– Украла, думаешь? Как бы не так, украдешь у них! Уплатила, по квитанции. Да еще сверху, считай, столько же взяли, чтобы продать! Не знаешь, что ли, как у вас в конторах-то?
Альбина пожалела, что вообще остановилась и заговорила с Татьяной. Татьяна с той поры, как отказалась сама носить яйца и беспричинно накричала на нее, очень изменилась, не улыбалась больше, угодливо и словно б приветливо, наоборот, чуть что – норовила охлестнуть какой-нибудь грубостью, но здесь, в лесу, от неожиданности встречи Альбине все это забылось.
– Ты у меня в конторе за что-нибудь давала? – раздосадовано сказала она. И, оттолкнувшись палками, пошла по лыжне дальше.
Ей думалось, прогулка испорчена безвозвратно, ничего не исправить, но уже через десять минут она ничего не помнила о происшедшей встрече, ей снова было хорошо, спокойно, умиротворенно, снова для нее ничего не осталось, кроме свистящего звука лыж под ногами, слепящего снега вокруг, величественного молчания леса, и, поймав себя на этом свойственном ей последнее время чувстве умиротворенности, она испытала острую, даже мучительную, до слез на глазах благодарность к тому врачу из поликлиники, что посоветовал ей встать на лыжи.
На этой же дороге в другой день ей довелось увидеть и прежнюю свою, до Семена, молочницу Галю. Именно увидеть, а не встретить. Далеко впереди, выкатив из-за холма, появилась темная точка машины или трактора, приплыл, обдал слабой звуковой волной шум мотора, и исчез, приплыл еще раз и еще и, наконец, перестал исчезать, стал нарастать, крепнуть, и росла, увеличиваясь в размерах, точка, сделалось ясно, что это трактор, а не машина, и трактор колесный – "Беларусь". Трактор шел не пустой, он что-то тащил сзади. Когда расстояние между Альбиной и ним стало совсем небольшим, она поняла, что это стог. Громадный, сметанный стогометателем, нависающий над трактором, будто гора. Чтобы разминуться с трактором, она сошла с лыжни, откатилась по рыхлой снежной целине к самым деревьям и там остановилась. Трактор, оглушительно стреляя из выхлопной трубы на капоте черным кудрявящимся дымком, приблизился, прокатил мимо, промелькав перед глазами рубчатым рисунком задних больших колес, и в кабине рядом с трясущимся трактористом Альбина успела заметить трясущуюся Галю. Галя угрюмо набычась, тяжелым взглядом смотрела прямо вперед, на дорогу перед собой, и, похоже, не заметила ее. Длинные пряди сена, выбившиеся из стога на углах, трепались на ветру, но не отрывались. Вот сено точно ворованное, вспомнив свою встречу с Татьяной-птичницей, подумала Альбина. И после, вернувшись на лыжню, продолжая почему-то еще думать о Гале, уверилась окончательно: ворованное, конечно. Кто бы ей продал такой стог, когда только и слышишь, что коров в колхозах-совхозах держат на полуголодном пайке.
Впрочем, эта ее уверенность не имела ровным счетом никакого практического смысла. Что ей, бежать куда-то и сообщать об украденном стоге? Ей не хватало! Пусть, кто хозяин, тот и следит. Того естественного, свойственного всякому нормальному человеку при виде совершенного воровства чувства, что украли как бы у него самого, в ней не было абсолютно. Она ощущала себя предназначенной для иных чувств, и ей следовало сохранять себя для них. А иначе зачем она ходила на лыжах?
И еще через несколько минут, спустя самое недолгое время, встреча с Галей в кабине трясущегося трактора уже напрочь вымылась из нее, будто и не случалась, снова остался лишь лес, лишь снег, лишь поскрипывающая лыжня под ногами, – ради того, чтобы выскальзывающая быстрою змейкой утренняя мысль: "А не просыпаться бы!" – тут же бы юркнула в глубину подсознания под тяжестью истомной мышечной усталости.
Однако эта ее лунатическая, равновесная, упорядоченная жизнь, которой она рассчитывала прожить до самого тепла, пока лежит, не стаял снег, оборвалась совершенно неожиданным образом. Словно бы качели, на которых ее носило, вдруг встретили на своем пути некую стену, ударились о нее со всего размаха и стали.
11
Участковый, затянутый в свою скрипящую кожаную сбрую, возникнув на пороге, постоял-постоял там, расперев локтями косяки двери, будто пересиливал себя, будто вступить вовнутрь означало куда большее, чем просто физическое действие, будто на этот шаг вовнутрь нужно было решиться, и, наконец, вступив, пройдя до Альбининого стола лишь половину пути, остановился.
