Русскоговорящий - Денис Гуцко 2 стр.


И через десять секунд курсант Вакула уже выдёргивал из пирамиды свой АК, чрезвычайно довольный тем, что ускользнул от Трясогузки и теперь отправляется вместе с остальными неизвестно куда неизвестно зачем. (Вот бы ещё покормили).

- Первое отделение - борт 341. Второе отделение - борт 202. Третье отделение…

От второго взвода после поведённого отсева сталось четырнадцать человек. Пятеро из них оказались в командирском 202-м.

Так и началось.

БТРы мчались на предельной скорости. Уносили всё дальше и дальше от масла и минтая, от гиблого, но прикипевшего как пороховой нагар Вазиани.

…Из сонного анабиоза их вырывает рёв двигателя. Жирные клубы дыма текут по апельсиновому солнцу. Совсем рассвело. Ветер стих. Со стороны города мчится КамАЗ. Коротенький, без кузова, он похож на железного головастика. Поравнявшись с БТРом, КамАЗ сбавляет скорость, водитель высовывается по пояс и кричит дребезжащим от злости голосом:

- Куда едешь?! Двоих вчера поджгли, и вас поджгём!

Лицо у него совсем безумное. В голосе столько жуткой страсти, что крик его действует как нашатырь. Грузовик уносится, удаляется - и в наступающей тишине бойцы начинают ёрзать, подбирать слова. Дембель с постоянки выглядит только что убитым. Сигарета в его дембельских губах поникла, сам он вот-вот рухнет с брони на дорогу.

Хлебников задумчиво смотрит вслед крошечному уже КамАЗу.

И вот, наконец:

- Товарищ майор, а куда нас везут?

Это Тэндентник. Проще - Тен. Не выдержал. Тен из Сибири. В их отделении он, как ни странно, самый темпераментный. Горячий сибирский парень, - шутят про него. Легко воспламеняющаяся кровь, драчун и хохмач. (Говорит, в своей деревне он один такой. Говорит, потому такой, что папа - заезжий геолог их Сочи. Из Сочи - вот и темперамент.)

Хлебников отзывается неожиданно мягко, по-домашнему. Будто на плечах не погоны, а махровый халат, а на ногах тёплые тапочки.

- В Баку, ребятки, едем, - и немного смущаясь, будто приходится говорить что-то неприличное - Волнения там…вот и…едем.

Водитель оживает, принимается беспорядочно и несколько напоказ материться.

- …! …!

Ныряет в люк, и вопли его на некоторое время делаются далёкими, приглушенными. С грохотом выбрасывает на броню канистру, вылезает сам, хватает канистру.

- Залью-ка воду в охлаждение. Суки! (Мать-мать-мать).

Он открывает двигательный отсек. От двигателей, спустя пару часов после остановки, всё ещё парит. Щуря глаз, ужаленный сигаретным дымом, он откручивает крышки на радиаторах. Наклоняет звонко булькающую канистру, не забыв при этом затянуться… Жидкость, упав на раскалённый металл, агрессивно шипит, глаза и горло режет едкая волна.

- Что…за…

И в это же большое, распухшее мгновение, умещается столбик пепла с красной точкой огонька, пролетающий мимо падающей на радиатор струи.

Водитель резко выравнивает канистру и садится. Он дрожит. Неотрывно глядя вниз, в двигательный отсек, откуда поднимается сизое бензинное облачко, бледнеет так, что это заметно даже сидящим далеко от него. Собирается сказать что-то, вдруг выдёргивает изо рта погасший "бычок" и отшвыривает его далеко за кусты.

Бойцы сидят как сидели, придерживая между колен автоматы. Хлебников, заложив руки за спину, стоит внизу. С безразличным видом все слушают, как стихает шипение.

- Перепутал, - шепчет водила - Товарищ майор, канистры перепутал. Ё-ё-ё… Думал, с водой… а там… забыл, товарищ майор. Там, оказывается, бензин.

Очевидно, не всё так просто с этой перепутанной канистрой. Да и то сказать, на какие-то деньги покупает ведь постоянка сигареты "Космос" и шоколад в чипке… Но Хлебников машет рукой:

- Всё, не бзди. Пронесло, и ладно. Сейчас бензин подвезут. А канистру спрячь, пригодится.

