Я улыбнулся в ответ.
- А! И ты беззубый?! - грешно обрадовался он.
- И я.
- Где потерял? Там?
Видимо, все-таки знал о моем аресте.
- В академии… Имени Сталина..
- Я думал, тебя нету!
- Обрадовал.
- Да я просто так.
Он сказал это скороговоркой и шепелявя "просотак".
- Кто ты сейчас? - напрямик спросил я, намекая отчасти на его нищий наряд.
- A-а… Никто… Безработный пока… Аты?
- Да вроде тебя. Художник… Учусь.
- У-учишься? Ху-дожник? - кривя тонкие губы, пробормотал он. - Ну, тогда ты точно как я. Художники все такие. Нищета. Пьянь.
- Ты пробовал, что ли? - пробормотал я, чувствуя за его словами какую-то правоту.
- Да где я только не пробовал. И в художественное ваше поступал. Рисовать могу. Да только у меня одни голые бабы получались. Вот беру бумагу, карандаш, а он уж будто сам задницу ихнюю рисует. Стихи сочинял, и тоже на Баркова только тянет. "Как тут не вспомнишь без улыбки те годы детства своего, когда все члены были гибки, за исключеньем одного!" Х-хе..
- Живешь как?
- Да как придется. Мне много не надо. И не хочу работать. He-а… Не хочу.
- Как же?
- А так. При са-ци-а-лиз-ме можно жить и не работать. Понял? Этот "строй" - хочешь знать - идеальный для старательных дураков и для умных лодырей. Вкалывать во имя светлого будущего? Хо-хо… Пусть вкалывает трактор, он железный. А я не дурак, напрягаться не намерен. Мне и здесь, сейчас хорошо. Я лучше на двугривенный в день проживу. Зато свободен!
"Оказывается, есть люди и беднее меня", - подумал я, сбоку глядя на Юру, сладострастно орудующего палочкой, торопливо выскребая по стенкам текучие остатки.
И как бы отвечая на мои мысли, он продолжил:
- На хлеб я себе всегда нашкуляю, делов-то! Видишь, и на мороженку-пироженку есть. Вон по скверу не поленись, пройди… Бутылка, другая… И сколько хочешь можно найти. Деньги везде - нагнись, подбери… Другим лень. Ая нагибаюсь… Вся дела. И в трамвае передачу можно зажать, если припрет! Не обеднеют. Пускай пешком ходят для здоровья. А мне - хлеб..
- Ну, а все-таки, делаешь что? - уже в упор спросил я, доев свое мороженое и видя, как Юра откуда-то, чуть ли не из кармана, достает третью фруктовую.
- Я наслаждаюсь жизнью! Жизнь-ю! Ищу счастье… И… Нахожу… В., материи… Как там, у Ленина? В осязании… В ощущении… Вот. А еще я люблю праздность… Свободу… И - БАБ! - у да ты это знаешь, - он с той же жадностью и быстротой опустошал новую мороженку.
- Ты киренаик, что ли? - спросил я, демонстрируя свои философские познания, полученные от размышлений Болотникова.
- А кто это? Кто такие?
- Да были философы в Древней Греции. Школа. Считали, мир человека полон счастья, только складывается оно из мелких крупинок. А целого не бывает…
- Я так и живу, - не раздумывая, ответил он, торопливо облизывая лопаточку.
- Нет, киренаик съел бы свою мороженку не торопясь. С расстановкой.
- Как ты, что ли? У меня обед! Понял? Ну, ладно, пока..
- В троллейбус! Народу подвалило… Пока..
Кинув стаканчик за скамейку, побежал неловкой побежкой человека явно неспособного к бегу, но успел, втиснулся в переполнений осевший троллейбус, двери которого с натужным воем захлопнулись.
"Был дикарь и остался", - проводил я взглядом спину трудяги-троллейбуса. Я не собирался трогаться с места. Солнце клонилось, сыпало с крыш рыжей оскольчатой пылью. Зной потихоньку стихал, и тени в сквере стали плотнее и глубже.
