Дикий пляж (сборник) - Сухбат Афлатуни 5 стр.


Рапорт отца Елисея был подан, но действия оказать не успел. Заварилась война с Германией, не до ислама стало и сартовских садов. Выпали из поля зрения и сестры Свободины: Александра с сартеночком на руках, и Мария, любительница пасхальных яиц. А потом и остальные герои попроваливались в воронку, возникшую при погружении старого мира.

Ташкентский историк N, сообщивший эту историю и предоставивший копии документов, добавил, что какая-то Свободина в начале тридцатых значилась в списках Ташкентской женской тюрьмы, в которую после революции был переделан монастырь. Место это и сегодня служит больницей женской колонии и опутано проволокой; внутри сидят женщины. Долго передавалась тюремная байка про одну монашку. Что после того, как всех их в восемнадцатом разогнали, осталась одна, которая все не желала покидать свое место. И когда монастырь передали под тюремные нужды, устроилась туда в хозчасть. А когда ее и оттуда за религиозность выгнали, то нарочно совершила преступление и после суда снова оказалась там, где привыкла быть. И что фамилия ее была Свободина, забавная с точки зрения ее биографии. При этом она продолжала вести святую жизнь, имея только одну странность: с какой-то материнской лаской относилась к тюремщикам и конвойным из коренного населения и знала их язык. Там, говорят, и умерла. Перед смертью только просила, чтобы ее вывели "в сад". Ее, конечно, никуда не вывели.

Не сложилась дальнейшая жизнь и у пристава Скопцова: в Гражданскую его прирезали в самой той махалле, которую он угнетал. Призрак пристава долго являлся ночами и даже днем при недостаточном освещении и пугал трудящихся. Однако с утверждением новой власти и развертыванием борьбы с суевериями призрак делался все бледнее; в тридцатые, говорят, его уже никто не боялся, а молодежь даже с ним шутила.

Махалля, в которой были обнаружены отпавшие в иноверие сестры, снесена не так давно. Теперь здесь автомагистраль; возможно, по тому месту, где сестры ласкались со своими соблазнителями, теперь проносятся "нексии", сигналят "матизы" и прогромыхивают грузовики с китайскими иероглифами на кузовах.

Лучше известна судьба после революции игуменьи Лидии. Восемь лет промерзла на Соловках. Потом проживала в Ашхабаде, помогая гонимому духовенству. Деятельностью ее заинтересовались органы, но бывший монастырский садовник Джума предупредил ее о приговоре и помог бежать в Ташкент, где она и прожила в затворе. В тридцать шестом мирно скончалась; похороны неожиданно собрали более тысячи ташкентцев, отпевал митрополит. Речей и оркестров не было, но цветов море, словно игуменья снова оказалась в своем саду и, спустив очки на кончик носа, готовится показать его посетителям. В девяностые на Боткинском могилу отыскали, с тех пор пользуется почитанием среди еще оставшихся в Ташкенте православных.

Только о самом Елисее Ефремове ничего толком не известно. Происходил из крещеных сибирских татар, боролся с исламом статьями и лекциями. После революции ненадолго сошелся с большевиками, отпечатал им две брошюрки против мулл и их мракобесия; их потом все изъяли – за ссылки на реакционное учение Фрейда. После брошюрок бывший миссионер исчез. Вот, собственно, и все.

Отец Елисей въехал в город. Шоссированные дороги были местами политы, от тополей тянуло прохладой. На Пушкинской движение усилилось, люди выползали из убежищ и выражали, каждый по-своему, свое одобрение вечерней прохладе. От этой рассеянной в воздухе радости на душе отца Елисея просветлело, и он улыбнулся своею простоватой улыбкой.

Через минуту на лбу снова очертилась складка. Задержался в монастыре, а дела не терпят, магометанство со всех сторон наседает! Публичные лекции, статья в "Ведомости" о женском вопросе в исламе, справка о турецких миссионерах-агитаторах, выступление на благотворительном базаре…

Да, тяжелое, хлопотное лето, лето сего 1913 года.

Ну да ничего, сейчас потрудишься, дальше пойдет легче!..

