Время неприкаянных - Эли Визель 15 стр.


- А если она будет не одна?

- Тем хуже для ее спутника.

Она была одна.

Болек, ринувшись вперед, преградил ей дорогу.

- Подождите, мадемуазель, - сказал он и ухватился за ее руку, как будто с трудом переводил дух, - вы нужны моему другу.

- Да кто вы такой?

- Речь не обо мне, а о моем друге. Он в отчаянии. Только вы можете спасти его.

- Оставьте меня в покое и проваливайте к дьяволу!

- Так я и есть дьявол.

Болек вернулся к столу, ничего не добившись.

- Знаешь, она не для тебя.

Гамлиэлю очень нравился Болек. Своей фантазией он мог заткнуть за пояс самого одаренного сочинителя романов. Родился в Польше в еврейской семье, перебравшейся туда из Австро-Венгрии. Высокий, подвижный, готовый с открытыми или закрытыми глазами устремиться к любой возможности заработать несколько франков. Молодые люди очень скоро стали друзьями на всю жизнь. Болек забавлял Гамлиэля причудливыми идеями и невероятными историями, помогавшими скоротать время. Именно к нему обратился Гамлиэль, чтобы раздобыть средства для поездки сначала в Израиль, а потом в Марокко.

- Вот как! - воскликнул Гамлиэль. - Слишком легко хочешь отделаться. Ты провалил дело, признайся.

- Ладно, согласен, раз тебе так хочется, но…

Он не договорил: девушка вернулась и села за их столик, между ними.

- Меня зовут Колетт, - сказала она сурово. - Ну, я вас слушаю. У меня есть двадцать минут. Рассказывайте. Кого я должна спасать? И почему я должна это делать?

- Мое имя Болек. Но вы нужны ему. Его зовут Петер на венгерском и Гамлиэль на…

- На чем?

- На идише.

- Вы евреи?

- Почему вы спрашиваете? - осведомился Болек. - Мы не любим допросов, разве что… разве что вы из полиции.

- Отвечайте.

- Хорошо. Если уж вы хотите знать все… Да, мы евреи.

Она сделала легкую гримасу.

- Ну, я тоже.

- Мы беженцы. Не говорите мне, что и вы тоже.

- Нет, я француженка.

- Вам повезло.

- Для вас быть беженцем - это как болезнь…

Гамлиэль подумал: да, болезнь, болезнь, поразившая мир. Но нужно признать, что беженец - существо отдельное, отсеченное от всего, что присуще нормальному человеку. Он не принадлежит ни к одной нации, его не приглашают ни к одному столу. Да что говорить, он как зачумленный. Ничего не может сделать, если ему не помогут.

- Однако эта болезнь не считается неизлечимой, насколько мне известно, - добавила девушка.

- Прекрасно! - вскричал Болек. - Вы, случайно, не врач? Тогда скажите нам: какое лекарство лучше всех?

- Женитьба, - фыркнула Колетт.

Но в ее усмешке - Гамлиэлю следовало уже тогда это заметить - не было веселья, не было искренности. В сущности, она ему не понравилась. Это был не его тип. В своих грезах он выбирал женщин с загадочной красотой, окруженных аурой священной грации, недоступных, как Эстер, тогда как Колетт казалась более чем доступной и явно кокетливой. Его привлекали робкие, мечтательные натуры - она же была высокомерной, прагматичной. Властная. Волевая. Все слова, все жесты, все порывы под контролем. Она не просто смотрела на своих собеседников - она их оценивала.

- Вы, - бросила она, повернувшись к Гамлиэлю. - Да, вы, молчун, а не ваш болтливый заступник. Вы что, немой? Вам нечего сказать?

- Нечего, - ответил Гамлиэль. - Пока нечего.

- Мне, стало быть, нужно ждать?

- Почему бы и нет? Я только это и делаю.

Тут Болек, проявив неожиданный такт, встал и оставил их одних.

