Неделя в декабре - Себастьян Фолкс 14 стр.


В университете Ванесса прослушала курс психологии, потом училась в Лондоне на юриста, потом провела некоторое время в нью-йоркской нефтяной компании - перед тем как получить место в благотворительном фонде; там она и работала, когда познакомилась на Лонг-Айленде с Джоном Вилсом и его тогдашним коллегой Никки Барбиери. Так что за какое-то время - в конце 1980-х и начале 1990-х - Ванесса Уайтвэй составила определенное мнение о мире финансов и видела, как он менялся.

Главная перемена, как представлялось ей, была совсем простой: деятельность банкиров отделилась от реальной жизни. Вместо того чтобы остаться "обслуживающей" индустрией - помогать компаниям, играющим определенную роль в жизни общества, банковское дело превратилось в замкнутую систему. Прибыли больше не зависели от роста или увеличения чего бы то ни было, они стали самоподдерживающимися, и в этом наполовину виртуальном мире количество денег, зарабатываемых финансистами, также не подчинялось нормальной логике.

А в результате, думала Ванесса, тем, кто оказался способным процветать в этом мире, пришлось стать - в некотором, глубоко личном смысле - людьми отрешенными. Они не испытывали тревоги по поводу тех или иных последствий своей деятельности; побочные эффекты их не волновали - хотя, следует отдать им должное, они принимали меры, позволявшие свести к минимуму возможность любого их соприкосновения с реальностью. И радость, которую порождали в этих людях разного рода новые продукты, в точности соответствовала их волшебной самодостаточности: они, похоже, исключали всякий риск конечной расплаты за содеянное. Однако каждый из этих людей считал необходимым обладать крайне ограниченной, но все же важной способностью хоть как-то воспринимать "другого" - или очень быстро развить ее в себе, - идеальным для них состоянием стало что-то вроде профессионального аутизма.

Плюс к этому требовалась еще и фанатичная вера: обязательная вера в то, что их система истинна, а все прежние были еретическими. Если возникали какие-либо сомнения, таковые следовало искоренять, как надлежало и выжигать каленым железом любые попытки изменения системы. Рождалось племя фанатиков, и Ванесса видела это собственными голубыми глазами. Она встречала их на деловых играх во Флориде, на благотворительных обедах и - до смерти уставших, обветренных - после гольфа по выходным, в Шотландии. И хотя сама Ванесса оказывалась там не ради того, чтобы прослушать курс лекций, поиграть в гольф или как следует выпить, да и видела-то этих анахоретов она всего лишь в вестибюлях гостиниц или в аэропортах, но с первого взгляда понимала, что им удалось за последние три дня укрепить друг друга в вере; что по завершении непременных утомительных ритуалов эта вера - убежденность в том, что за пределами их фанатичного круга никто и ничто вот ни настолечко им не нужен, - обретает новую силу.

Что озадачивало Ванессу в Джоне, так это легкость, с какой он усвоил необходимый психологический образ. Послушав рассказы Джона о его детстве, прошедшем в Северном Лондоне, никто не усмотрел бы в нем чего-либо замечательного: успехами в учебе он не блистал, а родители и не баловали его, и не тиранили. Ничего, формирующего в нем умение противостоять миру, не происходило, не было в жизни Джона ни ранней утраты, ни травмы - того, что требовалось бы компенсировать.

По сути дела, думая о Джоне, Ванесса сознавала бесполезность всех психологических приемов, которые она освоила, учась в университете. Не было в нем ни стремления к компенсации, ни сублимированных желаний, ни потребности в реконструкции каких-то событий. А было, на ее взгляд, простое и ничем не мотивированное столкновение двух вещей: врожденных качеств этих новых финансистов с потачками, которые они получали от мира с первых же их шагов.

