Настоящими днями отдыха были, впрочем, банные дни. Чердачная жизнь располагала к тому, чтобы завонять, и она иной раз устраивала их себе дважды в неделю. Ей всегда был неприятен запах немытого тела, и при одной мысли, что от нее может шибать, как от других нищих, – ей становилось дурно до ненависти к себе, и она старалась ходить в баню как можно чаще, не жалея на нее денег.
Она покупала себе обычно отдельную кабинку. Замачивала там в шайке белье, не торопясь, стирала его и после, так же не торопясь, мылась сама, намыливаясь и два, и три, и даже четыре раза, – ей это все доставляло удовольствие.
Иногда почему-то ее тянуло в общий зал. К многоголосому гулу, висящему в парном, туманном воздухе, многозвучному плеску воды вокруг, жестяному бряканью шаек о камень многоместных, длинных скамеек, шипящему шуму душа вдали, и, если со стиркой терпело, она покупала билет в общий зал. И там, в общем зале, хотя ничего не стирала, а только мылась, она проводила еще больше времени, чем в отдельной кабине. Сидела, намылившись, поплескивала на себя горстью из шайки воду, смотрела по сторонам, слушала окружающие звуки, вбирая их в себя, словно бы то были звуки некоего небесного хора, вода в шайке остывала, она выплескивала ее под ноги, шла к крану с большими деревянными ручками, наполняла шайку горячей водой и снова сидела, смывалась, намыливалась и опять сидела.
Здесь, в этом общем зале, когда сидела так, на нее временами нападало непреодолимое желание разглядывать себя. Похожее, помнилось ей, было в детстве, когда ходила в баню с матерью и, оказавшись перед своей неожиданной голизной, поражалась множеству таинственных складочек на тебе повсюду, впадинок, выпуклостей и изумительному блеску мокрой кожи. И сейчас она тоже рассматривала себя с тем почти детским пристрастием – руки, ноги, живот, – разве что без восторга первого узнавания; тело ее, открыла она для себя, как бы подвяло, усохло, кожа сделалось какой-то одубелой и поддрябшей, в нем явно была некая нездоровость, – и было это раньше, до ее побега из больницы, или то сказывалась таким образом нынешняя ее жизнь?
Вопрос, однако, оставался без ответа, и, выйдя, наконец, в раздевалку, вытершись, одевшись, она покидала баню, расслабленная и ублаготворенная, – чтобы в этот день уже ничего не просить, нигде не сидеть и не ходить по поездам. Банные дни были выходными днями в полном смысле слова: в них она не побиралась вообще.
Почему она ходила баню, не боясь быть там узнанной? Позднее, анализируя свое поведение, она поняла: в бане, раздетая, она не ощущала себя собой. У нее было чувство, что раздетая – это уже не она, кто-то другая, она известна тем, кто ее знает, в одежде, а без одежды лицо исчезает, скрываясь в телесной наготе, растворяется в ней, и узнать ее обнаженную может лишь тот, кто такой, обнаженной, и знает.
Наверное, это действительно было так, и, не осознавая того, она подчинялась знанию инстинкта. Но, ведомая инстинктом, она забыла о том, что входила и выходила из бани она одетой, и если входила всегда повязанная платком и с подчерненными подглазьями, то выходила, расслабившись баней, не надев порой даже платка, и спохватывалась, надевала его подчас уже много спустя.
– Твою мать, кого вижу, ну, мадам! – схватили ее за руку; в блаженной усталости она спускалась по широкому каменному крыльцу вниз, и, когда над ухом раздался голос, сознание пробило током: без косынки! – Во фокус, ну, мадам! – повторил человек, схвативший ее за руку, и она, вмиг переполнясь ужасом, увидела, что это бывший ее любовник. – Ее, твою мать, везде повсюду, всех трясут – до тюрьмы, а она… твою мать, она – вот!
– Пошел вон! – вырвала она свою руку, но не сумела сделать по ступеням и шага, он снова схватил ее и дернул к себе так, что она бы упала, если бы он же и не подхватил ее.