Девочка с газетой

…а еще когда нам все буквы поменяли – такое время было: все меняли, вот решили заодно и буквы – так мне новое общественное поручение сразу. Раньше какие буквы были, знаешь? Правильно – арабская графика. У нас дома много таких книг было. Коран, еще что-то. Мне эти арабские буквы в детстве такими… – как сказать? – сплющенными казались. Придавленными как будто. Только две буквы над остальными возвышаются. Алиф и лам. Две высокие буквы. А знаешь почему? Мне объяснили: они имя Аллаха составляют. Им судьба быть высокими. Остальные буквы – маленькие, они как бы творят молитву. И вот эти буквы, чтобы, говорят, отвратить от религиозного дурмана, решили заменить на… нет, кириллица потом пришла, под конец тридцатых. Вначале латиницу. Латинский шрифт. Что сказать? Все буквы одинаковые, стройные. A, B, C, D. Газеты стали печатать, борьба с темнотой. Вот эти газеты стали моей общественной обязанностью. Кто эти новые "а", "бэ", "цэ" понимал? Старики не понимали. У них в голове или арабский, или вообще… Темнота и неграмотность, с которой боролись. А что такое газета тогда была? Телевизор еще не придумали, радио – драгоценность, а люди ведь интересовались: что там где произошло, что в Маргилане, например, какие цены. Про цены в газетах не писали, новости сообщали: построен новый цех, митинг был, все хлопали. А я молодая была, лет десять-одиннадцать: глаз острый, голос звонкий, активистка и латинскую азбуку назубок – "а" вот это, "бэ", "цэ"… Слушай, ты столько картин рисуешь, голову себе ломаешь – что рисовать, что рисовать? А вот живой случай, из моей живой жизни. Девочка развернула газету – вслух читает. Голос звонкий, лицо можешь не мое, другое нарисовать. Активистка. Старики ее слушают.

Карандашный набросок. Карандаш 1М, чтобы не слишком мягкий. Лист блокнота. Серая пахсовая стена (растереть пальцами грифельную пыльцу). Серые фигуры. Старики в серых, вылинявших от солнца и соли чапанах. Скупые карандашные штрихи лиц. Остроконечные тюбетейки, заточенные молчанием. Из-за плеча крайней фигуры справа выглядывает мальчик. Дети любопытны. Он тоже слушает – из-за плеча. Маленькие серые пальцы на плече. Шелестит газета, наполненная новыми буквами и новыми новостями. Девочка (фигура слева) звонким неслышным голосом читает. Острие карандаша замирает на бумаге, не зная, куда двигаться дальше.

…что удивительно: почти все помню. Все, что этим пожилым людям читала. В молодые годы память мягкая, как курдючное сало, из которого свечу лепят. Так старики говорили, слушатели. Мои первые слушатели. Обид-ака, он с отцом дружил, твоим дедом. Лавка у него была, сластями торговал, дети его за это любили, популярным был. Вот за эти сладости его в тюрьму потом посадили. Говорят: "Ты купец, вот и посиди". Купцов сажали. Образованных людей сажали. Деда твоего посадили. Всех сажали…

"…В своем последнем слове подсудимый Файзула Ходжаев сказал:

– Граждане судьи, я был буржуазным националистом, я много преступлений совершил. Государственная независимость Узбекистана, которая была обещана в перспективе правыми реставраторами капитализма, эта государственная независимость, если бы даже она стала возможна ценою черного предательства, ценою измены родине, расчленения великого Союза Советских Социалистических Республик, путем подготовки его поражения в грядущей войне, то есть путем совершенно недопустимым для людей, которые сохранили хоть какой-нибудь человеческий облик, если бы, я говорю, это оказалось возможным в первое время, то, само собой разумеется, эта самая государственная "независимость", кажущаяся, была бы новым несчастьем для народов Узбекистана. Я уже об этом частично говорил, когда давал свои показания. Тогда я отвечал на вопросы государственного обвинителя. Ведь когда я сказал, что, отстав от одного берега, мы, естественно, должны были бы пристать к другому берегу, ведь я же ничего другого не имел в виду, как тот берег, на котором находятся капиталистические страны, империалистический капитал, который давит, угнетает сотни миллионов трудящихся людей. Значит, победа этой линии и в данном случае, даже в случае успеха этого черного, этого отвратительного заговора, могла быть только новыми бедствиями для трудящихся Узбекистана. Я опозорен. Националистические организации разгромлены. Разгромлен проклятый "право-троцкистский блок"…"