– Ты это вот… слушай… – сказал он косноязычно. – Давай это вот… ко мне давай пойдем зайдем. Разговор к тебе есть… давай это… пойдем туда…
Он и вообще был довольно косноязычен, выкидывая языком такие коленца – будто тот у него подвихивался, но сейчас язык ломало ему как-то уж совсем необыкновенно.
– Что такое? – спросила Альбина с неудовольствием.
– Поговорить нужно… чтобы это… по-серьезному… ну! – выговорил участковый.
Альбина вспомнила, как он однажды уже приходил к ней разговаривать, ворочался на стуле, перетаскивал ногу с одного колена на другое, и ее ожгло: сын!
– Пойдем, ну! – вскочила она.
Участковый в своей комнатке у входа в поссоветовское здание утвердился на привычном ему месте за обшарпанным, чисто подметенным, без единой бумаги, только календарь и пластмассовый стаканчик для ручек, письменным столом, сложил перед собой руки и, оплыв лицом в канцелярской значительности, сказал:
– Ты это… ты приготовься… тут двоих задержали… и они на твоего показывают. Что вместе были.
– Чего ты… о ком? – враз сравнявшись с участковым в косноязычии, пролепетала она.
– О ком, о ком… о младшем твоем, о ком! – участковый позволил себе даже повысить голос. – Хату тут одну ломанули, двоих с поличным захомутали – вещи когда стали толкать, а они на твоего показали: с ними был, и еще навел. Из его класса парень, чья хата. Начальника торга сын.
В Альбине все обмерло. Ей показалось, она, стоящая здесь, в кабинете участкового, – не она, она настоящая осталась там, у себя, за своим столом, и то, что она слышала, услышала какая-то совсем другая женщина – о своем сыне.
– Во! Да! А я предупреждал! Я говорил! Ты помнишь? – зачастил участковый, не дождавшись ее слов и, видимо, сам боясь того, что сообщил. – Ты помнишь? Я советовал! В другую школу! Помнишь?!
– Вот и ходил в другую, – мертво отозвалась Альбина.
Она, она это была здесь, в комнатке участкового, нигде она не осталась, здесь находилась, нигде еще, и об ее сыне шла речь, не о ком ином.
– Руки в ноги сейчас, под микитки и во все лопатки, давайте предпринимайте, что можете!.. – продолжал сыпать участковый. – Чтоб до суда не допустить… и вообще! Это сейчас не год назад… хрен те что делается, знаешь… поплыло все. Пусть твой… на уши пусть встанет, сейчас не остановит – дальше пойдет-покатится, не удержишь… Такое время!
– Он что… он где? – сумела спросить она участкового. – Его что… арестовали?
Участковый, сбитый со своей скороговорки, некоторое время смотрел на нее непонимающе.
– Да-а… ты что! – сказал он потом. – Не все еще поломалось, ты что! Мне только-только сообщили – и я к тебе. Специально сообщили – чтоб твой, пока там с дознанием разворачиваются, сам бы развернуться успел. Сечешь?
Альбина сделала попытку сдвинуть свое омертвелое тело с места – и словно бы услышала хруст и скрежет костей, не желавших повиноваться ее воле. Все в ней сопротивлялось случившемуся, не желало знать его и вопило о своем нежелании, но между тем только это в ней и осталось – то, что сообщил участковый, ничего другого, кроме того, наглухо запечатало весь остаальной мир вокруг, и она могла вернуться в него лишь при условии, чтобы случившееся бесследно растворилось, напрочь исчезло из ее жизни, будто и не было.
Омертвелое ее тело поддалось, наконец, усилиям, которые она прилагала, чтобы заставить себя двигаться, и ноги повели ее к двери.
– Ладно. Спасибо. Если что еще новое – сообщи мне… держи в курсе, – сказала она участковому с порога.
Больше она не ходила на лыжах. Была середина февраля, когда участковый сообщил ей о беде, угрожавшей сыну, и месяц с лишним, до самых последних дней марта, пока дело не было замято окончательно, она прожила, ничего вокруг не видя и не замечая. Звонил кому следует, встречался с ними, ходил в рестораны и возил в разные закрытые охотничьи домики с неизменными саунами муж, а подвигать его на каждый новый звонок, на каждый следующий шаг приходилось ей. Сын все это время вел себя, будто зверь. В первые дни после того, как совершенное им открылось, он был тише воды, ниже травы и вдруг в какой-то миг встал на дабы и закусил удила: "Пошли от меня! Пойду на нары, катитесь от меня! Хочу на нары, и не ваше дело!" Он орал так – и она неожиданно для себя увидела, как он изменился за последний год в выпускном классе. Это был теперь здоровенный крепкорукий парень, набыченно нагибавший вперед голову и вжимавший ее в плечи, – вылитый, оказывается, муж в молодости, когда выходила за него замуж. "На нары?! На парашу?! – взревывал муж. – Соображаешь головой, что говоришь?!" Раз он не выдержал и со всего размаху влепил своей мясистой рукой с толстыми пальцами сыну затрещину, и сын, не помедлив ни мгновения, ответил ему тем же. У них завязалась настоящая драка, а после еще пришлось уговаривать мужа простить сыну его поведение и не оставлять начатого дела. "Да-а? – ревел на нее муж. – Будто ничего и не было? Паршивец такой!" Она, конечно, знала, что муж уговорится, потому что суд над сыном реально грозил и его собственному положению, но муж должен был разрядиться, должен был вдоволь покуражиться в своем гневе, избавляясь от него, и роль громоотвода совершенно ее изматывала.