– Не, мадам, стоп-сигнал! Я афганец, я тебе говорил, со мной шутки плохи! Меня – как гада трясли… тюрьма, нары… я при чем? А ты – тут, вот ты где, ты у меня – теперь все!
"Помогите!" – стоял в ней крик, рвался наружу, но она заталкивала его обратно, не позволяла гортани вытолкнуть из груди воздух. Того ей только и не хватало, чтобы попасть в милицию!
– Чего тебе нужно? – спросила она. – Чего ты хочешь – схватил меня? Пошел вон!
– Чего я хочу? – переспросил он, не отпуская ее. – Во фокус, чего я хочу! Трясли, как гада… чего я хочу!
Она начала понемногу успокаиваться. Ничего он не хотел от нее. Не имел понятия, чего хочет. Глаза увидели – и рука цапнула, помимо каких-либо мыслей, сама собой. А раз так, раз у него нет никаких намерений, вполне будет возможно отделаться от него.
– Ну? – сказала она как можно спокойней. – Так и будем стоять?
– Ну, а чего! – воскликнул он, не понимая глупости своего ответа, и она увидела сейчас, что он еще ко всему тому и на хорошей поддаче: глаза у него тяжело, металлически блестят, и сжимающая ее рука не очень-то чувствует силу, с какой сжимает.
– Ну, давай, – сказала она, от боли в запястье невольно переступая с ноги на ногу. – Давай. Стоим. Что дальше?
Он помолчал, глядя на нее.
– Твою мать! – вырвалось из него потом. Не выпуская ее руки, он повернулся, поглядел куда-то, она посмотрела вслед ему – и поняла, что эта группа посмеивающихся парней, четыре человека на краю лестницы – это его, они вместе, и, посмеиваясь, парни сейчас наблюдают за ними. – А? Как афганцы? – перевел ее бывший любовник взгляд на нее обратно. – Ничего? – И, ухмыльнувшись, проговорил сквозь сжатые зубы: – Давай, дай им всем!
Она даже не сразу поняла, что он сказал. А когда поняла, как что-то в ней оборвалось обреченно – словно чего-то такого она и ждала все время и вот оно обрушилось на нее.
– Мерзавец! – вырвалось у Альбины, и она снова сделала попытку вырвать свою руку, но она бы не вырвала, если бы он не позволил ей сделать того.
– Ну, иди! – вновь ухмыльнувшись, отпустил он ее, она, не веря случившемуся, стояла мгновение, и он даже понукнул ее: – Иди-иди!
Компания его, когда она уже была на тротуаре и торопливо, доставая на ходу из сумки платок, чтобы повязаться, застучала по асфальту прочь от банного крыльца, взорвалась хохотом.
Только бы пронесло, только бы пронесло, Господи Боже милостивый, только бы пронесло, колотилось в ней.
Шел август, вторая половина его, и в ней откуда-то, уже несколько дней, было чувство, что нужно дотянуть до сентября, буквально до самого его начала, продержаться – так в ней звучало, а там все станет легче. И вполне вероятно, станет даже возможным вернуться домой. И – хоть в больницу, пусть забирают. Тогда пусть, тогда уже будет можно.
Господи, помоги, завопила она про себя, оглянулась почему-то и увидела то, чего боялась, о чем знала и во что не хотелось верить: компания, отстав метров на двадцать, шла за ней.
Она невольно дернулась ускорить шаг, но тут же вернулась к прежнему. Она не могла ни оторваться от них, ни убежать, – они бы мгновенно догнали ее. Надежда была лишь на то, что они просто шли в одном направлении с нею. И еще на то, что все-таки день, народ кругом, в конце концов, и в самом деле позвать на помощь, не обязательно же все должно непременно закончиться милицией.
