В подвале молодой Горовиц смотрел на нас с вызовом и ненавистью. "Что ж, прекрасно. И доблестно. Немцы истребляют евреев за пределами гетто, а вы собираетесь убить еврея здесь. Как видно, вас это не смущает?" Он ожидал, что я стану отвечать ему, взывать к нему, к его поруганной совести, к тому человеку, каким он был и который, возможно, еще оставался в нем, но мне не о чем было с ним говорить: время слов прошло. Я подумал: мой образ он унесет с собой в потустороннее. Навеки оскверненная часть моего существа угаснет вместе с ним. Какое-то время я смотрел на него. Молчание стало тягостным. Потом невыносимым. Его следовало бы нарушить одним словом, словом, которое с ухмылкой ускользало от меня. Внезапно зрение мое обрело странную остроту. Я увидел живой и неживой мир в новом, мучительно ярком свете. Я вдруг понял, что смотрю на Ромека, и на какую-то секунду мне странным образом почудилось, будто я теряю ощущение реальности. Вспомнились слова отца: ангел смерти покрыт глазами. Как Ромек. Я спрашивал себя, видит ли осужденный то, что я вижу. Я впился в него взглядом. Ничто от меня не ускользнуло. Я заметил, что правая бровь у него более густая, чем левая. Воспалившийся прыщик на левой щеке. Грязные ногти. От этой детали я пришел в раздражение: нельзя умирать с грязными ногтями. "Что же это такое? - гневно вскричал осужденный. - Вы ничего не говорите? Вы собираетесь убить меня, даже не поговорив со мной?" Я хранил молчание, и это окончательно вывело его из себя. Несмотря на связанные руки, он дернулся, чтобы броситься на меня. Он походил на цирковое животное в клетке. В сущности, он имел основания для ярости. Ему предстояло умереть. Однако тот, кому предстоит умереть, имеет свои права, в частности право услышать человеческий голос, пусть даже голос судьи или палача. Поговорить с ним? Но что сказать? Что он убийца? Что, помогая гестаповцам, выдавая нас немцам, он уподобился им? Что в этот миг мы с Ромеком и он представляем человечество в его высших крайностях: служителей Зла и тех, кто Зло отвергает? Что в этот момент нашей жизни, в невыносимой атмосфере этого подвала, Вселенная, теряя одно из творений, сама теряет равновесие? Но разве не так же это было, когда немец убивал еврея? Слишком все это сложно. Почему бы не сказать ему просто, что у него прыщ на левой щеке и грязные ногти? Я ушел из подвала, оставив двоих мужчин одних. Прислонившись к двери спиной, я ждал, не смея дышать. Потом это произошло. И я почувствовал себя таким одиноким, как никогда прежде".
Болек махнул рукой, как если бы сам не верил в рассказанную им историю. Или в то, что она имела продолжение. Гамлиэль не стал просить рассказывать дальше. В тот вечер они больше ни о чем не говорили.
Но, вернувшись к себе, Гамлиэль невольно подумал, что молодому Горовицу - вообще-то, какое у него было имя? Странно, но Болек ни разу его не назвал - все же повезло: он до конца жил со своим отцом. Они вместе молились, вместе играли, вместе смеялись. А вот у Гамлиэля остался только неясный, смутный, едва различимый образ: шелестящее существование. Сколькими словами успели они обменяться? Сколько советов и воспоминаний оставил он сыну? Илонка на какое-то время заменила Гамлиэлю мать. Но кто занял место его отца хотя бы на краткий, преходящий миг? Шалом? Слишком молод. Рабби Зусья? Слишком стар? Нет: отцу было бы столько же. Но даже самый великий и самый щедрый из духовных наставников не может заменить отца. А если бы я последовал за ним в тюрьму, потом в лагерь? - спросил себя Гамлиэль. Тогда я не чувствовал бы пустоты, которая иногда уносит меня, словно черный вихрь.
