Забытые смертью - Эльмира Нетесова 4 стр.


Фелисада обнимает во сне художницу. К ним подсаживается еще одна соседка по палате. Эту в психушку упрятало собрание рабочих инструментального завода. За то, что не в цехе, не на проходной, а в заявлении в милицию назвала ворами все руководство завода.

Комиссия, которой поручили обследовать здоровье девчонки, долго не морочила себе голову. Никто из них не задумывался, как психичка дошла до четвертого курса института, училась лучше других на заочном отделении. Содержала на своем иждивении безрукого и безногого отца, инвалида войны. Кроме него, никого у нее не было. Мать умерла, когда девочке исполнилось девять лет.

Как жилось им с отцом, никто никогда не интересовался. Случалось, не днями - неделями сидели на хлебе и воде.

Отец - мужчина, а и он жалел, что нет у него рук, чтоб руки дочери развязать. Один бы раз оплакала… Она утешала. Жалела. Не жаловалась никому. Терпела.

А на работе не выдержала. Ни с кем не посоветовалась. Только с отцом. И получила… За совесть и за правду. Одним махом с нею разделались.

Еще и пригрозили: мол, вздумаешь жаловаться, в тюрьме сгноим, за клевету. Мало не покажется.

Она и впрямь свихнулась на пятом году, когда узнала из письма соседей, что ее отец умер от голода в своей квартире. Целый месяц об этом никто не знал. Не навещали. Потом его похоронили. Девочка за три месяца словно сгорела на глазах у всех.

"Где она, правда? Да и есть ли след ее на этом свете? Или придумали, как сказку для детей? Но почему тогда все взрослые ищут истину? Каждый верит в собственную везучесть, а находит горе. Почему?" - думала Фелисада. И с грустью смотрела на девочку-семиклассницу, которую к ним в палату вбили санитары поздней ночью.

Девчонка подожгла школу, где училась все семь лет. Она не в силах была убить директоршу, которая отняла у нее отца. Он был учителем. А мать - почтальоном. Как хорошо и дружно жила семья, пока не появилась в школе рыжая, как кобыла, накрашенная баба. Отец вначале посмеивался над нею. А потом сник. Стал задумчивым, замкнутым. Вскоре начал задерживаться в школе допоздна, ссылался на загрузки, дополнительные занятия, собрания, педсоветы, классные часы.

Мать быстро поняла причину. И, не упрекая, не навязываясь, перешла вместе с дочерью в старый родительский дом. Может, и жили бы они там спокойно, если б не злые языки.

Осужденья и насмешки посыпались со всех сторон. Особо старались дети. Не давали прохода. И девочка не выдержала, сорвалась.

Подкараулила, когда отец с директоршей остались вдвоем в кабинете и погасили свет. Она облила школу бензином с четырех сторон. Особо постаралась облить выходы.

Деревянное здание вспыхнуло факелом. Но отец вместе с директоршей сумели выскочить из окна.

Пожар был вскоре погашен. Нашли и виновницу. Кто-то из детей видел и рассказал.

Девчонку ничто не спасло. Матери сказали сразу, что за такое, не глядя на возраст, в тюрьму упрятывают до конца жизни. И оправданий, причин никто не спрашивает. Они никому не нужны и не интересны.

Девчонка плакала даже во сне.

А через полгода ее изнасиловали в подвале санитары. Двое мужиков всю ночь терзали, заставляя выполнять все их прихоти. Когда она пригрозила им, что напишет матери, пожалуется, ее задушили…

Нет, санитаров никто не судил. Они даже не уволились. Их никуда не вызывали. Они спокойно выкинули из подвала труп девчонки. Отдали матери, потребовав с той на бутылку за погрузку. Та отдала…

О причине смерти дочери ей ничего не сказали, заявив лишь, что с психов спроса нет.

О случившемся в подвале рассказала врачу сторожиха дурдома. Старая, набожная женщина. Фелисаде в ту ночь не спалось. И она невольно узнала, что случилось с девчонкой.