Кое-кто усматривал главную причину происходившего в неких кредитных деривативах, изобретенных несколькими работавшими в банке "Дж.-П. Морган" людьми; по мнению же Ванессы, вся беда состояла в том, что общество Нью-Йорка и Лондона, напрочь утратив какие-либо ориентиры, оказалось готовым поверить - вместе с этими аналитиками - в возможность разрыва причинно-следственных связей. На ее взгляд, социальные перемены, которые стали итогом десятилетий, отданных нападкам на издавна признанные нормы, были куда интереснее, чем квази-аутичные умы людей, подвизавшихся, подобно Джону, в новой финансовой сфере.

Этим людям все же приходилось, хоть и очень редко, вступать во взаимодействие с обществом - главным образом в тех случаях, когда они пугались, что политики могут навязать им какие-то нормативы; вот тогда они поневоле отказывались, хотя бы на время, от затворничества и выходили в грешный мир, чтобы замарать о него руки. Самый большой из когда-либо выписанных Джоном Вилсом чеков предназначался для занимавшейся политическим лоббированием вашингтонской фирмы и был передан ей, когда Джон и банк, в котором он тогда работал, решили, что кредитные деривативы могут стать предметом государственного регулирования. И банк раздал ключевым лоббистам Капитолийского холма 2 миллиона долларов.

Помнила Ванесса и еще один случай, мгновение, когда ее муж столкнулся со старым миром обязательств и долгов, миром, который он давно перерос. В тот раз, это было совсем недавно, она присутствовала с ним на приеме, на котором выступил сам премьер-министр Великобритании. Что это было? Устроенный лорд-мэром званый обед? Открытие нового здания банковских офисов в Кэнэри-Уорф? Ванесса уже не помнила. Зато ясно помнила, как премьер-министр понизил голос до театрального вибрато, с помощью которого у политиков принято изображать искренность, и, поздравляя собравшихся в зале финансистов, произнес фразу, сводившуюся к следующему: "Мы собираемся сделать для всей британской экономики то, что вы сделали для Лондона".

Ванесса взглянула тогда на Джона, и ей показалось, что он того и гляди упадет в обморок. С лица его сбежали все краски, ладони стиснули край стола. Поначалу она решила, что мужа перепугала мысль о человеке, который, отнюдь не разделяя присущей его, Джона, кругу веры, вот-вот присвоит взгляды этого круга на мир и выставит их всем напоказ. Позже она поняла: кровь парадоксальным образом отливает от лица Джона в тех случаях, когда все другие краснеют, - бледность свидетельствует о том, что ему стало стыдно.

Больше она ни разу не видела и следа чего-либо подобного - стыда, сомнения, замешательства, вызванного воссоединением с обычным миром; похоже, в тот миг всему этому и пришел конец.

И когда миниатюрная Софи Топпинг спросила у нее, любит ли она все еще своего мужа, Ванесса поняла, что ответить на этот вопрос не способна. Как можно любить такого человека? "Чем он живет?" "Что доставляет ему удовольствие?" "Чем он занимается, когда оставляет тебя одну?" Ни на один из этих вопросов Ванесса ответить не могла, поскольку муж ее давным-давно удалился туда, где такие вопросы бессмысленны.

II

Выросший в Глазго, Хасан аль-Рашид с ранних лет сознавал, что между людьми существуют различия. Достаток его семьи был выше среднего, поэтому Хасан получал многое из того, что не получали другие дети, - игрушки получше, одежду поновее, больше карманных денег. Он исправно ходил в мечеть и молился, между тем лишь очень немногие из христиан были столь же религиозны, - если, конечно, не принимать во внимание целую неделю рождественской гульбы. Хасан ощущал себя - хорошо обеспеченного - счастливчиком, однако именно это отличие от других беспокоило его, а то, что их семья не пользуется уважением, какого заслуживает, сердило. Уж, наверное, отца, такого доброго и трудолюбивого, могли бы избрать самое малое мэром.

