Потом мы бродили по другим базарам, щупали хан-атлас, пробовали глиняные свистульки, осторожно укладывали в сумку волшебный пучок исрыка. Пальме торжественно нес свернутый чапан. Потом ходили по Тезиковке, купили патефон, пластинки к нему, керосиновую лампу и старые открытки с видами города.
– Мы хотим оборудовать одну комнату в нашем доме под Ташкент, – говорит Дан.
Я стою в Хеседе, за дверью поет хор. Хор поет на идиш, песни все не кончаются. Я заглядываю, десять старческих лиц смотрят на меня. Я называю фамилию.
Ко мне медленно идет старуха. Ее ногти покрашены лаком морковного цвета.
Мы выходим, я знакомлю ее с Зимницкими. Хава медленно обрывает гроздь винограда.
Мы идем, поддерживая старуху за локоть. Она останавливается, поправляет крупные бусы:
– Я уже готова. Я начну.
Она хлопает в ладони и начинает петь.
За свою жизнь Люба Холоденко сочинила более тысячи песен. Пела обо всем, что видела. О войне, о рождении сына, о работе на Чкаловском заводе. Одни считали ее слегка чокнутой, другие приглашали на вечера: "Спой, Люба!" Люба хлопала в ладоши и начинала петь. Она пела о каждом из гостей, о накрытом столе с селедкой под шубой и запотевшей "Столичной", о том, чтобы был мир и дети хорошо питались.
А началось это с войны, с эвакуации; они жили на Кашгарке дом в дом с одним известным певцом-акыном. Акын был стариком, целый день ходил с веточкой райхона за ухом и пел обо всем, что видел. Правда, далеко не все, что он видел-пел, устраивало начальство, поэтому, в отличие от других, более понятливых акынов, он не был обласкан и осыпан орденами. Но его не трогали. Люба подружилась с его детьми, которые тоже пели и играли на инструментах, с его женой, а потом и с самим акыном. Акын садился под старый тутовник во дворе и пел, глядя на Любу: "Я слишком стар, чтобы понять новую власть и ее прихоти, но, когда я вижу прекрасную пионерку Любу, я готов принять и Маркса, и Энгельса, и других неверных. Ее родинка как фисташка, щеки – тюльпан, на устах – веселый смех". Люба не оставалась в долгу и тоже пела… О чем пела, она уже не могла вспомнить. Запомнились только хлопающие ладони и счастливые голодные лица.
Теперь она снова пела о войне; иногда она переходила на узбекский, и тогда стоявший рядом Шухрат начинал переводить. Она пела о том, как они долго ехали с Украины, как в пути умерла бабушка и пришлось платить казахам, чтобы они ее похоронили. "Только по-человечески! Только по-человечески!" – кричала ее мать с отъезжающего поезда, и казахи кивали и молчали, потому что были уже мертвецки пьяны. Она пела, как около Ташкентского вокзала стоял адский табор из беженцев, раненых, больных, пухнущих от голода, и все это издавало вонь и стоны, и никто к ним не проявлял интереса, кроме жирных ташкентских мух. Как потом появился сутулый ангел, парень с фурункулом на щеке, как он ходил среди всего этого и тихо спрашивал на идиш: "Евреи? Здесь есть евреи?" – и выводил за руку из ада. Как он привел их в большой двор, где женщина купала в железном корыте худого, как скелет, мальчика; как парень усадил их, прочитал молитву и обещал похлопотать.
– А потом, а потом угостил каждого из нас кусочком редьки! Ах, какой был тот кусочек редьки…
Ночной разговор с отцом. Он сидит на моей кровати; я, поджав ноги, слушаю.
Отец:
– Они устроили себе государство, отняв землю у палестинцев, даже ООН это признает. А США? Они же там всем правят. И война в Ираке – их делишки. Они везде, везде у них капитал. Везде делают свои дела. А ты их защищаешь!
– Я никого не защищаю, папа. Что вдруг с тобой случилось?