- Чувствую, вы вполне обойдетесь без меня.

Не замечая уличного шума, Гамлиэль лихорадочно соображал. Ему хотелось сказать что-нибудь оригинальное или, по крайней мере, подходящее к случаю, но нужные слова не шли на ум. Внезапно молчание показалось ему гнетущим. Его следовало прервать.

- Двадцать минут прошли, - сказал он.

- Я знаю. Меня подождут.

Занятная женщина, подумал Гамлиэль. Суровая. Жесткая. От кого, от чего ищет она защиты? Должно быть, ей пришлось немало выстрадать. В детстве? В отрочестве? Как бы там ни было, судя по виду, она способна справиться с любой ситуацией. А мужчины - когда она научилась подчинять их своей власти? Тут он подумал, что она, наверное, старше его. Двадцать пять лет? Ближе к тридцати? Это делало ее более интересной.

- Еще чашечку кофе? - предложил он. - Я вас угощаю.

Поняла ли она, что у беженца всегда туго с деньгами? Она многое знала, эта Колетт. Знала, как понравиться. Как вызвать желание. Ее прямые, но округлые плечи молили о ласке. Ее грудь привлекала взор. Выражение лица у нее смягчилось, улыбка стала зовущей, несмотря на тонкие губы, которые едва приоткрывались на фразе, на выдохе, чтобы тут же сомкнуться с рассчитанной медлительностью. Она накрыла ладонью пальцы Гамлиэля, и он залился краской, словно мальчик, открывший, что у женщин есть тело. Постепенно в нем зарождалось неясное чувство приятного и мучительного предвкушения. Было жарко, он дышал с трудом. Он опасался того, что ожидало его, и одновременно желал этого со всей страстью, на какую был способен.

- Давайте прогуляемся, - постановила Колетт.

Не допуская даже мысли об отказе, она посмотрела ему в глаза.

- Вы знаете Париж? Ручаюсь, что нет. Что ж, хотите вы или нет, я буду вашим гидом. И цена моя высока.

Она оплатила счет. Гамлиэль не стал протестовать. Колетт взяла его под руку и повела к набережным Сены. Она говорила много, он почти не раскрывал рта. Она показала ему Сорбонну, большие книжные магазины Латинского квартала, медицинский факультет, как если бы он и в самом деле никогда их не видел.

- Я займусь вами, - сказала она. - Поскольку вы так хорошо усвоили французский язык, я познакомлю вас с нашей литературой, вы должны будете прочесть книги, которые я вам дам. Мы пойдем в театр, на концерт, в Лувр. Сейчас вы беженец, я сделаю из вас светило, звезду. Конечно, не на небосклоне французской культуры, но в моей маленькой семье, среди моих друзей. Некоторые из них весьма влиятельны…

Гамлиэль почувствовал, что должен все-таки ответить ей:

- Но все это стоит денег…

- Об этом не беспокойтесь.

И она сильно сжала ему руку.

В тот же вечер она привела его в свою квартиру, рядом с парком Монсо. Гамлиэль никогда не видел подобной роскоши - что в гостиной, что в столовой, что на кухне и в ванной комнате. Она наверняка дочь, сестра или племянница миллионеров, подумал он. Зачем я ей понадобился? Что могу я дать, кроме своей неловкой робости? Она предложила выпить, он не посмел отказаться. Попав в волшебную сказку, нельзя говорить "нет", даже если принцесса не так красива и женственна, как хотелось бы.

- Вам здесь нравится? - спросила она.

- Очень.

- А я вам нравлюсь?

- Как гид?

- Как женщина.

- Я всегда мечтал о таком гиде, как вы, - ответил он.

Она отпила из его стакана и с этого момента стала называть его на "ты".

- Ну, мой мальчик, тебе повезло. Сегодня ночью ты многое узнаешь. Обещаю тебе.

