- Про кого бабка рассказывала, про кого кто-то ещё. Я маленький был, слушал, как-то запоминалось.
Ане хотелось, чтобы Саня обнял её, поцеловал. Но, как только их плечи или руки соприкасались, Саня отстранялся.
- Ты чего? - остановилась посреди кладбища Аня. - Или… нельзя здесь?
- Нельзя? Чего нельзя?
Аня осторожно обняла Саню, легко поцеловала в губы.
- Видишь, как просто, - сказала она. - Разве это грех?
- Это не грех, - согласился Саня. - Грех в другом.
- В чём же?
- Во лжи, Нюра.
- В какой лжи?
- Которую терпим и молчим. Тебе легко жить, ты не знаешь, а я скажу тебе, ты подумаешь - сумасшедший или преступник. Значит, и между нами ложь, Нюра. Как быть?
- Да какая ложь?
- А такая, Нюрочка, что нельзя говорить правду. Совсем. Ни о чём.
- Но мы-то с тобой кого… обманываем?
- Сказано же, Нюра, в Священном писании: никто не может служить двум господам: ибо или одного будет ненавидеть, а другого любить; или одному станет усердствовать, а о другом нерадеть. И давай не будем больше об этом, Нюра?
Странный такой произошёл между ними разговор. Они спустились к озеру, берегом пошли к деревне. Воздух был холоден, прозрачен. В утренний час хорошо просматривался противоположный берег. Там было больше света. Солнце, казалось, держало в горсти высокую колокольню, белую церковь, синие в звёздах купола. Мать всю жизнь была равнодушна к природе. Аня училась понимать красоту сама. Она вдруг подумала, что не видела ничего прекраснее, чем это утро, светлый берег. Если бы только не хотелось так есть… Совсем недавно она мечтала, чтобы Саня обнял, поцеловал её. Сейчас она подумала, это не главное, всё это чепуха в сравнении… с чем? Аня сама не знала с чем.
- Это только издали красиво, - Саня тоже смотрел на другой берег, - а вблизи… - махнул рукой, - развалины.
Потом они долго сидели на крыльце Аниного дома. Над деревней плыли облака. Проснулись птицы. Ласточка, слепившая гнездо под крышей, уже сто раз слетала туда и обратно. Каждый раз проскальзывая над их головами, она тревожно вскрикивала.
- У немцев школьники воюют, - сказала Аня. - Скоро война закончится.
- Скоро, - Саня поднялся с крыльца.
- Заживём после войны… - Ане хотелось помечтать.
- Ага, заживём… - тускло отозвался Саня.
- Ты кем хочешь быть? Поедешь учиться?
- Учиться? - Саня посмотрел на неё с сожалением. - Я останусь здесь, Нюра, в колхозе.
- Почему?
- Да кто меня отпустит? Не будет же паспорта. И Юрьева дня, Нюра, нет…
Аня подумала: что-то тут не так. Она хотела посмотреть Сане в глаза, но он отвёл взгляд. На земле возле крыльца лежала газета. Наверное, сунули под дверь, сдуло ветром. "Чего это он уставился на газету? - удивилась Аня. - Ну да, портрет, так ведь везде портреты". Она спрыгнула с крыльца, подняла газету.
- Ага, Нюра, на земле ему не полагается, - сказал Саня.
- Что-что? - не поняла Аня.
- А ведь это изверг, Нюра, - спокойно, вроде бы даже равнодушно произнёс Саня, - хуже антихриста.
Аня вдруг увидела, что ресницы у Сани длинные, как у девчонки. Она не знала, бежать ли в дом, оставаться ли на крыльце.
- А как же… война? - проговорила с трудом.
- При чём тут война? На войне люди, Нюра. Ну, ладно, я пойду, - Саня спрыгнул с крыльца.
Аня осталась одна с газетой в руках.
На следующее утро вернулась мать. Настроение у неё было боевое. Немедленно закрыли церковь, увезли иконы, сломали иконостас. Почему-то проделали всё это ночью.