Дома отец пел ему народные песни и читал кое-что из Корана. Усвоенная Молотком версия ислама была музыкальной и поэтичной. Сам он в Коран практически не заглядывал, но превосходно знал те части Священной Книги, которые ему особенно нравились: к примеру, очень хорошее место в суре "Пчелы", где говорится, что при нужде можно есть и свинину, если ты никому не желаешь зла, Бог закроет на это глаза; да и в качестве девиза для повседневной жизни не найти, считал Молоток, ничего лучше стиха из суры "Перенес ночью": "И не ходи по земле горделиво: ведь ты не просверлишь землю и не достигнешь гор высотой!"

По правде сказать, он предпочел бы, чтобы Книга содержала поменьше гневных уверений в том, что каждого неверного ожидает вечная кара, и старался не вслушиваться, когда в мечети цитировались наиболее злобные из мест в этом роде. Под конец каждого такого чтения он радостно выпевал слова: "Во имя Аллаха, милостивого, милосердного!" Именно эти качества Аллаха и привлекали Молотка аль-Рашида сильнее всего. Он походил на христианина, приверженца Церкви Англии, который на словах восхваляет Библию в целом, но верит только в Новый Завет, потому что Старый, хоть в нем и много хороших историй, есть сочинение древнееврейское и представляет интерес главным образом антропологический.

Суть ислама каждый должен толковать для себя сам, полагал Молоток, и выбирал не Коран, грозящий неверным вечным адским пламенем, но мягкое учение многих поколений мудрых и добрых людей прежних времен. Духовная вера Молотка была безмятежной: он верил во всемогущество Аллаха и не питал сомнений в том, что ему уготовано место в раю - если, конечно, он останется твердым в служении Ему и чистым в поступках. Эта вера позволяла Молотку справляться с финансовыми неурядицами и враждебностью местных жителей, поскольку он знал: истина лежит вне потоков денежных средств и НДС, она сильнее предрассудков кое-кого из тех, с кем ему приходилось общаться. Он всегда мог обособиться от них, и большинство его деловых партнеров быстро обнаруживали, что спокойные речи Молотка рассеивают любые их подозрения.

Детство Хасана было заполнено песнями и стихами, историями и молитвами, запечатлевшимися в его памяти, - потому, быть может, что он получил их в обстановке взаимной преданности и покоя, - и сохранившимися в ней, точно отпечатки, оставленные в еще не застывшем бетоне. Голос у него был чистый, звонкий, и Хасан, следуя наставлениям имама, стал адептом тажвида - искусства правильного чтения Корана. Занятие это было эмоциональным и состязательным, каждому чтецу хотелось увидеть, кто из них добьется самого сильного отклика слушателей, однако, когда в конце службы верующие поднимались на ноги и пели хвалы Пророку, Хасан неизменно ощущал безмятежную уверенность в том, что стоит на правильном пути.

А вот мир, раскинувшийся за стенами его дома, был куда менее безмятежным. Хасану не позволяли забыть о том, что цвет его кожи не таков, как у его бледнолицых одноклассников. В одиннадцать лет он был стройным черноволосым мальчиком с большими карими глазами, носившим связанный в Данди школьный блейзер, - мальчиком, знавшим многое о планетах, о Солнечной системе, но почти ничего о земле, на которой он жил. Хасан изумился, когда товарищ по классу, рано возмужавший шотландец, дал ему на перемене под дых. Пока Хасан лежал на полу, хватая ртом воздух, боль, понемногу покидавшая его, словно выкристаллизовывалась в некую малую определенность. Этого мгновения он так никогда и не забыл. Мир не был ни честным, ни разумным, ни любящим. И потому, пребывая в нем, ты должен либо драться, подобно другим, либо попытаться найти и надежные объяснения его, и наилучший способ существования в нем.