– Со мной ничего не случилось, это со всем миром случилось. У них везде свои щупальца, и Джордж Буш – тоже их человек. И перестройку они сделали, все эти Сахаровы, Гайдары. И премию мне тогда не выписали, был у нас Абрамсон, начальник главка такой, все только своим, теперь у себя в Израиле, я представляю, что там вытворяет! Я тогда смолчал, а надо было не смолчать. А сколько у меня друзей было, и Лешка этот, Рубин, ты его не помнишь, и Эдик. И все они теперь туда. Для чего тогда они здесь у нас жили – сразу бы родились там у себя и жили! И не нужно было мне их дружбы, и на дни рожденья свои меня приглашать не нужно было! И книжки мне читать не нужно было давать, у меня дома тоже книжный шкаф был! А врачи их на тепленьких местечках во всех поликлиниках, чуть что – им конфеты, а то еще не так диагноз напишут, мне случай такой рассказывали. И где теперь они все, к кому я сейчас со своей язвой должен идти? А мне операция нужна, а им всем наплевать – уехали! Потому что им наплевать на нас было, и Элле наплевать…
– Маму не трогай только.
– А почему не трогай? Она точно такая же. Точно такая. Она с ними всеми заодно, потому что у них это в генах, притворство. Вот теперь она у себя в Штатах, и уже притворяться не нужно, там у нее уже истинное лицо!
– Пап, зачем ты так?!
– Не надо мне на "ты", сто раз говорил! – Он вскочил с кровати. – Я – вы, вы, уважение, мне уважение, а не это, вот умру, будешь "ты", а Эллочка даже на похороны не приедет, у нее там бизнес, авто… ответчик…
Я принес из кухни банку кипяченой воды. Отец лежал лицом вниз, только вздрагивала спина. Я погладил его по руке:
– На, выпей… Выпейте…
– Ты с ней вчера разговаривал? – спросил, не поворачиваясь.
– Да.
– Что она говорит?
– Сказала, что скоро приедет.
– Когда, не сказала?
– Про тебя спрашивала. И что очень скучает.
Отец промолчал. Достал платок, высморкался. Отглотнул из банки.
– Как ты думаешь, – посмотрел на меня, – тех денег, которые она там скопила, мне на операцию хватит?
– Хватит. А не хватит – ту квартиру продадим, все равно пустая.
– Э, нет! В этой квартире ты будешь жить, когда женишься. Только обещай мне одно – что только на узбечке. Тогда я спокойно умру. Обещаешь?
– Зачем ты… Вы… все о смерти говоришь?
– Я знаю, что говорю. Теперь надо только найти невесту… Невесту…
Он засыпал.
Я поднялся и тихо направился к двери.
– Слушай…
Я остановился.
– А эта твоя израильтянка, которая приехала? Как… ее дела?
– Она больная, папа, – сказал я, уловив направление его мыслей. – Тяжелобольная.
– А, это хорошо… Бедная… Надо ей что-то подарить… Возьми набор для специй, он почти новый…
Хотя мы договаривались на десять, Зимницкие еще спали.
Мне открыл Дан и тихо провел на кухню.
– Хава всю ночь не спала, – сказал он шепотом. – Кажется, она нашла ее.
– Кого?
– Свою подругу.
Минуту мы сидели молча.
– Поешьте виноград, Шухрат угостил. – Дан придвинул ко мне мокрую миску.
Я вежливо положил в рот пару ягод.
– Я пойду, – сказал я, вставая.
Дан тоже встал:
– Я думал, вы подружитесь с Пальме. У него столько друзей. Но все младше него.
– Ну мы с ним общались… – начал я, словно оправдываясь.
– Я понимаю, – сказал Дан. – Вам с ним неинтересно. Вы не знаете, какой Пальме. Очень талантливый, ранимый. И все прячет. Наперекор всему делает из себя нормального человека. Это у него теперь как религия. Быть нормальным. Честно сказать, я боюсь за него больше, чем за Хаву… Кстати, где у вас можно купить редьку?
– Летом ее не бывает.
– Жаль.
Вышла в халате Леа, снова поразила меня сходством с мамой. Сварила кофе, рассказала, как участвовала в археологических раскопках. Вышел, потягиваясь, Пальме; Леа ловко кинула ему упаковку йогурта. Дан уехал куда-то с Шухратом, мы с Пальме сели играть в шахматы. Играл он хорошо, еще больше меня поразило, как изменилось его лицо, как зажглись умным светом глаза. Или мне это просто казалось после разговора с Даном?