Дома непрерывно заседало районное начальство. Они курили, кричали, мешали Ане читать, готовить уроки. "Безобразие, товарищи! - гремел голос матери. - Картошку туда только осенью засыпаем, где до осени будем проводить общие собрания, правления, политзанятия? Мыслимое ли дело - под крестами? Неужели нет никакой возможности сломать? Над нами вся область будет смеяться! Вы, наверное, хотите, чтобы я сама полезла?"
В школе Аня по-прежнему сидела с Саней за одной партой. Про случай на крыльце не вспоминали. Обсудить его Аня ни с кем не могла, расспросить же Саню боялась. "Может, я не поняла? - успокаивала себя. - Может, он другое имел в виду?" Мать сказала, что скоро они, возможно, уедут отсюда, и Аню охватило привычное нетерпение, связанное с предстоящей переменой места. Отчего-то ей всегда казалось, что на новом месте будет лучше. Аня любила помечтать. Всё, что происходило в деревне, теперь её не так занимало. У матери горели глаза. Дела шли в гору. "Нам бы только до осени отсюда", - задумчиво проговорила она как-то за ужином.
Через пару дней, возвращаясь из школы, Аня увидела возле церкви людей. Старухи в чёрных платках угрюмо молчали. Тракторист курил, равнодушно привалившись к трактору. На облупленной церковной стене по выступающим и выбитым кирпичам карабкался к верхнему куполу демобилизованный по контузии Филя. Время от времени он дурашливо затягивал похабную частушку и, не допев до конца, смолкал. За спиной у Фили болтался вещмешок, из которого выглядывал кончик железного троса. Несколько раз Аня закрывала глаза, казалось, Филя сорвётся, но он каким-то образом удерживался. Выходило, пьяные Филины рассказы про войну на Эльбрусе, про альпийских егерей, на которых он якобы обрушил динамитом снежную лавину, не были вымыслом. Что-что, а лазать по отвесной стене Филя умел.
- Как червяк! - сказал кто-то внизу.
Филя наконец добрался до купола, пропел частушку до конца.
- А я помню, как его тут крестили. Тихий был младенец, ещё думали, живой ли?
- Живой… Хорошо, мать с отцом не дожили.
- Отмолились, стало быть…
Закрепив трос вокруг креста, Филя махнул рукой трактористу. Тот уселся за рычаги. Мотор затарахтел, трос натянулся, однако крест даже не согнулся. Тракторист попробовал ещё раз.
- Не пойдёт, - сказал председателю. - Пусть там наверху обкалывает.
- Выбери трос, попробуй с разгона! - У председателя болели зубы, он дышал в воротник телогрейки.
Но и эта попытка успеха не принесла.
- Железяка-то в растворе на полметра! - крикнул Филя. - Раствор-то какой раньше? На века!
- Может, ножовкой по металлу?
- Не-е, стержень больно толстый, да и как я тут прилажусь? - пополз вниз.
- "Студебекер" нужен гусеничный, - посоветовал тракторист. - Это зверь, вместе с куполом вырвет.
Председатель вытащил из кармана записную книжку, вырвал страничку, нацарапал записку. Протянул Филе.
- Христос воскрес, Филимон Васильевич, - поклонилась Филе какая-то женщина, - пасха послезавтра, а вы с водочкой… Заслужили.
- А пошла ты… - отмахнулся Филя.
Мать, как ни странно, не очень огорчилась, узнав, что не получилось.
- Трос закинули, и ладно, - сказала она, - было бы зацеплено, чем дёрнуть, найдём. Это уже не церковь.
Но ночью кто-то сбросил трос с купола.
Когда матери сообщили об этом, глаза у неё сузились, скулы разошлись, она сделалась похожей на светловолосую монголку. "Вражья выходка!" - сказала, как вколотила гвоздь.
Аня побежала не в госпиталь, а к другой девочке, договорилась, что та подежурит сегодня вместо неё. После чего отправилась к Сане. Бабки дома не было: Саня читал у окна за столом.
- Привет, Исаакий, - сказала Аня.
Саня с трудом оторвал глаза от книги. Некоторое время взгляд его плавал, мысли не могли расстаться с прочитанным.
- Ты же мог разбиться? Как сумел забраться ночью? Кто-нибудь видел?
- Вроде нет.
- Зачем ты это сделал? Мешал тебе трос?