Были, конечно, молитвенные собрания и поездки на север Шотландии либо в Озерный край, куда он отправлялся с братьями по вере, однако хоть Хасана и захватывали рассказы о Ное, Иосифе и других персонажах Корана, ему не хотелось отрываться от сверстников, разъезжая в ярко раскрашенных автобусах с их подвывающей музыкой и благочестивыми водителями. Он смотрел те же, что и его одноклассники, телевизионные передачи, ходил на те же фильмы и даже болел за футбольную команду ("Килмарнок" - выбор между "Рейнджере" и "Селтик" был чреват слишком большими неприятностями). И если в говоре его отца-пенджабца ощущались йоркширские интонации, Хасан изъяснялся по-английски как уроженец Глазго. При всей его любви к родителям, он старался не обращать и их, и их культуру в фетиш, не хотел, чтобы на него показывали пальцем и глазели, как на тех еврейских детей, что покидали по пятницам школу раньше всех прочих, дабы поспеть в свой Гиффнок до наступления темноты.

Хасан примерял на себя разные личины. В четырнадцать он был настоящим шотландцем и атеистом: щеголял преувеличенным интересом к футболу и девушкам, пил купленный в розлив сидр и пиво - и потом его рвало в парке, - издевался над носившими паранджу женщинами, выкрикивая им вслед оскорбления: "Пингвины паршивые!", "Далеки!".

Он наслаждался ощущением свободы и общности, однако юнцы, с которыми Хасану волей-неволей приходилось водиться, внушали ему отвращение. Я-то всего лишь притворяюсь таким, думал он, испытывая извращенное удовольствие от того, что за спиной его возвышается монолитная стена учености и культуры. А для этих мальчишек все сводится к ругани, показной браваде и разговорам о бабах - похабная пустота, только она у них и есть. К семнадцати Хасан проникся окончательным презрением к ним и стал искать для себя новый облик.

Как раз в это время отец и объявил, что семья перебирается на юг. Он открыл в Дагенхэме новую фабрику, которая на первых порах нуждалась в его личном присмотре. Той, что давно уже работала в Ренфру, присутствие Молотка больше не требовалось, а для небольших производств - маринадов и соусов - в Лестере и Лутоне он нашел надежных управляющих. И теперь Фарук нанял оксфордского знатока кулинарии, намереваясь достичь того, что было его Святым Граалем: создать лепешки "поппадом", которые можно будет готовить в микроволновке. Полуфабрикаты, продававшиеся в герметичной упаковке, были безвкусными, а лепешки традиционные приходилось жарить во фритюре, и они либо подгорали, либо в их складочках скапливался жир. В любом случае от современного человека требовались слишком большие усилия.

Между тем и Назиму, жену Фарука, успели утомить мокрые от дождя улицы Глазго. Она была еще достаточно молода, чтобы тосковать по магазинам и театрам Лондона - в воображении своем Назима завтракала на Пикадилли в обществе элегантных подруг, а затем встречалась с Молотком в фойе Национального театра. Муж не скупился, выдавая ей изрядные деньги на личные нужды, однако в Глазго тратить их было, в сущности, не на что, а вот в Лондоне… Ее представления об этом городе складывались из телевизионных передач и приложений к газетам, печатавших фотографии мужиковатых шеф-поваров и худеньких, украшенных названиями брендов моделей, которые, казалось, спрыгивали со страниц, быстро-быстро перебирая ножками, создавая трепетное, действовавшее прямо на подсознание читателя стаккато. Куда отправиться в этом году, что увидеть, что приобрести… Назима не знала, почему "смелые" мюзиклы или лаковые сумочки пользуются такой популярностью, и очень хотела выяснить это, пока не успела постареть.