Несмотря на усталость, Гамлиэль все так же бесцельно бродит по улицам и паркам Бруклина. Прохожие поглядывают на него с любопытством: кем может быть этот чужак, настолько поглощенный своими заботами, что порой разговаривает сам с собой и не замечает никого из встречных? Оказавшись у дверей больницы, он смотрит на часы и вновь продолжает свой путь. А что, если прямо сейчас, не дожидаясь докторши, пойти к больной? Вдруг она заговорит? Чудо всегда возможно. Медицина знает такие случаи. Некоторые пациенты просыпались после долгого сна, который длился неделями и даже месяцами. А иногда они говорят, пусть и на уровне подсознания. Бергсон, находясь в коме, прочитал блестящую лекцию, прежде чем умереть. Конечно, Гамлиэль не надеется услышать нечто подобное от старой изувеченной женщины. Зайти к ней или нет? Докторша обещала отвести его туда. Она ему нравится. Ее улыбка напоминает Еву. И голос тоже. Будь он помоложе, они могли бы пожениться. Но теперь уже слишком поздно.
Впрочем, разве не все в жизни Гамлиэля было слишком поздно?
Даже Колетт?
А ведь поначалу все, казалось, шло хорошо. Колетт обладала искусством и умением привязывать к себе тех, кто ей нравился. Каждый день она являлась к своему новому другу с подарками. Галстуки, рубашки, ремни, спортивные брюки и куртки - Гамлиэль их никогда не носил. Не желая обижать ее, он умолял не тратить на него столько денег.
- Раз тебя не интересуют материальные вещи, - восклицала молодая женщина, пылко обнимая его, - я даю тебе самое лучшее из того, что у меня есть.
Дав волю своему разнузданному воображению, она превращала их ночи в колдовские бдения неугасающей страсти и счастья.
Однако Гамлиэль держал за собой гостиничный номер, который делил с Болеком. Колетт тщетно пыталась бороться с этим.
- Одно из двух, - говорила она. - Или ты жаждешь промотать то немногое, что зарабатываешь, или ты не веришь в меня, в нас, в наше общее будущее. Неужели ты боишься, что не сегодня-завтра опять окажешься на улице?
Но Гамлиэль заупрямился. Он дорожил своим, пусть и скромным, жильем, своими привычками, своей свободой, своей дружбой с Болеком.
- Да ведь мы и познакомились только благодаря ему, - возразил он. - Надо же быть признательными, черт возьми!
Видя, как он раздражен, Колетт поспешила успокоить его, сделав вид, будто полностью приняла это объяснение. Когда он проявлял непреклонность, она уступала всегда. Но никогда не прощала сопротивления, за которое рано или поздно заставляла платить.
Болек избегал разговоров о любовном приключении друга. Когда Гамлиэль возвращался на рассвете или после недельного отсутствия, он встречал его, смеясь:
- Ты счастлив, по лицу видно, и это самое главное.
Впрочем, однажды вечером, когда они болтали о пустяках, он все-таки дал один совет:
- Не спеши и не зарывайся. Некоторая дистанция всегда полезна. И благотворна. Да и слишком ты молод, чтобы жениться. А Колетт, возможно, уже не так молода.
Задумавшись на секунду, он продолжил:
- Надеюсь, я тебя не огорчил. Но ты поразмысли над тем, что я сказал, ведь это для твоего блага. Заниматься любовью с подружкой приятно, пока она не стала женой.
Гамлиэль поддразнил его:
- А как же паспорт?
- Можно прожить и без него. - И он добавил: - Кроме того, когда мы поедем в Америку, это будет проще. Ты не должен жертвовать будущим ради паспорта.
Гамлиэль ничего не ответил, и Болек встревожился:
- Ты сердишься? Если я тебя обидел, прости. Но ведь ты мой друг.
Гамлиэль успокоил его, а про себя подумал: как странно, он никогда не спрашивал меня, люблю ли я Колетт, несмотря на разницу в возрасте.
По правде говоря, тревожил Гамлиэля совсем не возраст Колетт. Его беспокоил властный, часто деспотичный характер молодой женщины. "Смущение"? Не знаю такого слова. Всюду как у себя дома, ни в чем не сомневается, никаких колебаний не испытывает, всегда знает, что надо делать, куда пойти, сколько это будет стоить и какое время займет. Любовника она старалась держать под полным контролем и, похоже, получала от этого истинное наслаждение.