Саня был бесконечно дорог ей. Хотелось обнять его, но не рыдать, прижавшись, а действовать, действовать!
Саню надо было спасать. Сам себя он спасать не собирался. Утешался Священным писанием, шагал в пропасть, хлопая длинными девчоночьими ресницами. Жалость, нежность отступили. "Вернутся ли?" - подумала Аня. Не было времени думать и над этим.
- Зачем ты, Нюра, пришла ко мне? - строго спросил он.
У Ани возникло чувство, что он частица её, потайная какая-то, запретная частица. Это она залезла ночью на купол, потому что не могла иначе. А ещё раньше произнесла кощунственные слова о… самом. Что спасая Саню, она спасает себя. Но это было мгновенное, мимолётное чувство.
- Ты никому не говорил?
- Меня никто ни о чём не спрашивал, Нюра.
- Ладно. Сиди здесь и никуда не уходи. Я скоро вернусь.
Аня побежала домой.
Мать что-то писала резким, размашистым почерком.
- Что там говорят? - спросила, не поднимая взгляда.
- Насчёт чего?
- Про крест.
- Ничего не говорят, - пожала плечами Аня, - ветром, говорят, сорвало.
- Ветром, - мрачно повторила мать, - я им покажу, ветром.
Аня встала у неё за спиной, обняла за плечи. Перо приостановило рвущий бумагу бег. Мать вопросительно оглянулась. Нежности у них были не в ходу.
- Неужели мы скоро уедем отсюда? - вздохнула Аня.
- Вполне возможно, - мать пошевелила плечом, высвобождая руку.
- Мне так надоело жить в избе. Эти дрова, вода! Всё время носить, носить!
- Радуйся, что в избе. Люди живут в землянках, в бараках. И ещё долго будут жить.
- Но в принципе вопрос решён?
- В принципе решён. Ты мне мешаешь, Аня!
- Мамочка, - прошептала Аня, - а это недоразумение с крестом, оно… не повлияет?
- На что?
- Ты же знаешь, как бывает. Помнишь того дядьку-украинца - секретаря соседнего райкома, ну у него в районе уйгуров-дезертиров поймали, помнишь? Дядька-то ведь в чём виноват, а ведь сняли… Правда, что его потом…
- Это совершенно разные вещи, - перебила мать. - Его наказали - и правильно наказали! - потому что среди дезертиров был брат председателя райисполкома.
- Так ведь и тут, - подхватила Аня. - Это же твой район…
- Тебе не кажется, - спросила мать, - что это не твоего ума дело?
- Просто я подумала. - Аня стала выяснять, правда ли, что в Архангельск прибыл пароход с американскими подарками. Хорошо бы ей пальтишко, пёстренькое такое, с плечиками. Как бы выбрать, пока не расхватали? Может, они съездят?
Мать отвернулась, уставилась в окно. Аня опустилась на колени, не дыша, заползла под кровать, где стояли две бутылки водки, полагавшиеся матери на паёк. Так же, не дыша, с бутылками на весу выползла, выскользнула в сени. Потом вернулась, оделась.
- Почему всё-таки тебя это волнует? Знаешь, кто сделал? - спросила мать.
- Да ты что! Я в госпиталь опаздываю…
В сенях Аня сунула бутылки в мешок, вышла на улицу, пошла в сторону госпиталя, хотя ей надо было в другую…
…Через полчаса была у Сани.
- Спасибо, Нюра, - поблагодарил он, когда она рассказала, - да только не стоило хлопотать. Ну, сейчас не сломают, так потом сломают…
- Да ведь речь-то… о тебе! - опешила Аня. - Знаешь, что бы тебе за это сделали! - Ей стало обидно. Она старается, унижается перед Филей, а он… - Странный ты, Исаакий!
- Не сердись, - Саня взял её за руку, - я как-то не подумал об этом… Давно, кстати, хотел сказать тебе, Нюра, я в Бога верую.
- Я знаю… - Аня осторожно высвободила руку. - Ну и что? - Ей уже не хотелось, чтобы он обнимал, целовал её. Что-то уродливое, болезненное было в Санином смирении. Аня бы так не смогла. "Может, действительно, того… юродивый?" - подумала она.