Женщина уже знала: попробуй открыть рот, вступиться, санитары, не сморгнув, утворят с нею то же самое. Только саму ее ни отдать, ни похоронить будет некому. А и девчонку не вернуть к жизни. В психушке, как узнала Фелисада, таких случаев много произошло. Санитары, едва поступала в дурдом девушка, своего не упускали никогда. Каждую, прежде чем отвести в палату, нужно было пропустить через душ. Таково правило. И санитары пользовались своими правами вовсю. Ни одна их рук не минула. Врачи понимали, отчего у девушек побиты лица, покусаны груди, все бедра в синяках. Но что поделать? Женщины не шли работать в психушку санитарками. Лишь мужики. А с них какой спрос? Да и легко ли, мол, удержаться при виде голой аппетитной девахи. Она же на голову дура. Снизу - все в порядке. Вот и не даю санитары добру пропадать. Ведь попавшие в дурдом почти никогда не покидали его и не выходили за ворота своими ногами.

Лишь единицам, в том числе и Фелисаде, повезло. Ее принимали в психушку старики-санитары. Их было всего двое. И бабы таких уже не возбуждали.

Фелисада кричит, ей снится, что главврач дурдома закрывает ее в одиночной палате. Баба вырывается, упирается в стены. Но ее отрывают, напяливают смирительную и гоняют в холодный душ под брандспойт. Но за что? Она никому ничего не сказала! Только памяти и сердцу. Это не выбить и ледяным душем!

- Фелисада! Что с тобой? Очнись! Чего так страшно кричишь? Почему плачешь? Проснись! Ради Бога, успокойся, - склонился над поварихой испуганный Килька.

Он держал наготове горячий чай с малиной. Решил напоить. Но женщина плакала. Слишком страшен был сон, слишком больны воспоминания. Их не прогнать, не отмолить, не выкинуть. Они навязчивы и внезапны. Они хуже болезни, от которой никогда не избавиться.

- Попей чаю, - просит Килька.

Фелисада отрицательно мотает головой. Она смотрит в потолок теплушки, боясь одного - возвращенья сна. Только не это! Ведь повезло ей выйти из дурдома здоровой. Неужели воспоминания сведут с ума?

- Как ты? - присел Килька на край топчана. И, вытерев взмокший лоб поварихи полотенцем, сказал: - А я грибной суп сварил. Так хочется, чтобы ты первая попробовала. Я так старался. Ну, честное паразитское! Ну, хорьком буду, если я самого себя в него не вложил! Ну, хоть пару ложек проглоти! Я ж на жопе "барыню" спляшу! Хочешь? - Он подвязался полотенцем, как кушаком, и, раскорячась, замесил ногами, завертел кренделя, сопя и краснея.

Фелисада невольно рассмеялась.

- Ну, давай, - согласилась вяло.

Килька кормил ее из ложки, приговаривая:

- Эта за тебя! Эта за Петровича! Теперь за Васю, за Митеньку, Леху… И за меня, засранца! Говоря честно, я не всегда таким был. Честное паразитское! - впихнул очередную ложку супа, отвлекая разговором. И предложил: - Хочешь, я тебе про себя расскажу? Все, как на духу! Без будды! А знаешь, почему? Ты тогда, в лодке, не только себя, а и меня спасла. Я же плавать не умею. Я на втором месте после топора! Поняла? Выходит, крестную мамку я теперь имею! И жить тебе надо долго. А значит, выздоравливать. Ты только слушайся меня! А уж я тебя на ноги живо вздерну! Честное паразитское!

Килька заставил Фелисаду одолеть громадную кружку чая с малиной. Та пила, обжигаясь.

- Выздоравливай, едрена мать! Я тебя теперь ни одним словом, никогда не задену! Не веришь? Чтоб мне весь век Ваську-чифириста в немытую задницу целовать! Честное паразитское!

Фелисада засмеялась. А Килька вдруг хлопнул себя по лбу. Вспомнил:

- У меня ж в омшанике мед есть! Чистый! Диких пчел ненароком тряхнули! Свалили дерево, а в нем целый улей! Два ведра меду набрали. В баке стоит. Непочатый, как девка. Я за него своею личностью поплатился. Изгрызли пчелы всего. Особо морду! Меня за родного брата медведи признали. Мужики в палатку пускать боялись. Зато теперь тебе сгодится. - Взял банку мужик и вышел из теплушки.