Я сидел в продолжение часа или больше, пропуская через себя всех, кто шел мимо, но главным образом женщин - обычное и любимое мое занятие. На женщин я могу смотреть бесконечно, без усталости, всякий раз наслаждаясь их новым видом и предожиданием новых форм, походок и граций. Вот идет девочка, совсем юная, наверное, школьница, но уже упрятавшая под летний короткий ситец кругленькие милые ягодицы, несет на пряменькой девственной шее трогательно и кротко выточенную головку с косой-плетенкой. Девочка. Но просвечивающая женственность видна во всем и странно сочетается с детскостью ее худых ног, красных туфелек и палочковых изломов в локтях и лопатках. Что в девочке? Красавица? Нет. И вряд ли когда-нибудь будет. Пожалуй, никогда. Не те пропорции. Не ощутимо высшего замысла природы. Но что мучительно ведет мой взгляд, что заставляет провожать плетенку-косу и нежную шею, где столько чего-то, чего-то… Нежность? Чистота? Девственность? Нет. Что-то выше, выше. Ее отрочество? Опять не так. Де-ви-чест-ность?! Словами этого и себе не объяснишь. Но я, кажется, мог бы объяснить это кистью. Картиной. Просто одна такая девочка идет по улице. Просто: "Девочка". И все… Картина. Попробуй-ка напиши..
Вот женщина "за сорок". Уверенная походка. Скошены каблуки. Вес. Ноги хорошие, полноваты. Все в ней понятно, определенно. Платье с фестонами. Любит оборки. Знает вкус мужчин. Цвет материи выбирает сразу. Шаг враскачку. Многовато лишнего, но - приятная полнота… Выражение приомоложенного кремами и пристаренно-го ими же лица не хранит желаемой молодости (свежести?). Это тщетно гонящаяся за молодостью женщина, по инерции. И уже испытала все: неудачи на службе, измены мужа, изменяла ему и сама, рожала детей, делала аборты, пила с приятельницами, такими же, как она, и неумело, закашливаясь, курила. Оборачивалась из кулька в рогожку, чтобы приодеться, жаловалась подругам на холод мужа в постели, ревновала, лечила эти тягостные "женские", надеялась, как на свет и счастье, на какую-то вдруг встречу. А встречала лгунов, дурных приставал, краснобаев-обещал и просто бледных "озабоченных", и озабоченных-то своей тоскливой плотью, и никому уж не верила, держала в уголках губ стойкое презрение, даже когда красилась или надевала что-то новое, браня портних, - сшили не так, не нравится…
А в общем, жила и живет и опять ждет отпуска, отлучки, чтоб туда, в Сочи, в Анапу, в единственное счастье и бегство от самой себя, грубых выросших детей, тошной свекрови, лгущего супруга, которому без раздумий и угрызений будет там, на курорте, наставлять рога (все равно квиты!), прокрутит бурный "роман" с таким же, как и сама, и муж, свободным на месяц, чтоб в последние дни, охладев и как бы угрызаясь, покупать на сэкономленные за счет "временного" подарки и ехать в пыльном, усталом поезде со скучными соседями, раздраженно припоминая в себе весь этот отдых, замыкаясь на мысли: "Скорей бы домой.."