Холст натянут на подрамник; медленной кашицей ложится грунт. Размер полотна 110 × 75. Достаточно, чтобы уместить трех стариков и одну девочку с газетой. И мальчика, выглядывающего из-за спины (эй, что выглядываешь?). Так, чтобы никому не было тесно на шероховатой поверхности холста. На шероховатой, щедро посыпанной пылью поверхности ташкентского двора конца тридцатых. Чтобы ленивое ташкентское солнце, солнце мелких торговцев, ошпазов и любителей газет, излилось на холст сонной радугой масляных красок.

…отца посадили, нас не тронули. У других семьями сидели непонятно за что. За происхождение свое сидели. За неправильное слово. Нас не тронули, только дома страшно стало. Как будто в соседней комнате усопшего обмывают и для поминального плова рис тихо перебирают. Нас выселить вначале хотели. Ваш хозяин, говорят, в тюрьме за свои делишки сидит, а вы здесь целую комнату, как принцессы, занимаете. Спасибо, добрые люди нашлись, покровительство оказали. А я все газеты читала. Почти каждый день выходила во двор, вслух читала. Думала, может, что про отца напишут, все-таки известный человек был, три почетные грамоты. Но там про других писали, про тех, кто на свободе. А я все равно читала, люди газеты приносили, я читала. Меня так и называли: девочка с газетой. Незнакомые люди слушать приходили. Для них это как театр было. Сидят, глазами моргают, молчат. Иногда я пела. Почитаю газету, потом пою. Веселое время было.

Загрунтованный холст медленно наполняется рисунком. Рисунок обводится умброй натуральной. Подмалевка: охристая, красноватая. Слегка синеватая. Земля, глина, замурованное глиной небо. Но все равно оно, небо, просвечивает. Небо втекает через глаза, через стебли камыша в пахсовых стенах и просвечивает. Старики возникают из умбры и охры. Кадмий лимонный – для платья девочки. Наносится мастихином, лучше передает фактуру. Девочка будет бабочкой-лимонницей, держащей серую бабочку газеты. Турецкая голубая, из Голландии, – для узоров на лимонном платье лимонницы. Девочка должна возникнуть раньше стариков. Мастихин снимает с палитры жирный лепесток кадмия лимонного и несет его к холсту. За холстом шевелится, переламывая свет и тень, куст инжира. Маленькие плоды, еще не тронутые фиолетовой зрелостью. Осы.

Но тем не менее, граждане судьи, я, находясь здесь на скамье подсудимых, держа свой ответ, не могу становиться в какую-то фальшивую позу, ибо это были бы только гордые слова. Я не могу сказать, что я не прошу пощады. Я этого сказать не могу. Может быть, кому-нибудь покажется, что такие слова: "не прошу пощады" – звучали бы гордо, хорошо, но не в моих устах, в устах человека, который пригвожден к позору, который сидит на этой скамье. У такого человека словам гордости нет места. Гордости неоткуда взяться! Ведь мы не войдем в историю хоть с какими-нибудь показателями службы народу, какими-нибудь благими деяниями. Если мы войдем в историю, то мы в эту историю войдем как самые закоренелые преступники, как герои бандитских дел, как люди, продавшие и честь, и совесть. Да. Я был бы лгуном, если бы в этот последний час я не сказал, что я прошу пощады. Я хочу жить.

Засинело небо: "Я хочу жить". Поплыли облака пыли под ногами: "Я хочу жить". Заволновался куст инжира: "Я хочу жить". Горит лимонным пламенем платье девочки: "Я хочу жить". Порыв ветра вырывает из рук газету, она летит сухой бескостной птицей по улицам Старого города. Я хочу жить…

Порыв ветра опрокидывает этюдник на куст инжира. Сыплются на холст муравьи – на лица стариков, на ресницы девочки. Падают тюбики умбры. Кадмия лимонного. Теплые капли дождя по холсту.