Он уже не слышал ее, подчиняясь только голосу тела. Его затянуло в этот водоворот. Ночь они провели вместе. А как же Эстер? Испарилась, утонула в болоте стыда. Исступленная ночь, звенящая сдавленным смехом и хриплыми возгласами, возносящая ввысь и низвергающая в пропасть, исполненная самозабвения и бреда, экстатических вспышек и нескончаемых открытий.

Для Гамлиэля все было впервые.

Среди друзей наибольшую сдержанность проявил Болек. Хотя Гамлиэль рассказывал ему о своей эфемерной идиллии с Эстер, он не делал попыток узнать побольше о связи с Колетт. Гамлиэль не ночевал дома, этого Болек не мог не знать. Может быть, он сомневался в серьезности этих отношений? Лишь один раз, через несколько недель, он задал другу вопрос. Тот пожал плечами. "Я ничего не знаю. Все знает Колетт". Болек не стал входить в детали.

Подобно Гамлиэлю, Болек не любил раскрывать душу. Уже в Париже у него бывали приступы безмолвия - долгого, угрюмого и тягостного для друзей-беженцев. А когда все они оказались в Нью-Йорке, его скрытность только возросла. В середине 60-х он женился на Ноэми, однако вспышки внезапного раздражения не исчезли - ему случалось злиться по пустякам или ни с того ни с сего замыкаться в мрачном молчании. Гамлиэль и все остальные старались не замечать этого, продолжая разговор в ожидании, пока он сам справится с хандрой. Если этого не происходило, они переглядывались с понимающим видом: в конце концов, у каждого из них были свои кошмары. Все мы несем какую-то ношу, тайный груз, который отделяет нас от других и принадлежит только нам. Запретная зона есть у всех.

С годами Гамлиэлю стало казаться, что у Болека просто проблемы в личной жизни. Была ли в том вина Ноэми? Несмотря на внимание, которое супруг иногда уделял кокетливым дамам, эта семейная пара выглядела образцовой. Экспансивная по натуре, Ноэми любила принимать друзей мужа, мило посмеивалась над Диего, шутила с Яшей. То, как она смотрела на Болека, как любовно поддразнивала его, свидетельствовало о полном душевном спокойствии. Но вот он - откуда эти яростные вспышки, эти враждебные выпады? Быть может, его мучила Лия, единственная дочь? Неужели он так хотел сына? Гамлиэль в это не верил.

Живя с Самаэлем, сыном бывшей школьной подруги Ноэми, Лия казалась счастливой. Никому из друзей Болека не удалось встретиться с ее спутником, который, похоже, отчего-то старался избегать их. Но все они знали Лию и любили ее. Красивая, живая, одаренная, она получила блестящее образование и стала преподавателем Чикагского университета: коллеги ценили ее, а студенты обожали. Быть может, Болек страдал от разлуки с ней? Отец и дочь ежедневно говорили по телефону. Взаимное доверие, обоюдная привязанность. Но тогда откуда эти приступы меланхолии у человека, который обычно, когда не замыкался в своей скорлупе, всегда отличался приветливостью и великодушием, был открыт для общения, веселых розыгрышей и доверительных разговоров? Несколько раз Гамлиэль, оставшись с ним один на один, порывался расспросить его, но никак не мог решиться - каждый раз момент казался неподходящим. Дружба оправдывает все, кроме вторжения в душу.

Впрочем, однажды, возвращаясь вместе с Болеком после визита к Яше, который лежал в больнице, Гамлиэль позволил себе коснуться этой темы, но избрал окольный путь.