Хава вышла последней. Умытой, благоухающей чем-то. Увидев меня, улыбнулась.
– Вам мат! – объявил мне Пальме.
– Почему он мне сам ничего не сказал? – кричала вечером в трубке мама. – Почему я от тебя узнаю об этой операции? Я его сюда привезу, его здесь прооперируют… Ну не могу я сейчас здесь все бросить, милые мои, сладкие мои, не могу! Я столько сил вложила, а от вас же мне ничего не нужно, только понимание! Ну что он там делает?
– Из двери выглядывает.
– Дай ему трубку.
Словно почувствовав, отец сделал шаг вперед.
– Будешь с еврейкой разговаривать? – спросил я тихо.
Отец улыбнулся, погрозил мне кулаком и потянулся к трубке:
– Алло, Элла? Эллочка?
Я ушел к себе, нырнул головой в наушники и врубил девятую симфонию…
…Отец заглянул ко мне в комнату. Я отлепил от уха один наушник.
– Тебя!
Выполз в коридор:
– Да, мам?
В трубке кто-то тяжело дышал. Острожный голос:
– Это… Слушай, это я, Шишка.
– Шишка? Блин! Ты где, тоже в Штатах?
– Нет… Какие Штаты? Здесь я. Короче, в Египте.
– Где?
– Тише. В Египте… или не знаю где. Короче, пустыня кругом, никаких знаков.
– Бли-ин! Да что ты там делаешь?
– Кочую. С бедуинами. Тише… Я мелкого своего у Ленки увез. Ну, похитил, типа. Суд ей его оставил, я, типа, нервнобольной, а она, сучка, здоровая. Все бабки на адвокатов спустил, конкретно без трусов остался. Ну и что мне было терять? Хорошо, один араб знакомый меня с этими ребятами свел, бедуинами, теперь по пескам ходим…
– Шишка, ты это что, серьезно?
– А думаешь, шучу? Я теперь все, вне закона. Сына, блин, родного похитил. Границу незаконно пересек. Так что дело точно в Интерпол пошло. Ничего, здесь меня ребята понимают, не выдадут. Мелкий мой уже немного по-арабски чешет, а один из них вообще когда-то у нас в Ташкенте учился, мне как отец родной, узбеком меня называет… Я уже корзины плести научился. Что, не веришь? Хочешь послушать, как песок гудит?
Шишка замолчал. С полминуты я слушал сухой шелест в трубке.
– Шишка…
– А?
– Приезжай в Ташкент! Мы здесь вас как-нибудь это…
– Да я уже думал сто раз об этом! Не получится. У Узбекистана с Израилем такие, блин, отношения, меня сразу выдадут. И не доеду я, мои данные уже в компьютере. Ничего, помотаюсь пока по пустыне. Главное, сын со мной, вот. А когда вырастет, пусть сам решает… Зимницкие приезжали?
– Сейчас здесь, послезавтра уезжают. Мог бы, блин, предупредить насчет Хавы…
– А что?
Я коротко рассказал.
– А, ну это еще ничего. Она здесь и не такие выкидывала номера. А если честно… Знаешь, я, наверно, один человек, который знает ее секрет. В другой раз расскажу, тут у меня уже лимит на исходе… Короче, она не сумасшедшая. Вот. Ладно, пока.
– Шишка, не пропадай!
– Ладно, выкарабкаюсь. Главное, сын. Сын…
Гудки.
На следующий день мы собрались на прощальный ужин у Зимницких.
Пришел Шухрат в галстуке и уже без платочка на голове. Приковыляла Любовь Холоденко с семилетним внуком: "Это мой кавалер!" Пришел и мой отец; специально его пригласили, и теперь он прижимал отмытый и увязанный в тряпочку набор для специй.
Все как-то разместились на кухне. Тускло горела керосиновая лампа, сопел патефон: "Счастье мое… я нашел в нашей дружбе с тобо-ой". Шухрат неожиданно поднялся, вздохнул и пригласил Любовь Борисовну, и они затоптались на маленьком пятачке около стола. "Я не знала, что вы так элегантно танцуете", – говорила Леа, а Шухрат краснел: "А я не всегда шофер был. Это я сейчас, чтобы детям хлеб был, а в прошлой жизни в Домкультуры работал!"