Вскоре он вернулся с медом.

Глава 2. КОЛЬКА

Килька поставил мед перед Фелисадой. Воткнул в руку ложку и приказал:

- Лопай! Впихивай в себя! Это нужно…

Сам сел рядом. Следил, чтобы баба ела.

- Я в детстве сладкое любил. Аж трясло меня, когда конфеты видел. Не мог на них спокойно смотреть. И если бы пузо позволяло, ящиками их проглатывал. И хотя золотуха у меня от сладкого выскакивала, все уши от нее в прыщах, все равно конфеты я даже во сне видел. За них что хочешь мог утворить. Случалось, угостят ими, я от счастья аж пищал, - смеялся Колька. - Однажды отец решил меня остепенить. Принес домой целый ящик конфет-подушечек. Думал, нажрусь до тошноты и больше на сладкое смотреть не буду. Поставил ящик передо мной. Разрешил все сожрать разом. Мать испугалась. Мол, зачем так много? Ить болячки одолеют. Да только поздно спохватилась. Я с теми подушечками за час справился. И мало показалось!

Фелисада от удивления ложку выронила. С трудом верила в сказанное.

- Вот так и мать. Увидела, что я даже сахарную обсыпку языком со дна вылизал, чуть не онемела от удивленья. Глазам не поверила. Отца со двора позвала глянуть на чудо. Он вошел и спрашивает: "Колька, а не тошнит тебя, пострел?" Я уже пальцы обсасывал. И ответил, как на духу. Мол, тошнит, папаня. От того, что ящик скоро кончился. Не успел ничего почувствовать. Папаня на меня с час смотрел вылупившись. А потом бабку-знахарку позвал, чтоб глянула, все ли у меня путем. Та едва пошла, увидела и рассмеялась. Встала перед отцом и смеется: "Твоему мальцу етих конфетов завсегда мало будет. Требуха в ём такая - просёристая! Ничего с ним не сдеется. Вся детва конфеты уважает. А у твово - требуха без дна. Уж таким народился". И точно. Жрал я в детстве-вне себя. Все, что под руку попадало. Никак не мог, как все остальные, дотерпеть до обеда или до ужина. Меня за то все соседские пацаны обжорой дразнили. Ну да я не переживал. Лупил их за дразнилки. Силой Бог не обделил. Что правда, то правда. Не впустую лопал. И вверх, и вширь вымахал так, что все ровесники в сравненье пузатой мелочью смотрелись. Но с годами надо было и мне о будущем своем думать. Ну и не куда-нибудь, а на повара учиться решил. Чтоб не голодать. Не дурак, а? - спросил Килька, усмехнувшись. И, затолкав бабе в рот очередную ложку меда, продолжил: - Мои дома тоже смеялись. Мол, хитер, гад. Теплую и сытную жизнь себе выбрал. Не дурак! А я в те годы хорошо смотрелся! Годами - малец. А с виду, что положь, что поставь - кругом шестнадцать! Готовый повар! Меня в тот техникум на руках внесли! Они ж о таком мечтать не смели. Я ж их украшеньем стал, вроде герба или визитной карточки! Не веришь? Честное паразитское! - захохотал Килька вместе с Фелисадой на всю теплушку.

- Ну, вот так-то я и стал общим любимцем техникума. И не было у меня врагов ни среди учащихся, ни среди преподавателей. Все, как увидят, лицом светлеют и улыбаются. А директор техникума прочил мне хорошую карьеру: "Тебе, Николай, с такими внешними данными самое место - директором ресторана. Ты же - живая вывеска, лучше всякой рекламы!" Я и радовался. Мол, где умом не возьму, пробьюсь за счет своей могучей комплекции. Вот так я учился, где на практике - в ресторане иль в столовой престижной Выводили в жизнь преподаватели, что скрывать питали ко мне слабину. Да и я был добродушны покладистым, веселым. Как все толстые - добрые люди. Думал, что так будет всегда и жизнь только улыбки дарить станет, - внезапно помрачнел Килька. И, спохватившись, сунул в рот Фелисаде, одну за другой, три ложки меда. Дал запить чаем.