Впрочем, был уже не день, светло, конечно, как и положено летом, но уже начало седьмого, уже вечер, по сути, и народу на улицах тоже было не много. Заканчивалось воскресенье, и, как всегда в воскресенье, набегавшись за два дня выходных по магазинам, люди уже сидели по домам, а те, что уезжали за город, возвращаясь, так же стремились скорее добраться до дому, расслабиться, приготовить себя к началу рабочей недели завтра.
Она прошла распахнутые двери модного кооперативного кафе со стоящим около них – руки сложены на груди – похожим на шкаф назколобым мужиком в белом, то ли официантском, то ли поварском переднике, оглянулась спустя некоторое время, – они не свернули туда. На перекресток трех больших улиц выходил фасадом кинотеатр с рекламой некоего американского боевика в больших, сплошного стекла окнах, – они минули и его, по-прежнему продолжая следовать за ней. Она как раз собиралась после бани купить билеты на этот фильм, побродить по фойе, поужинать в буфете бутербродами, отсидеть два с половиной часа в темном зале, и, когда бы вышла, дело шло к ночи, темнело и, побродив еще немного по улицам, вполне можно было бы отправиться к себе на чердак, но сейчас она не решалась сделать этого: наверняка в зале по причине воскресного вечера, да учитывая что лето, окажется полтора человека, и ей страшно было представить себя в темноте, и они рядом.
Она ходила по улицам, в надежде, что они, наконец, отстанут от нее, с полчаса, – они не отставали. Она переходила с одной стороны улицы на другую, поворачивала в обратном направлении, – они повторяли за нею все зигзаги ее маршрута. Ясно было, что они отнюдь не случайно пошли за нею от бани, они вполне намеренно следовали за ней.
Тяжело отфыркнувшись, коричнево-красный запыленный автобус, обдав перед тем волной теплого воздуха, когда прокатился мимо, остановился на остановке метрах в пятнадцати впереди. Двери его раскрылись, человек пять лениво соступили на землю и пошли каждый в свою сторону, двое человек, ожидавших на остановке, с тою же ленивой неторопливостью поднялись по ступенькам внутрь, автобус снова всфыркнул мотором, выпустив струю белого дыма, Альбине оставалось до него метра четыре, и, словно кто ее подтолкнул, она рванулась и впрыгнула в сходящиеся дверные складни. Сумку у нее защемило, некоторое время она возилась с нею, освобождая, и, когда, наконец, освободила, поднялась по ступеням наверх, в заднее стекло сквозь насевшую на него пыль увидела, что компания ее любовника осталась уже далеко позади и автобус стремительно уносит ее от них все дальше и дальше.
Расстояние до следующей остановки было весьма изрядным, и можно было бы сойти прямо на ней, но после того, что пережила, ноги ее не держали, голову стягивало тугим обручем, – нужно было посидеть, прийти в себя, и, бросив сумку на сиденье, она опустилась рядом. Господи, благодарю тебя, сказалаось в ней.
Если все будет хорошо, сказалось в ней следом, нужно будет креститься. Что будет хорошо, что могло подразумеваться под этим, она не знала; так в ней прозвучало, и ничего в том не было для нее странного.
Проехав минут десять, она решила сойти. Голову отпустило, сердце успокоилось, автобус как раз подъезжал к парку, в котором, было известно ей, есть крытый летний кинотеатр, – пойти в него, независимо от того, что там идет, и по окончании сеанса можно будет двинуть в сторону чердака.
Автобус ушел, пронеся мимо нее свое большое металлическое красное тело, дверцы остановившихся за ним синих "Жигулей" прохлопали одна за другой, закрываясь, Альбина непроизвольно глянула на звуки, и ноги у нее задрожали мелкой, отвратительной, неудержимой дрожью: это из "Жигулей" вышли они. Они поймали машину и ехали за автобусом, дожидаясь, когда она выйдет. Вот она вышла. Они преследовали ее, как гончие зайца, и не собирались от нее отвязываться. Они только ждали удобного момента, чтобы вонзиться в нее своими жаждущими крови клыками.