Общее настроение у мужа было, кстати, совсем неплохое, Где-то на Кавказе, в местности, названия которой она никогда прежде не слышала, вдруг пошли друг на друга два народа, говорящих на разных языках, спокойно живших до того бок о бок в соседних селах и вперемешку в городах, в одном из городов полыхнул погром – убивали, грабили, насиловали, и странным образом все это его воодушевляло. "Теперь что, теперь деваться некуда, теперь нужно меры принимать! – говорил он ей за вечерним столом. – Хватит, поэкспериментировали, теперь ясно, как узду расслаблять, к чему это ведет, заворачивай давай оглобли обратно!" А в первых числах марта пришло сообщение о кровавом побоище, происшедшем на самолете при попытке его угона за границу. Самолет пыталась угнать одна большая семья музыкантов из Иркутска, требуя лететь в Лондон, но самолет посадили на военный аэродром под Ленинградом и взяли штурмом. Погибла бортпроводница, погибли три пассажира, погибло несколько угонщиков. "Ну вот, ну, получили?! – вопрошал муж, орудуя вилкой с ножом над тарелкой. – Узду им послабже! Послабже, как же! Послабже – так и получай!" Он будто радовался происшедшему, и эта радость перекрывала в нем все остальные чувства, отодвигая в некий дальний угол и беспокойство за будущее сына. Спустя же несколько дней после сообщения о самолетном побоище он вернулся домой словно на крыльях. Альбина видела из окна в блеклом фонарном свете, как он выскочил из машины и не пошел, а полетел по расчищенной в снегу дорожке к дому. Глаза его, когда он ворвался в дом, жарко горели азартом торжества. "Слышала? – спросил он, сбрасывая ей на руки свою финскую темно-коричневую дубленку. – Нет? Ничего? – И щелкнул замками "дипломата", вытащил, торопясь, из него газету. – Смотри! Читай! Началось! Целая страница там, "Не могу поступаться принципами" называется. Слава богу! Наконец-то! Пошло-поехало!" "Чему ты радуешься, что ты такой веселый, нашел чему радоваться! – разозлилась она. – Сына вытащишь, вот тогда радуйся, а сейчас-то чему?" "Дура! – рыкнул он. – Не соображаешь ни черта. Да это мне с парнем нашим, знаешь, как поможет? Теперь все хвост подожмут, теперь все, хватит, нафордыбачились! Не понимаешь, нет?!"
Она и в самом деле не очень понимала, что происходит вокруг. Газет с той поры, как узнала о сыне, она не читала вообще, а если слушала радио или смотрела телевизор, услышанное и увиденное тотчас уходило из нее, не задерживаясь в сознании, и лишь когда муж заговаривал о том или другом событии, она вспоминала, что уже знает об этом – действительно, но и вспомнив, по прошествии самого малого времени, она вновь все забывала; сознание ее не держало в себе ничего, кроме сына, она была будто в угаре – по-другому не скажешь.
Она очнулась – то ли как пробудилась после ужасного, кошмарного сна, то ли как выздоровела после долгой, смертельной болезни – лишь тогда, когда опасности для сына больше не существовало. Все протоколы, везде и всюду, с первого до последнего, были изъяты и уничтожены, начальник торга не имел никаких претензий, а строптивый следователь откомандирован по требованию из Москвы в ее распоряжение для выполнения спецзадания.