Хейверинг-Атте-Бауэр оказался вовсе не тем, что было у Назимы на уме. Городок этот находился едва ли не в Эссексе. Молоток объяснил ей, что, поселившись в Найтбридже или Ноттинг-Хилле, они не смогли бы позволить себе такой прекрасный дом, с парком площадью в целый акр и видом на старинный охотничий домик Эдуарда Исповедника. Окруженный еще тремя парками дом стоял в самой возвышенной местности Большого Лондона - но метров над уровнем моря, - на север от него уходили поля, а из окон открывались, куда ни глянь, бескрайние виды. До дагенхэмской фабрики отсюда было рукой подать, а Назиме, сказал Молоток, довольно будет доехать всего-навсего до станции "Апминстер", и поезд доставит ее прямиком на Слоан-сквер.

- Так ли уж нужен мне вид на Пурфлит? - сказала Назима. - Или на шоссе Эм - двадцать пять?

- Со временем, - ответил Молоток, - они тебе, глядишь, и понравятся.

- А кто такой Эдуард Исповедник?

- По-моему, английский король, а может, монах. Во всяком случае, человеком он был хорошим.

Хасана этот переезд обрадовал. В Ренфру его уже успели арестовать во время потасовки у клуба. Он провел ночь в камере, предстал перед судом магистрата, получил внушение и условное освобождение. Родителям Хасан сказал, что ночевал у приятеля, а репортер местной газеты не догадался связать его имя с именем отца, так что в печати оно не появилось.

Вот вам и закон, думал, покидая суд, Хасан. Интересно, многим ли удается скрывать от родителей свои приводы в полицию? Он-то уж точно не ощущал никакой потребности рассказать им о случившемся.

Якшанье с бандой белых ребят, немусульман, учебе Хасана не помогало. В новой школе он вторично попал в шестой класс, а результаты экзаменов позволили ему только-только протиснуться в Университет Южного Мидлсекса - громоздкое сочетание предварительно напряженного бетона и многочисленных пожарных выходов, - разместившийся на одной из самых широких улиц Уолворта. Хасан решил специализироваться в области социальной политики.

В один из вечеров первого триместра, сразу после лекций, он случайно забрел на собрание Группы левых студентов. На собрании выступал с докладом "Мультикультурализм, несбывшаяся надежда" студент третьего курса, и кое-что из сказанного им Хасану понравилось.

Третьекурсник был сухощавым лондонцем, говорил бойко и складно.

- В объявлении сказано следующее. - Он склонился над трибуной и поправил на носу очки, вглядываясь в листок бумаги. - "Мы стараемся привлекать новичков из всех слоев общества. Однако, из-за специфики нашей работы, число мест для евреев, открыто признающих себя таковыми, может быть ограничено".

Он поднял листок перед собой, показал его аудитории.

- И это, - сказал он, - не документ какой-нибудь неонацистской диктатуры, он составлен городским советом нашей с вами столицы. Вот именно. Подумайте об этом.

Аудитория подумала и выразила недовольство.

- Правда, - продолжал оратор, - я немного изменил его, подставив "евреев, открыто признающих себя таковыми" вместо "геев", однако, подчеркиваю, это единственное сделанное мной изменение. Хорошего мало, не правда ли?

Согласные с ним что-то забормотали.

- А о чем оно, это объявление? - спросил Хасан.

- Не помню, - ответил сидевший с ним рядом студент. - По-моему, о наборе руководителей для каких-то молодежных объединений.

- Неужели эти люди успели забыть, кого отправляли в газовые камеры Бельзена и Освенцима? - спросил оратор. - Не только евреев, но и десятки тысяч цыган и тех, кого городской совет, о котором мы говорим, несомненно назвал бы "гомосексуалистами, открыто признающими себя таковыми". Мы обязаны бороться с гомофобией, кем бы она ни проявлялась. Это вирус, такой же злокозненный, как расизм. Фактически гомофобия и есть расизм.

О гомофобии Хасан никогда особенно не задумывался. Никто из ребят, знакомых ему по Глазго, не признавался в том, что он гей, а сказанное на эту тему в Коране к дебатам не располагало. Между тем оратор повысил голос:

Назад Дальше