- Ладно бы сразу сломали купол. Так нет, какой-то трос оставили болтаться… похабно. Я не хотел лезть.
Мимо шёл, как-то само получилось. Странно, что не упал.
…Когда поздно вечером Аня вернулась домой, мать сказала:
- Ко мне приходил этот контуженый… Филя, что ли? Сказал, что петля сама могла разойтись. Ещё сказал, что, кроме него, никто залезть не мог. Врёт, конечно.
- А может, и нет, - зевнула Аня, - чего ему врать? Есть хочу. И холодно у нас, ты бы хоть печь затопила.
- Значит, не скажешь? - в упор уставилась на неё мать.
- Чего? - Аня выдержала взгляд, не мигая.
Когда печь разгорелась, мать достала из-под кровати чемодан. У Ани сжалось сердце, сейчас хватится: где водка? Мать выхватила пакет с фотографиями. Отобрала несколько штук - какие-то заседания; группа ответственных работников, в их числе мать, на природе; с одной, надписанной, на Аню взглянул представительный усатый мужчина. Мать бросила фотографию в огонь.
- Что ты делаешь? - спросила Аня. - Кто это?
- Бывший секретарь нашего обкома, - ответила мать, - ты его помнишь, Вол - фамилия. Оказался шпионом и вредителем, нам читали закрытое письмо. Как же мы его… - вновь сделалась похожей на светловолосую монголку.
…Вскоре мать получила новое назначение. Вещей у них было мало. Они быстро погрузились в присланную машину. Моросил дождь. Никто их не провожал. Ане было жаль низкого мокрого неба, нищей чёрной деревни, озера, слабо зеленеющих полей. Она оглянулась, увидела тщедушную фигурку в кирзовых - не по росту - сапогах.
- Саня! - закричала Аня. - Саня… - Обняла его, заплакала.
- Храни тебя Бог! - Он, не таясь, перекрестил её, сунул в руку плоский синий мешочек.
Стиснув подарок, Аня села на заднее сиденье чёрной машины. Саня по-прежнему топтался возле дома. Аню поразила внезапная ширь распахнувшегося горизонта. Но без Сани - мальчика-старичка - горизонт был бы пустым вместилищем воздуха, не казался бы живым и родным. Серой свечкой, мыслящим кирзовым гвоздиком стоял он под дождём, исчезая, растворяясь в мокрой пелене. "Пропадёт, пропадёт… - с тоской подумала Аня. - Куда ему с такими взглядами, мыслями…" Открыла синий мешочек. Там лежала маленькая иконка. Иисус в терновом венце взглянул на Аню чёрными, запавшими от горя глазами. "Чего смотришь? Чем хочешь удивить? - подумала Аня. - Думаешь, нам легче?" - убрала иконку.
…Анна Степановна сама не знала, зачем вспоминала всё это сейчас, спустя столько лет. Неужели тогда само представление о любви странно и навсегда соединилось в её сознании с жалостью, стремлением спасти, помочь. На Руси, где сильному человеку отчего-то не жилось, одно оставалось - сильно любить. Она вдруг подумала, что и мужа-то своего полюбила потому, что надеялась поднять его, сделать сильным человеком, вдохнуть в него мужество. Но муж не нуждался ни в моральной, ни в какой другой поддержке Анны Степановны. А недавно она убедилась, что он уже не нуждается в ней и как в женщине. Возвращаясь с работы домой, Анна Степановна увидела из окна машины Фёдора, выходящего из ресторана с девицей. Более гадкого и пошлого зрелища нельзя придумать. У девицы были длинные светлые волосы и наглое лицо. Она годилась Фёдору в дочери.