Между ними и ею было каких-нибудь десять-двенадцать шагов, не больше.
– Ну, иди-иди, чего ты! – ухмыльнувшись, бросил ей бывший ее любовник. – Давай иди, ну!
Она стояла, не двигаясь, смотрела на него, и, вместо произнесенного им сейчас, в ушах у нее звучало: давай, дай им всем!
– Что тебе нужно? Оставь меня! – выговорила она.
– Ха! – раскрыл он рот. – С какой стати?
Ей вдруг вспомнилось, что и его отец, и его старший брат – оба прошли через лагерь, а сам он говорил ей тогда с удовольствием: "Убивал!"
Усилие, которое она приложила, чтобы заставить себя пойти, показалось ей равным тому, как если б она стронула с места что-то вроде только что уехавшего автобуса. У нее было намерение пойти в парк, и она пошла в его сторону, дошла до входа, до выкрашенной в зеленый цвет, с белыми полосками решетчатой арки, и тут, около установленных в дверях турникетов, застыла в недвижности. Силы окончательно покинули ее, ноги не двигались. Не оглоядываясь, она знала, что они в двадцати метрах от нее, и знала, что никуда ей от них не деться. Мгновенною лентой перед ней прокрутились те полтора недолгих часа до темноты, что она проведет в блужданиях по городу, и ужасною, ослепительной вспышкой ударило по глазам видением того, что с неизбежностью последует затем. Она была обречена, спасение отсутствовало, она не могла даже позвать на помощь – ведь они ничего не делали ей дурного!
В ней не осталось энергии на сопротивление. Она ощущала себя бьющимся в конвульсиях, с перекушенным, разодранным горлом зайцем, настигнутым гончими.
Они стояли от нее много ближе, чем она думала, – метрах в пяти. И посмеивались, глядя на нее. Все с теми же своими хищными, молодыми улыбками. Теперь их, вместе с ее бывшим любовником, было четверо; видимо, один не влез в машину, когда они догоняли ее.
Подойди, молча позвала она пальцем бывшего своего любовника. И, когда он подошел, сказала севшим голосом:
– Ну? Где вы собирались со мной? Давай!
Он оглядел ее быстрым хищно-ликующим взглядом и, повернувшись к своей компании, бросил:
– Снимайте тачку! Поедем!
И, изогнувшись, взялся за ручки ее сумки:
– Чего самой мучиться? Отдохни!
Она молча разжала пальцы, сумка перешла к нему, он качнул ее вверх-вниз, как взвешивал, и вновь ухмыльнулся: – Пивка афганцы попить хотели. В бане там пиво отличное. Не вышло! Ну, им компенсацию надо? Надо! Таким-то ребятам!
Машина на этот раз подкатила – настоящее такси, "Волга". С водителем, видимо, был договор, и он взял всех пятерых. Бывший ее любовник сел на переднее сиденье, а ее посадили на заднее, жарко стиснув с обеих сторон мускулистыми молодыми телами.
– Из баньки! Мылом пахнет! – сказал один, поводя носом около ее лица. Он подсунул ей под ягодицу руку и шевелил ею, стискивая ягодицу пальцами.
– Из баньки – да в баньку! – хохотнул другой, сидевший от нее через одного.
Она молчала. Она была мертва. Кровь из перекушенной аорты вся вытекла, и жизнь оставила ее.
Дом, к которому ее привезли, был многоэтажный, и на нужный этаж поднимались лифтом. Открывал квартиру тот самый, что обещал ей баньку, – наверное, он являлся хозяином.
Дверь захлопнулась, замок звучно провернулся, закрываясь на щеколду, провернулся второй, звякнула цепочка. Из комнаты грохнула жестяная магнитофонная музыка.
– Ну вот, чего ты, надо дать, как же нет, – беря ее снизу за ягодицы и поигрывая ими, будто мячами, подтолкнул Альбину в глубь квартиры бывший ее любовник. – А то в тюрьму, на нары… За что? Не, мадам, стоп-сигнал!