Она представила его родителям и двум братьям, которые еще учились в лицее. Отец, владелец фабрики кожаной галантереи, излучал сердечность. Этот шестидесятилетний господин с круглым лицом и заметным брюшком постоянно раскуривал толстую сигару, которая тут же гасла. Говорить он предпочитал о своем бизнесе. "Это на тот случай, - сказал он однажды со смешком, - если вы с Колетт… В общем, лучше сразу ввести вас в курс дела…" Гамлиэль покраснел и отвернулся. Зато мать, увешанная драгоценностями, как на благотворительном вечере, энтузиазма отнюдь не проявляла. "Вы хорошо говорите на нашем языке, молодой человек. Но какой же вы национальности?" Гамлиэль ответил, что он апатрид. "Что значит апатрид, это нация такая?" - "Мама, - неловко вмешался один из лицеистов, - это такой человек, у которого нет национальности". - "Но как же так…" Супруг прервал ее: "Ну и что? Любой апатрид может стать французом, как мы с тобой. Ему достаточно жениться на француженке…" Мамаша недоверчиво покачала головой. "Это несправедливо, совсем несправедливо, я так думаю. Мне кажется, что это слишком легко, легко до неприличия". - "Что легко, - переспросил один из лицеистов игривым тоном, - натурализоваться или жениться?" Колетт попыталась сменить тему: "Это не тот случай. Гамлиэль - то есть Петер - очень не любит все, что легко дается". Мамашу трудно было сбить с курса: "А почему ты назвала его другим именем? И таким странным…" - "Я оговорилась, мама. Его зовут Петер". Мать безнадежно всплеснула руками: "А кто ваши родители, молодой человек? Где они? Чем занимается ваш отец?" - "Хватит, мама, - гневно сказала Колетт. - У Петера нет родителей!"
Гражданское бракосочетание в присутствии вежливого, но равнодушного мэра, состоялось два месяца спустя, после Великих праздников. Молодой раввин-сефард совершил религиозную церемонию, за которой последовал торжественный прием с оркестром в роскошных апартаментах родителей Колетт. Много богатых фабрикантов кожаной галантереи. Несколько бедных беженцев, для которых пышная трапеза была подарком судьбы. Яша, забившись в угол, пел грустные русские песни, а Диего опрокидывал стакан за стаканом, проклиная коммунистических фашистов и фашистских коммунистов. Венки, подарки, вино, пирожные - в изобилии. Болек критически рассматривал одну из картин хозяина дома. Колетт сияла счастьем. Гамлиэль говорил себе: понятно, зачем пришли сюда все эти люди, но где же Эстер и что здесь делаю я? Ему казалось, что происходящее не имеет к нему никакого отношения. Он вновь видел себя ребенком - с родителями, потом с Илонкой.
Тем же вечером он на законных основаниях вселился в квартиру Колетт, но все равно оставил за собой гостиничный номер, доверив хранить свои книги и несколько чистых рубашек Болеку.
Благодаря влиянию отца процедура натурализации совершилась быстро. После обязательного визита в Префектуру полиции за драгоценным удостоверением личности Гамлиэль испытал подлинное счастье.
- Наконец-то я получил хоть какое-то гражданство! - воскликнул он.
У Колетт были свои предпочтения относительно выбора имени - Петер. Главное, чтобы не Гамлиэль.
- Ты хочешь, чтобы надо мной смеялись?
Однако в этом пункте ее муж проявил твердость. Но она сама больше никогда не называла его Гамлиэлем.
Недельное свадебное путешествие в Ниццу. Они отправились туда на машине - за рулем сидела Колетт. Молодожены съездили на день в Италию. На границе Колетт протянула таможеннику два паспорта - свой и мужа. И Гамлиэль вновь подумал: отныне я не апатрид. Отныне на меня не буду глядеть косо. Полицейские и таможенники вежливы со мной. Но ведь я не изменился. Я такой же, каким был. Когда Колетт спросила, счастлив ли он, ему не пришлось кривить душой - он ответил "да". Она часто задавала ему этот вопрос, иногда с утра до вечера. Порой она будила его посреди ночи, чтобы спросить: "Ты счастлив?" Он отвечал "да", но заснуть уже не мог.