Глава четвёртая
ФЁДОР ФЁДОРОВИЧ ТОРОПИТСЯ
Жизнь катилась к разводу - закономерному и естественному итогу, Фёдор Фёдорович дивился терпению жены, гранитной её невозмутимости. "Это её стиль, - думал он, - до последнего делать вид, что ничего не происходит, что всё нормально, а когда произойдёт, она покаянно вздохнёт: да, я терпела, потому что хотела спасти семью, надеялась на лучшее, потому что, случись это раньше, это пришлось бы на руку завистникам и недоброжелателям". Жена молчала. Фёдор Фёдорович смотрел в её сухое застывшее лицо и думал, что, конечно же, многолетняя руководящая работа наложила отпечаток на жену. Например - он был в этом уверен! - у неё выдвинулся вперёд подбородок, лоб усох, на нём появилась глубокая морщина. Она казалась Фёдору Фёдоровичу окопом, сквозь который в голову жены не могла прорваться никакая здравая мысль. Жена утратила представление о домашней жизни. Если вдруг случалось проводить воскресенье дома, тосковала, не знала чем заняться, читала… газеты. "Обедать будем?" - отрывал её Фёдор Фёдорович от этого важного занятия. В газетах, надо думать, сообщались захватывающие новости. "Обедать? - с недоумением смотрела на него жена. - А, да-да…" Вроде бы она говорила русским, но каким-то особенным - нечеловеческим - языком, отбивающим всякую охоту общаться с ней. Фёдор Фёдорович так и не мог приспособиться к строю её мыслей. Она как бы пропускала через некий фильтр каждое идущее к ней - в особенности критическое - слово, анализировала не смысл высказываемого, а исподволь или в лоб - смотря по настроению - пыталась установить: что конкретно, какой такой моральный изъян, какое такое внутреннее несогласие, с чем именно и как далеко зашедшее вынудило человека сообщить ей это. И вроде бы негодным оказывалось не то, что возмущало человека, а сам человек нуждался в проверке, ибо не просто же так он всё это говорит, какую-то же преследует цель… Вот почему Фёдор Фёдорович не испытывал жалости к жене, хоть она и не была перед ним виновата. Из-за неё, ему казалось, из их семейной жизни ушло то, что, собственно, составляет жизнь, остался рассохшийся, изъеденный мышами макет.
Фёдор Фёдорович отдавал себе отчёт: он эгоист, на многое ему плевать, но тем не менее шёл на разрыв, на разрушение налаженного, в общем-то, существования. Не было сил терпеть пустоту, презрительное равнодушие жены к его делам и трудам. Отношения были исчерпаны до дна. Дальше не будет ничего, это было совершенно очевидно. Продолжать "семейную" жизнь значило окончательно махнуть на себя рукой. Фёдор Фёдорович же на что-то ещё надеялся, на какую-то перемену судьбы. Недоставало лишь мужества сделать первый шаг, объясниться. Фёдор Фёдорович не ночевал дома. Жена не спрашивала. Несколько раз он заваливался среди ночи пьяный. Она молча открывала дверь, уходила к себе. Вероятно, её тоже страшило окончательное объяснение. Всё-таки столько лет… Но долго так продолжаться не могло.
Время шло. Сделавшись чужим в собственной семье, обретаясь под крышей дома, который рано или поздно предстояло покинуть, проводя дни с кем попало, попивая водочку и винишко, Фёдор Фёдорович обрёл неестественную свободу почти что деклассированного человека, с охотой взялся размышлять о вечном: добре и зле, конформизме и честности, чистоте и греховности. Это было тем более забавно, что эти категории оказались как бы вне его жизни. Фёдор Фёдорович жил, но жил ущербно, а потому острее, наблюдательнее, чем раньше. Случались у него радости, случались обиды. Являлись сюжеты, он мучился вымышленным, переживал подобие очищения, выразив, что хотелось. Неожиданно сочинил несколько рассказов - не то печальных, не то насмешливых, которые все единодушно посчитали удачными - будто бы ему удались типично современные характеры, ситуации. Фёдор Фёдорович прямо-таки черпал мысли, темы из нового своего существования. Ему открылось, что человек у нас - вообще неприкаянная сирота, потому-то так близко всем было то, о чём он писал. Но Фёдор Фёдорович не больно мучился сиротством. Оно вполне устраивало его, так как давало достовернейшую иллюзию страдания, в то время как ни за какую идею Фёдор Фёдорович на костёр не собирался, ничто ему серьёзно не угрожало. Конечно, его ожидали: бытовая неустроенность, нерадостные скитания по Домам творчества, по углам, унизительные и долгие хлопоты о жилье, но жизнь-то, единственная и бесценная его жизнь, оставалась вне опасности.