Женщина скрылась, помахивая подолом с продуманной оборкой, повиливая плоско-толстым, несовершенным задом. А глаз мой уже останавливался на новой, идущей мимо, чтобы задать мозгу порцию стремительной работы, отсчета и пересчета, прикидок и решений, которыми я наслаждался, как следопыт, эпикуреец или следователь, дразнил какое-то дальнее сознание: не написать ли вот и такую картину-портрет? "Женщина". Чтоб все, что я подумал и придумал, было там ясно, и все увидели и поняли, а не я один. И чтоб история этой женщины, глядящая из рамы, была глубока, реальна и поучительна. Смогу я так написать? Конечно, смогу. Наверное, смогу. А знал, что не стану. Как зря тратиться, если б даже получилось. Удача невелика. Я же как будто ждал только красавицу, необыкновенную, необычную. Ее, наверное, все художники хотят, алкают, выдумывают, мучаются…
Что такое в самом деле женская красота? Что? Да - бездна! И никто кистью не объяснил. А пытались все. Читал же я разное: что она - красота - бесцельна, что, наоборот, высшая целесообразность, что, мол, красота - это мера (хорошо хоть не "высшая"!). Кто-то сводил все к запретному "ли-би-до". А я и Фрейда благодаря Болотникову почитал - надоело, много там было вроде верного и чепухи всякой вдоволь. Какой-то неудобоваримой чепухи. А пришел к своему решению: красота многолика и как раз не подвержена стандарту. Потому что красоту определяет вкус, он же разный у всех. И тем более, нет у красоты никакой той классовой подкладки, как долбили нам на занятиях по эстетике. Есть, мол, была - дворянская или крестьянская! Чушь. Чуяли, дурь толкают. Никаких истин никто не открыл, ни Чернышевский, ни Добролюбов. Потому что истина многолика, так же, как красота. Вам нравятся скаковые лошади? А мне - ломовые, тяжеловозы. И, ценя абстрактно утонченные черты ангелоподобной красотки, я красотку эту все равно не променяю на тяжелую, задастую, цветущую и лицом своим, и статью, и плотью, и косой девушку-крестьянку. Я буду упиваться ею (была б у меня такая!). Лицом, я бы мордой всей под подол, под юбку к ней влез и целовал, целовал, на коленях стоял бы.
Вспомнил, как минувшей зимой был у меня случай: шел мимо театра, увидел сквозь широкие окна цоколя лестницу. Был конец спектакля, и на лестнице ждали, видимо, свои шубы и шапки. И стояли на лестнице перед окном, обратив ко мне свои тыловые прелести, две молодые женщины. Брюнетка и блондинка. Как нарочно, они были разные. Брюнетка, с могучим выпуклым задом, стояла, крепкоуверенно расставив ноги, навалясь животом на перила, демонстрировала прекрасные ляжки, туго охваченные голубыми штанами, блондинка, в юбочке-кринолине, парила повыше и так же прелестно обнажив тонкие ножки в кружевцах и резинках. Картина была готовая. И дома по памяти я тотчас набросал рисунок. Назвал "Лестница". Немало любовался им - редкое для меня дело, - пока убрал в папку. Но и там иногда тревожил набросок. Хотелось даже написать картину или акварель. Лучше бы, наверное, акварелью. И не по памяти бы… С натурой! Но где было взять такую натуру? И такую постановку? А особо клял себя, что не дождался, ушел, упустил ту, которая была в голубых штанах, мне она была будто позарез нужна. Нет чтоб дождаться у входа… Господи, сколько так, по-глупому, упускаем! Может бы, познакомился, может, нашел бы как раз то, что всю жизнь искал. В поисках этой (или хоть приблизительно такой!) я потом таскался по универмагам, вообще везде, где были лестницы и женщины, и такая уже не встречалась мне… Настоящие мужчины поймут, художники особенно… С натурой на Руси вообще мучение. Увидел еще попробуй познакомься, познакомился - попробуй уговори. На колени становись - не станет позировать. Волей-неволей я пристрастился заглядывать под подол, и, думаю, многие женщины сознательно демонстрировали мне свои тайные прелести, как были, конечно, и угрюмые, злобные даже, безвкусные, без мужского желания одетые. Тощеньких моделей попадалось порядком, той же, подобной юной слонихе, не встретилось ни разу. И картина пропала. К тому же и в тех же универмагах, на вокзалах наметанный глаз мой засек немалое число ненавистных ментов-тихарей, переодетых, шляющихся будто, но уже следивших за мной, принимавших, как видно, за извращенца, секс-маньяка. У них, ментов, у всех своя одинаковая мерка. А мужичков этих, несчастных, болталось в таких местах много. Их гасили, куда-то уводили, и я плюнул на безрадостное занятие. Картину же "Лестница" писать не стал. Черт с ней! А рисунок остался.
И, будто подтверждая все мои мысли на эту тему, на скамейку, где я сидел уже, наверное, часа три, откуда ни возьмись, опять приземлился Юра. На сей раз был без мороженого, но все с тем же выражением неутолимого, ненасытного голода.
- Все сидишь?
- А ты чего?