Ненасытная собственница, Колетт была рабой своих пристрастий, прихотей, фобий. И приступов злобы или ярости. По утрам ему запрещались любые разговоры с ней, пока она не приведет в порядок лицо и прическу. По вечерам он был обязан думать только о ней. Лысые мужчины приводили ее в неистовство.
- Если ты лишишься волос, - повторяла она мужу, - я выставлю тебя за дверь.
То же отвращение к неопрятной бороде и плохо подстриженным волосам. И к детям, которые слишком громко кричат.
За год семейной жизни со всеми ее взлетами и падениями Гамлиэль не смог приспособиться к своему новому существованию. Он получал больше удовольствия, общаясь с друзьями-беженцами. Диего подтрунивал над ним:
- Неужели у тебя хватает времени и на нас?
Яша останавливал его:
- Брось, Диего. С Гамлиэлем мы никогда не разведемся.
В какой момент Гамлиэль понял, что поведение Колетт изменилось? Она быстрее выходила из себя, выкрикивала непристойности, начинала бить посуду из-за любого слова, любой гримасы. Когда Гамлиэль спрашивал, почему она так ведет себя, ответом было:
- Потому что ты меня больше не любишь.
- Почему ты так говоришь?
- Потому что это правда.
- Откуда ты знаешь, что это правда?
- Потому что ты несчастлив.
Он пытался успокоить ее, утешить ласковым словом, жестом. Но постепенно понял тщетность своих усилий.
- Выслушай меня, малыш Петер, - сказала она ему однажды, - я хочу поговорить с тобой. И прошу тебя не перебивать. То, что я скажу, очень важно. Я любила тебя, я вышла за тебя по одной причине: мне хотелось подарить тебе счастье, которого лишила тебя жизнь. Очевидно, что я проиграла. Ты счастлив только со своими приятелями-апатридами. Они тебе куда дороже, чем я. Что ж, отправляйся к ним. Уходи из этого дома. Давай расстанемся. Чем скорее мы это сделаем, тем будет лучше для всех.
Ошеломленный Гамлиэль смотрел на нее, не понимая.
- Что с тобой? Ты разлюбила меня? Что же такого я сделал?
Она покачала головой:
- Нет, ты ничего не сказал и ничего не сделал. Ты именно что ничего не говоришь и не делаешь, если я тебя не подтолкну. И с меня хватит того, что мы живем здесь, как чужие. Убирайся.
Он сделал движение к двери. Она удержала его:
- Еще одно. Я хорошо знаю себя и хочу, чтобы ты это знал. Я предвижу, что произойдет во мне. На смену любви придет ненависть. Вот почему нам лучше расстаться.
Она безумна, подумал Гамлиэль. И сказал ей об этом. Она не стала возражать:
- Ты говоришь, что я безумна? Это вполне возможно. Безумная любовь вчера, безумная ненависть сегодня.
Внезапно она зашлась истерическим смехом.
- Хочешь, скажу тебе забавную вещь? Вчера я была у врача. Хочешь знать, что он мне сказал? Он сказал, что… что я… я беременна…
Приступ хохота продолжался у нее еще несколько долгих минут. Стоя у двери, Гамлиэль спрашивал себя, не вернуться ли ему, чтобы утешить ее, поздравить, полюбить, как прежде, сильнее, чем прежде… Он собирался так и поступить, но ее вопль остановил его:
- Нет! Только не подходи! Убирайся с глаз моих и из моей жизни! Я не хочу больше тебя видеть! Вон отсюда, ничтожество!
Презрение было столь яростным, что у нее исказилось лицо.
За шесть недель до родов Колетт вновь заговорила о своей ненависти и отвращении к нему.
Все в ней горело зловещим, мрачным, мстительным огнем:
- Убирайся, исчезни как можно скорее, я тебя не выношу, ты мне омерзителен… - Но она тут же одернула себя: - Нет, оставайся. Вдали от меня ты будешь меньше страдать. Я хочу видеть, как ты страдаешь.
Она произвела на свет двойняшек.