- У меня есть для тебя одна история, - сказал он. - Несколько дней назад ко мне подошел в кафе несчастный юноша, племянник журналистки, которую я хорошо знаю. Молодой человек нуждался в моей помощи. В его глазах дело было серьезным. Невеста считала, что он писатель, и, чтобы не разочаровывать ее, он просил меня написать за него книгу - иначе браку не бывать. И счастья не видать. И нет смысла жить дальше. Мне была известна его ситуация: официальной помолвки не заключали, отчего он мучился еще больше. Я спросил, пробовал ли он писать. Да, пробовал, как все, набросал кое-что в прозе, накропал какие-то стишки, которые ничего не стоят. Не может ли он показать мне их? Покраснев, он признался, что не хочет делиться этим ни с кем. "Послушайте, - сказал я ему, - идите домой и напишите что-нибудь на любую тему, но лучше всего сосредоточиться на ваших собственных сомнениях и тревогах. Когда вы будете готовы показать, я буду готов прочесть…" - Гамлиэль умолк, затем, понизив голос, добавил: - Когда ты будешь готов высказаться, я буду готов выслушать тебя.

Болек кивнул, что означало "да". Больше они не произнесли ни единого слова и так же молча расстались.

Через несколько недель Гамлиэлю утром позвонил Болек: быть может, он сейчас свободен?

- Конечно, - ответил Гамлиэль. - Где и когда встречаемся?

- В Центральном парке, у входа на Семьдесят вторую улицу. В час дня.

- Может, пообедаем?

- Нет. Не сегодня, - ответил Болек.

- Очень хорошо. Я буду.

Когда Гамлиэль пришел на свидание, друг уже ждал его. Они обменялись рукопожатием.

- Давай пройдемся, - сказал Болек.

Гамлиэль помнит, что они молча шли по тропинке, ведущей к озеру. Прохожие обсуждали грядущие выборы, различных кандидатов. Болек казался рассеянным. Гамлиэль спрашивал себя: момент наступил? И он наконец раскроет душу?

В этот августовский день Центральный парк кишел народом. Не пытаясь прорваться в переполненные рестораны, многие жевали сандвичи на ходу. Люди продолжали прерванные накануне разговоры, обменивались планами и проектами. Фланирующие чиновники, студенты, забросившие летние курсы, молоденькие продавщицы, желающие пофлиртовать, ошалелые туристы, художники, жаждущие вдохновения, - все дружно восхищались Творением и, славя Творца, готовы были приветствовать Его овацией.

- Давай присядем, - сказал Болек, указывая на стоявшую в отдалении скамью.

Оказавшись в стороне от гуляющих, он посмотрел на Гамлиэля, который спрашивал себя, как объяснит ему друг свое загадочное поведение.

- Ты будешь слушать, не глядя на меня, согласен?

Гамлиэль кивнул.

- Речь идет об убийстве.

Болек замолчал, ожидая реакции Гамлиэля, который сглотнул слюну и ничего не ответил.

- Да, я собираюсь рассказать тебе о смерти человека. Смерть эта на моей совести.

Он вновь умолк, но Гамлиэль не произнес ни слова.

- Я родом из городка в Восточной Польше, ты об этом знал?

Нет, Гамлиэль этого не знал.