Потом пластинка доиграла, все посмотрели на Любовь Холоденко. "Я очень волнуюсь", – сказала она, обмахиваясь веером. Отец налил ей воды.
Отпив, она хлопнула в ладоши.
Вот мы все здесь собрались,
Чтоб доставить друг другу радость,
Керосиновая лампа,
Озарявшая мою юность,
Снова горит, доставляя нам радость.
Только бы не война!
Вот сидит Дан Зимницкий
И смотрит печальными глазами
На эту старую лампу,
Так пусть же он будет здоров…
Я тихо переводил на английский. "Не надо, – шепнула Леа. – И так понятно…"
Вот стоит красавица Хава,
Ей дал Бог две жизни, и обе она живет разом,
Как будто пьет вино из двух бокалов.
Я встречала таких женщин, Хава,
Они были, как пересоленный суп, Хава,
Как переперченный фиш, Хава,
Но люди их любили…
Только бы не война!
Спев о каждом, певица поклонилась и села.
И тогда встала Леа:
– Дорогие гости, в комнате накрыт стол. Но до этого просим разделить с нами ужин, который заказала моя дочь Хава. Она извиняется, что не может участвовать с нами потом, поэтому вот…
Пальме снял с антресолей жестяную миску и пошел по кругу.
В миске лежала нарезанная редька.
Каждый по очереди брал один кусочек.
– Бабуленька, не плачь, – говорил внук Любови Борисовны, старательно вытирая ее щеки платком. – А то сейчас как косметика потечет!
– Это у твоей мамы косметика, а я уже свое открасила…
– А откуда летом редька? – спросил я.
– Шухрат где-то достал.
– Представляю, сколько за нее заломили, – вставил отец.
– Нет, ака, сам удивляюсь, только им сказал, для чего беру, – вообще денег не взяли.
Отец на это что-то промычал, а потом наклонился ко мне:
– Слушай, а эта… Леа, она маме нашей, случайно, не родственница?
– Похожа, да?
– До мурашек! Ты бы предупредил хотя бы…
…А я смотрел на Хаву. Она стояла в дверном проеме и медленно откусывала редьку. Тени мотыльков, кружащихся вокруг лампы, проскальзывали по ее лицу; в глазах отражалась нищенская кухня, где сидели и медленно ели редьку люди, большинство из которых она вскоре уже никогда не увидит…
Публика перетекла в зал. Здесь уже горели свечи и был накрыт огромный, роскошный стол. Мужчины стали разливать шампанское.
– Иди покушай, – говорила Любовь Борисовна внуку, – а я пока в креслах посижу. Что? Да. Уже наелась. Чудесная была редька…
Странно, мне тоже не очень хотелось есть. Прожевав что-то, я вернулся на кухню.
Хава все так же стояла возле лампы. Стояла и смотрела.
Предупредив Лею, мы вышли. Мы с Хавой.
Я чувствовал спиной долгий, напряженный взгляд Леи…
Мы держались за руки и молчали. Никогда еще в моей ладони не было такой хрупкой, все понимающей женской руки.
Так дошли до Курантов. Пересекли Сквер, свернули на когда-то шумный, а теперь совершенно стерилизованный Бродвей. Иногда Хава выскальзывала из моей ладони и шла к какому-нибудь дереву. Или дому. Наверное, прощалась.
Внезапно воздух прорезал металлический звук.
Несколько человек пилили огромное старое дерево; сыпалась листва.
Хава сжала мою ладонь: "Его зовут Роман. Роман Осипович Крейнис, скрипач".
Рухнула еще одна ветка.
Я бросился вперед.
Она схватила меня за край футболки. Я смотрел на нее. Ее глаза: "Ну что ты им скажешь? Про Романа Осиповича? Разве кому-то есть дело до души нищего еврейского скрипача, едва не пропившего скрипку? Лучше закрой глаза и послушай. Сейчас он будет играть на скрипке в последний раз".
Я послушно закрыл глаза.