В родильном доме путь Гамлиэлю преградила теща, словно сорвавшаяся с цепи и почти готовая пустить в ход силу:
- Вас больше не желают видеть, господин апатрид… Я всегда знала, что вы ничего не стоите. Моя дочь дала вам все, а вы сделали ее несчастной. Убирайтесь.
- Но как же маленькие? Я же их отец… - защищался ошеломленный Гамлиэль.
- Тем хуже для вас и для них. Скоро у них появится новый отец, я вам это гарантирую. Выйдите вон, иначе я позову на помощь. Вас прогонят отсюда поганой метлой.
Она безумна, подумал Гамлиэль. Безумна, как ее дочь.
Колетт заболела: ненависть пожирала ее. Как неизлечимый недуг. Она жила лишь для того, чтобы лелеять и растить ненависть к мужу. В отличие от своих родителей, развода она не желала:
- Мне нужно, чтобы он был рядом, я хочу видеть его муки.
И в конце концов ей удалось заразить своей ненавистью Катю и Софи. Хотя поначалу они любили отца так же, как он их, что приводило Колетт в ярость. Он гулял с ними в парке Монсо, рассказывал им истории о счастливых королях и несчастных принцах, объяснял, что у облаков есть собственный мир, а у деревьев - свой властелин. Он жил только ради них. Колетт могла делать и говорить, что угодно, он глотал все: один взгляд Кати, одна улыбка Софи помогали ему справиться с отчаянием, которое с каждым днем наваливалось тяжелее, душило сильнее. Потом все рухнуло. Двойняшки праздновали свой седьмой день рождения. В тот вечер Колетт, с растрепанными волосами и исказившимся лицом, в приступе бешенства накинулась на мужа с кулаками.
- Ты счастлив с двойняшками, но я тебе этого не позволю! С ними ты сама доброта, а со мной - эгоистичное, лицемерное чудовище! Я заболеваю от тебя! Прекрати… или я подам заявление в полицию… Скажу, что ты избиваешь меня и хочешь убить, что ты вбил себе в голову, будто дочери не твои, и жаждешь от них избавиться… Полицейские придут за тобой… У тебя отберут гражданство…
Неужели она способна на такую низость? Как бы там ни было, Гамлиэль не желал отдаляться от двойняшек. Тогда эти адские сцены стали повторяться все чаще и доходили уже до дикости. Хуже всего было то, что двойняшки больше не могли этого выносить и, поскольку были еще малы, не понимали, что в своем несчастье им следует винить мать. Вместо этого они начали злиться на отца. После многомесячного затяжного кризиса решение созрело само собой - разъехаться. С целью избежать даже подобия скандала Гамлиэль предложил развод, вина за который целиком ложилась бы на него. Все что угодно, лишь бы завершить этот плачевный период своей жизни. Однако Колетт была неумолима - никакого развода не будет.
С годами Катя и Софи прониклись ненавистью к отцу. Гамлиэль уже уехал к Болеку в Соединенные Штаты, и они знали о нем лишь то, что он сделал их мать несчастной, а потому вполне заслуживал изгнания. Им исполнилось пятнадцать лет, когда Колегг покончила с собой, наглотавшись снотворных таблеток. Дедушка с бабушкой убедили их, что ответственность за ее болезнь и смерть несет Гамлиэль. Он много раз пытался встретиться с ними - тщетно. Они не подходили к телефону, когда он звонил. Письма его возвращались нераспечатанными. Тогда, в свою очередь, он познал муки отчаяния, сомнений и угрызений. Бессонными ночами он спрашивал себя: в чем же была моя ошибка? Какой из моих поступков привел к таким бедам? Неужели Колетт была права, говоря, что у меня иммунитет к счастью и любви? Хоть бы кто-нибудь объяснил мне это.
Она унесла все объяснения в свою небесную тюрьму. Он ненадолго приехал в Париж, чтобы посидеть у ее могилы. Стал говорить с ней шепотом. Попросил у нее прощения. Сказал ей:
- Наверное, я любил тебя не с той силой, не с той страстью, как должен был. Я уже сам не знаю. Да, я ощущаю себя виновным, но в чем, не знаю. Я ощущаю себя таким виновным, что любить больше не смогу.