- Городок назывался Даваровск. Мой отец был судьей-раввином, мать, родом из великой династии хасидов, заботилась о семейном очаге: нас было восемь человек детей - четыре девочки и четыре мальчика. Я был самым младшим. И самым непутевым. В то время как мои братья, блестящие ученики, постигали вселенную йешивы и готовили себя для успешной карьеры, я целыми днями баловался, фантазировал, обманывал наставников. Сегодня, как ты понимаешь, я об этом сожалею. Сколько же страданий принес я моему бедному отцу! Я был младшенький, mezinekl, и он так меня любил: никогда не наказывал, не ругал и даже горе свое, боль свою мне не показывал. Естественно, мои старшие братья, как в истории библейского Иосифа, ревновали и завидовали: я мог безнаказанно проделывать и выдумывать что угодно. Отец был убежден, что когда-нибудь все наладится и я в конце концов выйду на верную дорогу - ту, что ведет к Богу, Богу Израиля. Я слышал, как он повторял это матери, которая иногда делилась с ним своим смятением и своими тревогами относительно меня. Шли годы. Ребенок вырос. Подросток взрослел. Но вокруг нашего прочного, надежного и внушающего надежду очага начала содрогаться, перед крушением своим, сама История. Судьба приняла отвратительный облик немецкого господства. Мне было пятнадцать лет. Ты знаешь, что было дальше, ты это пережил на собственной шкуре, хотя и по-другому. Черные афиши, первые приказы, оскорбления и публичные унижения всякого рода, законы, низводившие нас в состояние нелюдей, насекомых или микробов. Желтая звезда, гетто, голод, болезни, казни, облавы, эшелоны, увозившие в неизвестность. И я, молодой, сильный, я видел, как мой отец теряет авторитет, а мать - очарование. Сначала моим братьям и сестрам посчастливилось найти работу на немецких предприятиях: у них были "карточки" разных цветов, и это им помогало. А я прятался. Время от времени мне с другими отчаянными подростками удавалось по ночам выскользнуть из гетто, чтобы раздобыть хлеб, яйца, картошку: все это мы получали от крестьян за непомерную цену или в обмен на какую-нибудь фамильную драгоценность. Тогда мне становилось лучше, ведь я видел счастье матери, ее гордость за то, что она может накормить близких, приготовить им достойный обед. И я понял, как она должна была страдать, сознавая свое бессилие, невозможность должным образом исполнять обязанности жены и матери.

Как-то вечером в четверг удача мне улыбнулась, словно для того, чтобы расставить ловушку: я тащил целый мешок съестного, овощи, яйца, две буханки хлеба - подлинный дар неба для Субботы. Я готовился к тому, что меня встретят как героя, чуть ли не спасителя. Находился я еще на арийской стороне, недалеко от стены, ожидая благоприятного момента. Вот тогда и рухнули все мои надежды. Вместе со мной. В мгновение ока из соседних улиц выскочили немецкие солдаты и польские полицейские. Они окружили гетто, зажав его в стальные тиски смерти. Человеческая, вернее, бесчеловечная стена выросла вдоль каменной ограды с колючей проволокой. Я не мог проскользнуть ни в одну из привычных щелей. Разлученный со своими, я терзался страхами и угрызался тем, что свободен. Следовало ли выйти из тайника и сдаться - не для того, чтобы помочь родным, я знал, что не смогу это сделать, но чтобы быть с ними? Нет. Плохая мысль. У меня сохранялся проблеск надежды: наверное, мои родители укрывались в убежище. Братья и сестры могли выпутаться сами, ведь в гетто учишься очень быстро. Но бедные мои родители не могли. Старые, растерянные - их на каждом шагу подстерегала опасность. Поэтому я раздобыл для них место в хорошо обустроенном подвале у соседей. Они должны были спуститься туда при малейшем признаке тревоги. Укромное, надежное, испытанное убежище, защищенное от любопытных взглядов. Его могли бы обнаружить собаки, но тем летом, в 1942 году, немцы использовали их в редких случаях. Грозных окриков и ружейных выстрелов им было достаточно, чтобы навязать свою волю и уничтожить нашу. Но туда, где прятались мои родители, Смерть не могла войти - надежда моя уже превратилась в уверенность. Вот почему я не шелохнулся. По крайней мере, так мне казалось тогда. Сейчас я в этом не убежден. Порой я спрашиваю себя, уж не страх ли был тому причиной. И эта мысль неотступно преследует меня: разве не испытал я желание выжить, остаться словно бы в стороне от того, что должно было последовать? Разве не сделал я эгоистический выбор - продлить жизнь на неделю, быть может, на день, использовав подвал как алиби, чтобы оставить на произвол судьбы родителей, которым предстояло уйти во мрак? Я уже ничего не понимаю. По ночам я порой вновь вижу себя в гетто, вместе с ними, в той процессии, которая тянется к лесу. Я просыпаюсь в поту, дрожа, прижимая кулаки к глазам, чтобы больше не видеть.

Назад Дальше