Было слышно, как снова завизжала пила, как рухнула еще одна ветка. Ругнулся кто-то из рабочих.
Потом на секунду наступила тишина.
И я услышал скрипку. Так отчетливо, что вздрогнул и открыл глаза.
Мимо нас, размахивая двухкассетником, шли подростки. Звуки скрипки неслись прямо из мафона и совершенно не вязались с этой толпой, пустой и плоской. Будто вставили не ту кассету и не успели еще этого заметить…
– Это Шостакович, музыка к фильму "Овод", – узнал я.
Хава кивнула.
– Прощайте, Роман Осипович…
Подростки, шаркая и шелестя плевками, прошли; снова завыла пила.
Когда я вернулся, папы еще не было. Надрывно звонил телефон.
– Алло!
– Привет.
Марина. Моя невеста. Как бы невеста. Сейчас спросит, почему не звонил.
– Что не звонишь?
Только не оправдываться. Ни в коем случае не оправдываться.
– Маринка, я… был занят. Да, занят.
– А я тебе звонила… Мог бы номер набрать…
– Марина!
– Да.
– Ты меня слышишь?
– Да, говори.
– Мы не поженимся. Отец сказал, чтоб я женился только на узбечке. Да, серьезно. Алло… Алло, ты меня слышишь? Алло! Алло, Марина… Марин, я пошутил. Ну не молчи, я пошутил, алло! Ну говорю, пошутил… Пошутил!..
Какое счастье на Алайском рынке,
Когда шумят и плещут тополя!
Чужая жизнь – она всегда счастлива,
Чужая смерть – она всегда случайность.
А мне бы только в кепке отсыревшей
Качаться, прислонившись у стены…
Вечером они улетали.
Я стоял рядом с огромным чемоданом, в который был умят будущий интерьер "ташкентской комнаты". Корзина с виноградом и яблоками – дар Шухрата.
Пальме все время разговаривал по мобильному, отвернувшись и почесывая спину. Хава неожиданно заснула, прямо на плече Дана. Дан отнес ее в тень и теперь пытался прикрыть от шума и грохота аэропорта.
Только Леа в тюбетейке стояла рядом. На пальцах мутно горели кольца. С шеи свисали золотые цепочки в росинках пота. Темные, непроницаемые очки.
– Леа…
Стали объявлять какой-то рейс.
– Леа, я хотел вас спросить.
– Если насчет моей дочери, то бесполезно.
Она вытерла щеки от пыли салфеткой.
– Это бесполезно. Мой муж сделал все, что хотел. Свел с ума дочь, теперь разыгрывает короля Лира.
– Свел с ума? Дан?
– Послушайте, ну что вы лезете? Что вы все время делаете вид, что понимаете, что вам интересно? Вы обычный добрый, порядочный человек, разве вы можете нас понять?!
– Вы очень похожи на мою маму…
Леа усмехнулась:
– Дан тоже говорил мне всегда, что я похожа на его мать. Потом, много лет спустя, я узнала, что он ненавидел ее. Ненавидел всю жизнь. И женился на мне только для того, чтобы ей отомстить.
"Объявляется посадка на рейс…"
– Но для мести он почему-то выбрал именно нашу дочь… Вот, кстати, он вас зовет! Смотрите, как машет. Ну только посмотрите на него! Заботливый папаша…
Дан протягивал мне конверт с деньгами:
– Нет-нет, возьмите, вы потратили на нас столько времени!
– Отпуск мне и так полагался, – отклонял я его руку.
– Мы жили в вашей квартире!
– За житье в такой квартире еще я вам должен доплачивать. – Я пытался шутить.
– Хорошо… – Дан опустил руку с конвертом. – Может, у вас будет какое-то пожелание… Мы состоятельные люди.
Я посмотрел на Пальме, который все стрекотал по мобильному, заполняя паузы рыжими глотками "Фанты". На Лею. На моложавое лицо Дана в нелепой седине.
И на Хаву.
Она спала внизу на расстеленной куртке.
– Я бы хотел поцеловать Хаву. На прощание.
Я наклонился. Мои губы мягко приземлились на впалую ее щеку. Теперь немного левее. Я уже ловлю ее дыхание, горячее дыхание в горячем пыльном воздухе.