- Да я… По трамваям я… Понимаешь? - просто объявил Юра. И, поняв мой взгляд, пояснил - Да нет, не то… Не ворую… Так, разве найду что… Я., счастье получаю. Баб жму. Лето. Бабы в разгаре… Ну вот и… Юбки… Задницы… А что я? Кому? Голодный я. Понял? Вечно… А утолиться не могу… Только этим… Без этого - башку под поезд… Пропаду… Меня, знаешь, из-за этого в психушку таскали, гады… Заметали… А я никакой не псих. Я - голодный! Поседел там! - ткнул в остатки волос за ушами. - Потом отпустили. Мол, посадим… А за что? Что я с детства такой? Я вот был, - показал рукой, - а уже к женщинам меня тянуло. С тетей - материнской сестрой младшей в одной постели спал и уже ее хотел, щупал. Дождусь еле, как она засопит, и рукой, тихонько по боку, по животу, до сосков доберусь… А хочется ниже, в штаны - она в штанах спала… И вот туда я стал залезать, сначала поверху гладил, по резинкам. Помню - трясет меня всего. А остановиться не могу. Или подниму одеяло - и смотрю. Тетка долго меня не трогала. Наверное, ей самой любопытно было. Потом все-таки меня отшлепала, когда совсем уж осмелел. За ЭТО ее стал… И спать не стала брать… - Юра вздохнул, виновато усмехаясь. - А матери, видно, все-таки не сказала. Мать не лупила. Да и тетка-то была молодая, дура. Больно я мал для нее показался. Наверное… Вот… Ну, а что толку, если б и драли? Мы в поселке под городом жили. Вроде деревня… Только сносили там все дома. Другие строили… Конюшни, помню, старые там оставались. Без крыш даже, и бабы со стройки туда ходили. А я маленький, - Юра опять показал, - как баба туда - бегу! Противно? Х-хе… Женщина потому что… Потом я за ними уж на стройке, в сортире подглядывал. Там кабинки были. Я залезу. Дыру прорезал. И сижу. О-ох, зубы ноют. Трясусь весь. Мужики, проклятые, мешали. Стучат. А так - красота. Придет, бывало, белая, сдобная. Подол задерет, штаны до колен спустит. И прямо у меня вот… Как на ладошке. В нос брызжет. А я трясусь. Зуб на зуб не сходится. Каких только там задниц не навидался, каких чудес! Воронок этих, ихних… И все разные… О-о-ой. Счас вспомню, мороз дерет - сладко. А были прямо невероятные. Вот, знаешь, какую у бабы у одной видел? Пришла такая, нетолстая вроде, села, а у нее вот такой вот, - показал мизинец, - из губ торчит. Сделала она, а потом смотрю, пальчиками двумя берет его - и там трогает, трогает, сгибает. У меня глаза на лоб, вот брызну, а она трет, крутит, стонет тихонько. Я сижу - просто млею. Баба пристанывает. Задница ходуном ходит. Голодная, видать. Потом как заорет: О-о-ой! Спустила. Натянула штаны. Подол поправила и ушла. А я весь облился. Случай этот всю жизнь помнить буду. Другого такого не было…
Вид Юры был задумчивый, усталый, несчастный. Помолчав, продолжал:
- Потом мы в город, в барак к вам переехали. Отец-то на стройке: стадион строили… Ну, ты там уж все знаешь, да и то не все. Я ведь каждую барачную бабу сто раз видел. - Юра усмехнулся: - Сумасшедший я, правда, может? Не-а… А как хочешь суди! Тону, а всплывать не буду. На стадионе я еще подглядывал. Доску там прямо оторвал и… Тебе не говорил. Чтоб ты не мешал… Да другие все портили. Таких, как я, много. Считай, каждый пацан так начинал. Если он не дерьмо какое… И мужики тоже. Менты за мной сколько увязывались. В аэропорту ловили, на вокзале. А живу пока… Кому мешаю? Что я - обездолил кого? Может, бабам самим показаться охота?
- Женат ты? - спросил я зачем-то.
- Да так… Ну… Был… В общем, считай, что женат и не женат.
- Жены не хватало?