Повариха еле успевала проглатывать. Килька вытер ей рот полотенцем. Уложил в постель удобнее. Укутал в одеяла. Отошел к плите.

- Расскажи дальше, - попросила баба, боясь уснуть.

- Закончил я техникум. И меня забрили в армию. Посмотрели в военкомате на мою вывеску, тут же в Морфлот определили. Коком на военное судно. Во Владивосток. И прощай моя жизнь, беспечная и бездумная! Девчонки, с какими в техникуме учился и дружил, горючими слезами залились. Не хотелось им со мной расставаться. Я ж им и другом, и подругой закадычной был.

- Так ты же плавать не умеешь! Как же в Морфлоте служил? - вспомнив, удивилась Фелисада.

- А кто этим в военкомате интересовался? Там не способности проверяли. Брали по фактуре, - отмахнулся Килька.

- Ты бы сказал! - встряла Фелисада.

- Кому? Кто об этом слушать стал бы? В Морфлот всегда с трудом набирали. Там на год больше служить нужно. Вот и отлынивали от него, кто как мог. А у меня на такое ни ума, ни времени не хватило. Поехал во Владивосток поваром на крейсер, - потемнел с лица Килька и до хруста стиснул кулаки. - Ты о дедовщине в армии что-нибудь слышала?

- Нет, - призналась повариха.

- А я этого до самой смерти не забуду. Все, что мотом слышать доводилось от мужиков, отбывавших сроки в зонах, просто мелочь, детские шутки в сравненье с тем, что довелось перенести и пережить. Таких зверей, как в армии, ни один зверинец не знал, ни один зоопарк и тайга не приняли бы и не признали. Это не просто садизм, издевательство, это школа убийц.

У Фелисады рот сам собою открылся.

- Я до службы даже не слышал о педерастах, не знал, что это такое. А тут меня старпом вызвал к себе в каюту. И предложил быть ему вместо бабы - в море. У меня глаза чуть в жопу не выскочили от удивленья. Послал я его на три этажа и выскочил на палубу. Но вечером меня "старики" скрутили. Вломили "ложки". Это стальными тяжеленными ложками бить с оттяжкой но всему телу. Я от них еле живой уполз к себе. Весь черный, как сапог. Ни спать, ни жрать не мог. А старпом смеется: дескать, какой хиляк! "Пионерскую зорьку" не вынес достойно мужика. И бросил меня на "губу" за то, что я утром не мог встать. А там, в карцере, двое "стариков" за чифир попухли. Уже трое суток от скуки томились. Увидели меня, узнали, за что влетел, и давай хохотать. Мол, мы из тебя, салага, мужика живо сделаем. И давай меня раком ставить. Ну да их двое было, справился. Да так, что мало не показалось. Одному зубы до единого выбил, второго одноглазым оставил до смерти. Но на следующий день пятерых "стариков" кинули на "губу". За карты. Они враз ко мне прикипелись. Опять мордобой. Удалось и этих усмирить. Кое-как те десять дней выжил! И решил пробиться к капитану. Рассказать все. Потребовать, чтобы навел порядок на судне. Сунулся я к нему из строя. Попросил выслушать меня. Он велел прийти вечером. А меня, едва он отошел, за борт вышвырнули. Крейсер в открытом море стоял. На счастье, сумел каким-то чудом за якорную цепь ухватиться. И просидел на ней до утра следующего дня. Сколько мне на голову грязной воды и помоев вылили - не счесть. А дело уже осенью глубокой было - октябрь, самый конец месяца. Холод адский. Я орать стал. Вытащили полуживого. Опять вломили. На этот раз, видно, за то, что выжил. Я на карачках к капитану. Тот выслушал и не поверил, что на его судне столько зверья имеется. И посоветовал к самому себе присмотреться. Дескать, никто из новобранцев не жалуется, лишь я один. Значит, сам хорош. Велел мне в кубрик отправляться. Я его умоляю определить туда, где ни один "старик" или старпом не имели бы ко мне отношения. А он про общий дом, матросскую семью завелся, - сплюнул Килька и закурил нервно, быстро. - Вот тогда я сказал ему, если он отправит меня к тем скотам, руки на себя наложу. Но он спровадил меня на камбуз, велев старшему коку взять под свою защиту и Опеку. Я успел написать домой отцу и матери, что за служба у меня. И отправил родным. Ну, а папаня - участник войны. Хай поднял такой, что всем чертям жарко стало. Но… к тому времени я уже концы отдавал, в госпитале… Выдрали меня не просто ремнями, а бляхами. Потом, когда сознание потерял, опетушили хором.