Она очнулась, огляделась вокруг, приходя в себя, вспомнила свои разговоры с мужем – и ужаснулась тому, что произошло за эти полтора месяца. Качели стояли, маятник замер, перестав толкать сцепленные шестерни того механизма, который невидимо для нее вращал маховые колеса событий, таившаяся внутри закрученная пружина, заряженная бешеной кинетической энергией, раскручивала маховики в обратную сторону, – ему угрожала беда, стояла уже совсем рядом, уже занесла над ним свою смертельную длань, то, ради чего он был призван, ради чего взошел так высоко, еще мгновение, другое – и должно было пойти прахом, превратиться в жалкую труху, в тлен…
Утром, услышав сквозь сон звонок будильника, еще находясь на грани забвения и бодрствования, она ощутила, что вся сотрясается в тяжелом, натужном усилии. Словно бы она пыталась раскачать себя, напирала ногами, подгибая колени, и тащила потом руками обратно, снова напирала ногами и снова тащила, качели сопротивлялись движению, масса их была непомерно велика для нее, казалось, у нее лопнут жилы от напряжения.
Ага, ага, ага! – закричало все в ней, радостно помогая этому натужному, непомерному усилию, но сон оставлял ее, обращал лицом к дню, и она перестала ощущать что-либо, кроме своего тела, отдохнувше лежащего на боку, с переплетенными ногами и закинутой за голову рукой, ей остались обычные, заурядные чувства: рука под головой затекла и по пальцам бегали мурашки, в открытую форточку тянуло с улицы свежим запахом талой воды, и до слуха доносилось тонкое, хрустальное теньканье капели. "Скорей бы снова ночь и снова утро", – подумалось ей.
Когда следующее утро наступило, она обнаружила, что самый первый, самый тяжелый момент раскачивания уже минул, качели уже ходят туда-сюда, назад-вперед, амплитуда движения их еще невелика, еще нужно наддавать ногами, приседать и толкать вперед, но они уже ходят, раскачиваются, и полета их уже не удержать!
Она давно не помнила себя такой счастливой, какой была эти несколько дней после того, как уголовной дело сына благополучно закрылось.
12
Муж выбрался из машины, хлопнул за собой дверцей и пошел к дому с такой осадистой, тяжелой грузностью, что она сразу поняла: что-то случилось. И первая ее мысль была, конечно, о сыне: неужели что-то опять?
Но нет, к сыну состояние мужа не имело ни малейшего отношения.
– А вот возьми, на-ка вот, глянь, – подал он ей, вытащив из кармана пальто, газету – в ответ на ее тревожный вопрос у порога.
Она с недоумением взяла сложенную во много раз, мятую, уже успевшую затрепаться газету, несмотря на сегодняшнее число на ней, и спросила: – Что это? Причем здесь газета?
– Ты посмотри-посмотри, загляни вовнутрь, вторая страница, сообразишь, – рявкающе отозвался он. Так, будто она была в чем-то перед ним виновата, и там, на второй странице эта ее вина беспощадно доказывалась.
Она развернула газету. Муж говорил о неподписанной, редакционной, выходит, статье, занимавшей всю страницу, – и статья эта была против той, которой он радовался без малого месяц назад: "Наконец-то! Пошло! Пошло-поехало!" Ничего не пошло, значит. Хотело пойти – и не двинулось, всколыхнулось – и замерло.
– Ну, и подумаешь, ну, напечатали. И так из-за этого расстраиваться? – словно ничего не поняла, лицемерно удивилась она, быстро похватав глазами текст в разных местах. Внутри же нее все будто скакало и било в ладоши: не удалось, не удалось. не удалось!
Взгляд, каким муж посмотрел на нее, имей он в себе силу огня, точно что сжег бы ее.
– Дура! Полная дура! Идиотка! Это его статья, это он подготовил! Соображаешь, кто? Получается, у него сила. Получается, он перебарывает!
– Ну, и пусть перебарывает, что тебе? – невинно сказала она.
Они уже сели за ужин, и она досматривала статью за столом, он ел, а она досматривала, он ел, заедая выпитую стопку коньяка с такой жадностью, будто хотел загасить едою пылающий в нем жар той боли, которую принесла ему эта статья, она знала, что своими словами добавляет ему мучения, сводит на нет благотворный эффект еды, но ей, пожалуй, того и хотелось.
– Пусть? Пусть перебарывает?! – остановился он есть. Швырнул зазвеневшую вилку на стол и мгновение, откинувшись на спинку стула, сидел неподвижно. – Ну уж нет… – сказал он затем неожиданно тихо, не глядя на нее и словно не к ней обращаясь. – Нет, не "пусть", пусть не думает. Есть люди – не дадут, не позволят, будь уверена! – повысив голос, перевел он взгляд на нее.
И было в этом его взгляде столько свирепого, яростного огня, что, казалось, и впрямь, подержи он на ней свой взгляд подольше – испепелит.
Но странным образом только казалось, а на самом деле его ярость ничуть, совершенно не устрашила ее. Она знала: теперь у Него (ей так подумалось, так в сознании и выделилось – как бы с прописной буквы), теперь у Него все будет получаться. Должно получаться. Обязательно.