Посмотрел с сожалением, как на дурного, безнадежного - не поумнеть…
- При чем тут жена? Я ее в первый же год наелся - во! У меня если бы и гарем был, я бы и то от него бегал, искал. Я всех, понял, всех баб хочу! - глаза блеснули безумием. - Всех! Всяких! Толстых, худых, тонких, жопастых, молодых и старше - одних старух только не терплю. Медузы проклятые и моралистки они самые. А так - всех!
Это было почти за пределами моего понимания. Но в чем-то и понятно очень.
- Так и живешь? Как?
- А вот встану утречком. Кашку себе заварю. Чаем побалуюсь. И - айда. Как волк в лес. Весь день мой, все дороги мои, автобусы, троллейбусы, и все бабы почти мои. Иду себе - светлые ручейки в душе бегут. Ты даже представить не сможешь, удовольствие какое - новую, свежую, незнакомую по попке гладить. Да летом еще вот. Платьице тонкое. Трусы ихние.
- И как? Не орут? Переносят?
- Х-хо-о? Ты что-о-о? За милую душу подставляются. Они же тоже го-лод-ные! Они, бедные, такие голодные бывают - хуже мужиков. Иную век никто не погладит. Мне за это "спасибо" тихонечко говорили. Ну, бывают, конечно, всякие суки, и злобные. Да я на них чхал! Отстраняешься, и черт с тобой. Таких и не трогаю. Зато другая просто сладостью тебя обливает. Стоишь - ног под собой не чуешь. Бывает, целый час там едешь. Ей владеешь. И думаю вот: были бы люди не дураки, не ханжи - сколько бы счастья у них было. Не детей ведь крестить? Эх вы, дурачье. Своей пользы не знаете. Трогались бы, ласкались, кто хочет и с кем хочет. Что тут плохого-то? А жизнь-то какая короткая? Иная баба и двух мужиков не видит. А тут бы и все довольны были. Поймут когда-нибудь. Вот хочешь, так поехали. Прокатишься со мной. Попробуешь - не отстанешь.
- Домой мне пора.
- Ну, как знаешь. Бывай! - И Юра снова исчез в подошедшем троллейбусе.
"Да, женщина, пожалуй, уже съела тебя", - подумал я, когда троллейбус замкнул свои сине-зеленые створки.
Я, может быть, лучше, чем кто-либо, понимал Юру и даже без всякого осуждения. Я, бывший зэк и вечно голодный, и до сих пор без женщины. Но понимал и то, что сексомания съест его или уже не оставила ему ничего, кроме… Для него уже нет природы, леса, рек, дома, архитектуры городов, ничего нет, только ОНА. Я мог бы все это сколько угодно подтвердить ему, и он бы с этим согласился. Ведь был почти нормальным, ловили птичек в бурьянах, спорили, боролись, и нас обоих трясло от азарта с каждой пойманной чечеткой. Но теперь жизнь его и все-все затмила женщина, и он погружался в ЭТО, как в трясину.
Когда я знакомился с женщинами, я даже сам себе удивлялся, до чего же робок и глуп. Вот вижу подходящую, и тянет к ней, а язык приморожен, и слов будто подходящих никак не находится. Да что сказать ей? "Здравствуйте. Хочу с вами познакомиться?" Посмотрит, как на хама, скота, и дальше. Такое уже было. Или: "На улицах не знакомлюсь". А где? Когда? И потеряется, плетешься потом, как оплеванный. Ну, хоть бы поговорила, посмеялась. А то и вообще - глянет так презрительно - и дальше. Или… Страшно мешали мне мои изреженные цингой зубы. И в самом передке. Идти вставлять, дергать? Боялся. Хоть убейте. К вышке бы приговорили - не дернулся. А тут приду в эту пахнущую болью и йодом поликлинику, постою в толпе страдальцев, увижу сквозь раскрытую дверь пыточные эти кресла, людей в них с закинутыми головами - и все, вгоняет в дрожь - ухожу счастливый, на волю! Провались все, проживу без зубов, лишь бы не эти иглы, шприцы, щипцы. Кто их только придумал? Чтоб не показывать свои зубы, старался не улыбаться и все-таки один раз переборол страх, пригласил какую-то красивую девчонку в кино. Был у меня лишний билет для приманки. И она пошла, но после сеанса, приглядываясь ко мне, едва спросив, сколько мне лет, тут же брякнула: "До свидания".