…а в конце сороковых забрали моего наставника. Тогда снова националистов стали искать. Он мне как отец был, да. Знаешь, недавно в архив ходила, хотела статью о нем писать. Вот дают мне его дело, наставника. Читаю материалы допросов. От него требуют всех назвать, всех националистов в кавычках. Он медленно называет. Я читаю, страницы переворачиваю. Выписываю что-то, все механически. Все механически. Потому что сердце мое там, на этом допросе. И тут следователь его обо мне спрашивает: а вот о ней что скажете? А наставник говорит: "О ней – только с положительной стороны. Не националистка. Прогрессивная девушка Востока. Она русские частушки поет!"

… девочка-библиотекарь с газетами мимо проходила: опа, что с вами? Вам плохо?

А я улыбнулась ей: нет, говорю, доченька, все хорошо. Здесь просто про меня написано. Девушка говорит: тогда поздравляю. И дальше пошла.

Два дня невозможно притронуться к кистям: отравление. Непонятно с чего. Вдруг. С капельницами (поработайте кулачком…). Голодание. Зеленый чай входит через обметанные губы, ветвясь и согревая. Девочка, мысленно почти законченная, читает нараспев последние новости. Три окаменевших старика, один с палкой. Из-за плеча выглядывает мальчик. Круглый и удивленный. Маленький разведчик. Эй, как тебя зовут? Прячется обратно.

Капельница, пиала с остатками чая. Недописанный холст, высохшие капли кадмия лимонного на палитре. Что же я все-таки съел? Забытье.

…Подружка моя, как тебе не стыдно:
Дома маме не поможешь – думаешь, не видно?

А она ей отвечает:

Подружка моя, я маме помогала:
Две тарелки вымыла, а потом устала! У-у-у-ух!

…да, такие частушки пели. Или на гармошке, или под пианино. Частушки против лентяек. Лентяек не любили. Это сейчас их по телевизору показывают: лежит здоровая, молодая; просто так лежит. Я такие передачи не смотрю. Говорю: встала бы, пол подмела. Трудиться надо, пока молодая и порох есть; правильно? А она лежит зачем-то.

…а то, что Файзула Ходжаев говорил на суде, это потом было, конец тридцатых. А я в середине тридцатых газету читала. Здесь неточность. И платья такого у меня не было. Нет, не надо исправлять, это тоже красивое. Не надо, говорю исправлять, я мечтала о таком платье!

…а косичек сколько мне нарисовал!

…краски хорошие, радостные краски. Такие тогда были, да. И небо похожим получилось. Я вот иногда думаю: куда то синее небо подевалось?

…а Файзулу Ходжаева не пощадили, ты знаешь, расстрел. И отца моего не пощадили. Я иногда с ним ночью беседу веду. С ним и с наставником. И с другими. Все-все новости им рассказываю.

Пожилая женщина сидит на складном стульчике перед картиной. Перебирает четки, словно буквы беззвучного алфавита. Рука тянется к холсту, сухие пальцы трогают шероховатую поверхность. Медленно выздоравливаю.

Остров Возрождения

…долго всматривается в песок. Песок, один песок. Нахлесты ветра, текучая смена форм; форм нет; поверхность, горячая, как смерть. Камера поднимается, пытаясь заглотнуть своим оптическим горлом как можно больше пространства, но и пространства нет, есть царапина горизонта, как линия надреза, надрыва. Ветер надрывает ее. Наконец появляется первый и единственный дар пространства – зрению: бетонное здание вдали. Стоит мертвое, купаясь в солнце и пыли. Звучит шероховатый женский голос. Иногда он начинает смеяться, и тогда песок приходит в движение.