– Пойдем, водочкой мадам угостим, пусть хлобыстнет, – сказал тот, что был, видимо, хозяином.
– Давай угостись, – толкнул ее, отпуская, в сторону кухни бывший ее любовник.
Тот, что нюхал Альбину в машине, достал из холодильника колбасу и стал на весу отхватывать от нее толстые кривые круги. Тарелки для колбасы он не взял, и отрезанные круги шлепались прямо на стол. Нож, которым он резал, был большим, длинным разделочным ножом того рода, какими любила дома готовить еду Альбина, и, судя по тому, как резал, очень острым.
Водку ей налили в захватанную, мутную стопку, с самым верхом. У них, впрочем, были такие же.
– Чего смотришь? Ну! – приказал ей взять стопку бывший ее любовник.
Она покорно потянулась к той, и вдруг ее быстрым мгновенным махом пронесло по некоему безмерному, безграничному пространству, и она ощутила себя на вершине холма, в ноги, сотрясая ее, с неимоверной, чудовищной мощью бил колокол, все кругом было застлано мглой – ничего не увидеть, неиствовала буря, выла десятками ужасных голосов, и в ней самой тоже все выло – визжало, рычало, хрипело одновременно.
Страшный, неподвластный ей рев вырвался из Альбины. Нож, брошенный на стол рядом с колбасой, оказался у нее в руках – будто ей кто подал его, и рука соседа, метнувшаяся перехватить нож, с непостижимой быстротой окрасилась перед глазами красным.
Беспощадная, звериная сила была в Альбине. Она знала, что она не сдастся, знала, что снесет любые преграды, ей все было нипочем, все было игрой и шуткой – все подвластно.
Рука с ножом металась перед нею, оставляя за собой сверкающую металлическую восьмерку, что-то на миг задержало движение руки, словно бы прилипло на миг, заскрипев, и отпустило, а она сама была уже в коридоре, двигалась вперед спиной к входной двери, и в сознании с графической ясностью стояла картина запоров: цепочка, один замок накладной, второй – внутренний, со всунутым в скважину ключом.
– Подколола! Сука, подколола! – пробился в ее сознание вопль, несшийся из кухни, когда, нашарив рукой, сбрасывала цепочку.
Летящий на нее стул – нацеленный верхним ребром спинки – оказался перед глазами. Она дернулась в сторону, и ребро со страшной силой ударило ее в левое предплечье, тотчас отняв у нее левую руку, но правая с ножом, словно по закону качелей, выбросилась вперед, и следом в барабанные перепонки ударил новый вопль, и снова перед глазами вспыхнуло красное.
От страшного удара спинкой она бы должна была чувствовать боль, но боли не было, только не действовала рука: тянулась ею к замку провернуть щеколду, и не могла поднять ее.
Она тянулась – и не могла, тянулась – и не могла, тот, кого она ранила, выпячивался из закутка коридора в комнату, и она решила использовать это мгновение – крутануть замок правой рукой, и провернуть на один оборот ей удалось.
Жаркое, обессиливающее пламя полыхнуло у нее в правом боку, когда она начала второй оборот. Не понимая случившегося, она отняла руку от замка, чтобы на всякий случай развернуться лицом к опасности, и попыталась взмахнуть ножом перед собой, но пламя прожигало ее насквозь, не двигалась теперь и эта рука, и она увидела лицо бывшего своего любовника прямо перед собой, когда он успел подскочить к ней так близко? и поняла, что произошло, и переполнилась такой ненавистью к нему, такой жаждой отплатить ему тем же, что рука с ножом двинулась, но новая вспышка огня в другом боку пресекла движение руки, и следом ее всю сотрясло в страшном ударе – качели, на которых она летела, врезались на полном ходу в некую вставшую на их пути преграду, и ее от удара выбросило из них, швырнуло в горящую, полыхающую жаром тьму, и она исчезла для самой себя в этом полыхающем мраке.