенадцатая НЕУДАЧА С "ТЫСЯЧА ВОСЕМЬСОТ ПЯТЫМ ГОДОМ"
И ДОЛГОЖДАННОЕ СЕМЕЙНОЕ СЧАСТЬЕ

Персонажами нового романа стали реальные люди.

Дед по отцу, Илья Андреевич Толстой, стал прообразом Ильи Андреевича Ростова.

Отец, Николай Ильич Толстой, стал Николаем Ростовым.

В образе Веры Ростовой легко узнается Лиза Берс. Сестра Татьяна писала Соне в 1864 году после первого чтения романа "1805 год": "Вера - ведь это настоящая Лиза. Ее степенность, отношение к нам".

Наташа Ростова появилась на свет благодаря Татьяне Берс и отчасти самой Соне. Сам Толстой признавался, что он смешал Соню с Таней и в результате получил Наташу. До замужества Наташа больше похожа на Таню, а после замужества на Соню, зачастую не на подлинную Соню, а на ту, какой бы хотел ее видеть Лев Николаевич. "Наташа вышла замуж ранней весной 1813 года, и у ней в 1820 году было уже три дочери и один сын, которого она страстно желала и теперь сама кормила. Она пополнела и поширела, так что трудно было узнать в этой сильной матери прежнюю тонкую, подвижную Наташу. Черты лица ее определились и имели выражение спокойной мягкости и ясности. В ее лице не было, как прежде, этого непрестанно горевшего огня оживления, составлявшего ее прелесть. Теперь часто видно было одно ее лицо и тело, а души вовсе не было видно. Видна была одна сильная, красивая и плодовитая самка".

Старый князь Николай Болконский буквально списан с князя Николая Волконского, деда Льва Николаевича по материнской линии. Да и усадьба Болконских Лысые Горы очень сильно напоминает Ясную Поляну.

Любимая дочь князя - истинный ангел в земном об -личье - княжна Марья, олицетворяет собой мать автора Марию Волконскую.

Французская компаньонка M-Ue Henissienne превратилась на страницах романа в М-Ие Bourienne.

Федор Долохов, "человек среднего роста, курчавый и с светлыми, голубыми глазами", сочетал в себе черты партизана Ивана Дорохова, дальнего родственника Федора Толстого по прозвищу Толстой-Американец, и партизана Александра Фигнера.

Лихой кавалерист, рубака и азартный игрок Василий Денисов, маленький человечек с красным лицом, блестящими черными глазами, черными взлохмаченными усами и волосами, во многом похож на поэта-партизана Дениса Давыдова.

В Андрее Болконском довольно легко узнается Сергей Николаевич Толстой.

Принято считать, что у Пьера Безухова не было реального прототипа, но это не совсем верно - Лев Николаевич частично писал Безухова с себя самого.

Назад Дальше