Да. Согласилась не только из-за денег. Деньги не главное. Но деньги тоже. Снимаем с подружкой вместе на Аские-базаре, она тоже не ташкентская, еще на еду-тряпки. Посидеть иногда хочется, потанцевать. Хотя это не главное. Французский учила в школе, хотелось разок во Францию, а лучше сразу на постоянно. Второй у меня английский, но французский для меня вообще как родной. На английском теперь каждая собака, я давай все силы на французский. И теперь думаю, если у меня с Жаном получится, то благодаря тому, что правильно язык выбрала. А подружка, с которой я на Аские, она все японский. Я прикалываю ее: ты что, японца хочешь, японца? Конечно, хочет японца. А французы, по-моему, лучше, хотя среди них тоже странные есть, как среди любой нации. Но французы все-таки лучше – и как мужчины, и просто как друзья, посидеть, там то-сё… Не, я своей нацией тоже горжусь. Хотя многие, если честно, ее во мне определить не могут, я тогда типа конкурса устраиваю – угадают-нет? "Тепло – холодно". Говорят: "Кореянка", я: "Холодно". "Татарка", я: "Тепло". Один, правда, иностранец сказал: "Француженка", я как взгреюсь: "Мерзну, мерзну!" В смысле, "холодно". Хотя приятно, конечно, за это. Я по-французски даже сама с собой говорю для практики, хотя сейчас у меня этой практики… (Проводит ладонью над желтыми крашеными волосами.)

Песок. Визги мобильного. Женская рука начинает разбрасывать песок. На дне вырытой ямки блеснул мобильный. Он все еще визжит. Музыка. Женская рука, солнце на маникюре, поднимает его, стряхивает песок, исчезает.

Алло! Ал-ло… (Зажав рукой.) Это, кажется, Гуля, хозяйка квартирная. (В трубку) Да, алло! Я ничего не слышу! Совсем ничего не слышу! Кто? Яна? Здравствуй, Яночка! Нет, теперь хорошая слышимость, говори. Подработать? Конечно, свободна-свободна. Ой, чё говорю, у меня сейчас навалилось, поездки, поездки, блин, туда-сюда… Сейчас график погляжу. Ой, все занято… Нет, для тебя конечно, только, понимаешь, все меня нарасхват. Что, в Нукус? На остров? Какой на остров?

Мне его Яна подбросила, баба такая одна. Всех французов под себя гребет, у самой уже муж француз, могла бы остановиться уже. Но это уже болезнь, знаете. Как услышит, что из Франции, сразу в него когтями, как кошка. Со мной, правда, делится, я же ее подруга.

Что я хочу в жизни? Детей… (Смеется.) Мужа еще… (Смеется сильнее.) И чтобы мир был. (Смех.) Мир во всем мире!

Они идут по поверхности. Он слегка впереди, гордый обезьяний профиль, тонкие руки. Плоская грудь, плоский живот, плоский зад, по которому ритмично шлепает рюкзак. Она идет сзади. Он останавливается, говорит ей что-то. Она подходит ближе. Поняв, о чем он ее просит, отходит, отворачивается. Он тоже отходит, расставляет ноги. Струя, поблескивая, пробивает воздух.

Вот она, их культура. Наш бы, наверно, обоссался, но промолчал, а этот легко. Отвернись, пардон, и давай своё пи-пи. Наверное, за эту легкость мы их и любим. На край земли готовы за ними, да. Но лучше, конечно, на их родину. Закончил он там, нет?

Салон самолета. Разносят воду. На депутатских местах впереди пьяные депутаты. Под крылом самолета ни о чем не поет красное море пустыни. Раздают сэндвичи в полиэтилене. Вялый лепесток сыра. Пассажиры шуршат, раздевают сэндвичи. Депутаты просыпаются, начинают знакомиться с девушкой, которая тоже в депутатском кресле. Некрасивый молодой француз пьет воду. Уступает свой сэндвич переводчице. Вытягивает из кресла впереди журнал, листает. Движение щек и челюстей. Борьба слюноотделения с сухим сэндвичем. Депутаты шутят с девушкой. Брезгливо полистав, прячет журнал обратно в кресло. Откидывается, закрывает глаза. Под крылом появляется первая грязно-зеленая клякса, оазис.

В Нукусе мы задержались, он хотел в Музей Савицкого, они все в него хотят. Они так всегда и говорят: а, Нукус, это где вода с солью и Музей Савицкого. Я там уже сто раз была, тошнит уже от этого музея.

Назад Дальше