Фелисада дрожала от ужаса. Услышанное потрясло.

- Я и сам не помню, как за борт бросился. Жизнь стала не нужной вовсе. Но выловили под гик. Мол, не все успели моей жопой натешиться вдоволь. И кинули в каюту. Отдохнуть до ночи. Пока у "стариков" вахта кончится. Я не мог больше жить. И влез в петлю. Из нее меня повареной-юнга вытащил. Вместе с радистом откачали.

И сами, спрятав меня в рубке, к капитану пошли. Тот в госпиталь отправил. А тем временем отец с комиссией нагрянул. Устроил погром, суда потребовал. Прежде всего - над капитаном. И теми, кто меня из жизни вышибал! Ну, мужик-то он крутой - папаня! Взъярился. Потребовал, чтоб без пощады… И когда я всех виновных указал, оказалось - половину экипажа под расстрел ставить надо. Дело стали затягивать, следствие не спешило. А меня, от греха подальше, досрочно демобилизовали. Рассчитали, что время и расстояние успокоят, сгладят злобу. Отец увез меня домой. Я через полгода решил устроиться на работу поваром, вернуться на прежнее место. Я уже знал к тому времени, что никого из команды крейсера не приговорили к расстрелу. Лишь минимальные сроки в штрафбате отбыли зверюги. Отделались легким испугом абсолютно все. А капитан - всего смешнее - выговором отделался. Ну да плюнули мы с отцом. Забыть решили. К тому ж здоровье наладилось. Не хотели воспоминаньями себя терзать. Ну и взяли меня поваром в ресторан. Я на радости поначалу по две смены вкалывал. Не верилось, что из "джунглей" службы уехал навсегда. Постепенно забывать начал пережитое. Отец старался об армии даже не говорить. Уж на что любил фронтовые воспоминанья. А тут - заклинило. Меня от военной формы в дрожь бросало. Когда на флот уходил, во мне чистого весу, без тряпья, сто десять кило было. Вернулся - шестидесяти не набралось. Три года в ресторане работал, а прежний вес не смог набрать. Хотя и женился. На нашей девахе. И вроде как жизнь наладилась. В две зарплаты укладывались. Да только втемяшилось моей бабе жить чужим умом. Ее брат на целину поехал. Трактористом устроился. Семью вызвал. И письмо за письмом шлет, все хвалится заработками да покупками. Ну и моей засвербело в одном месте. Тоже за длинным рублем захотелось. И давай меня подбивать да сманивать. Мол, не весь же век со свекрами жить. Пора и свой дом заиметь. Как все люди. Я поначалу отшучивался. Не воспринимал всерьез. Говорил, что от добра добра не ищут. Родятся дети, будет кому их досмотреть. Все ж при бабке, не в яслях. Болеть не будут. Да и места в доме достаточно. Просторно. Никто нам не мешает, живем дружно. Но баба за свое. Уж коли вашему брату приспичит, вынь да положь, - дожарил грибы Килька. И, размешав их в кастрюле, сказал: - Клянусь своей пробитой сракой, солянка получилась на з… Попробуй отказаться! - спешил набрать в миску. И, подав Фелисаде, потребовал: - Все сожрать, переварить и добавки попросить! Такой солянкой, чтоб меня медведь обосрал, можно министров кормить! Чтоб их пузы треснули! Честное паразитское!

- Почему ты не ешь? - удивилась баба.

- Я потом. Вместе со всеми… Так привык. А ты - больная. Потому и питание усиленное. Лопай, едрена мать! - шутя, приказал Килька.

Назад Дальше