И правда, минут через десять к 202-му подъезжает бээмдэшка. Двое с танками в петлицах вытаскивают канистру и большую пластмассовую воронку с прикрученным проволокой куском шланга. Судя по густым шевелюрам и свисающим до самого "дальше некуда" кожаным ремням - дембеля.

"Дембеля", - думают курсанты учебки. Настоящие, мол, не эти, свои, с постоянки - а настоящие. Те самые, которыми столько раз пугали-дразнили друг-друга: "Вот придёшь в войска, там деды тебе покажут". И что в них такого-эдакого?

Пока льётся в воронку горючее, танковые дембеля наперебой, но в полголоса рассказывают им о каком-то митинге, о каких-то раненых, - невероятные, словом, вещи. Заграничное слово "митинг" - и вдруг - о нас! Режет слух. Пехота слушает удивлённо. Удивления в голосах танкистов ничуть не меньше, удивления и возбуждения. Странно, с младшим при́зывом, да ещё с краснопогонниками они говорят не только как с равными, но даже заискивающе, то и дело поглядывая на их "калаши".

"А-а! Так во-он оно что!"

В Вазиани они не слышали ни о чём таком. Разве что замполит всё чаще и чаще рассказывал страшилки о нарушителях дисциплины. Сумгаит? Это где? Волнения. Хм… а как же вот… ну, всё это… старенькая Родина в пунцовых первомайских нарядах, Первый Президент с изматывающе искренним взглядом сквозь тонкую золотую оправу… Хлебников немного нервничает: что там понарассказывают его бойцам?

Сыплются образы, обрывки образов, образы образов… обвал.

Да что там, в самом деле? Что они говорят?

Толпа, побоище, куски арматуры. Двое сгоревших заживо в кабине "Урала".

Стоп-кадр, детская игра в "замри-отомри". (Что ж, поиграй напоследок.) Что-то ускользает, что-то важное, будто вытягивают из тебя, прямо из обмершего нутра, глубоко в мясо вросшую нить. Надо схватить, удержать. Погодите, что там? что? минуту, ещё минуту!

Так бывает: в самом обычном месте, посреди бегущей толпы, внезапная мысль вдруг останавливает тебя, сбивая всю шелуху, всю пыль и повседневность, чтобы втянуть в тёмную боковую дверь, в секретное пространство - и там полыхнуть в глаза. Митя знал, что это такое: он снова почувствовал, как взрослеет. Рывком, треща по швам - снова стал тесен самому себе.

Камаржоба

Он помнит: в первый раз он испытал это, когда бабушка взяла его на базар - таскать авоськи. Она так и объявила, вручая их (пустые они были похожи на цветные вымпелы): "Ты уже взрослый".

Оказалось, взросление, приход которого (с фанфарами и гимнами), ждал совсем с другой стороны - штука совсем простая, прозаическая. Что-то бытовое. Утилитарное. Как, например, авоська. Карауль, шпионь за собой, сражайся с наседающим гормоном, читай в открытую запретные ещё вчера книги, пей вместе со всеми шампанское на Новый год, скреби бритвой подбородок, - важнее окажется сущая с виду мелочь, натуральная ерунда, оброненное мимоходом: "Ты уже взрослый", - и пять кило картошки, принесённой тобой с базара. Вот так. И после этой картошки они перестают чиркать карандашом по дверному косяку, прислонив тебя плотно, пятками и лопатками, а потом, оттолкнув легонько затылок, кричать: "Ого, да как ты вымахал!"

…Самая работа наступала летом. Каждое воскресенье его новым взрослым делом стало переть килограммы недельного рациона до трамвая и от трамвая вверх по улице Клдиашвили до дому. Но перед этим - пробовать из аккуратно насыпанных пирамидок вишню, черешню, алычу, шелковицу, называемую на грузинский манер "тута́". Персики давали пробовать по ломтику, абрикосы по половинкам. Бабушка сначала обходила весь рынок, всюду приценялась, и Митя изнывал и пробовать отказывался ввиду явного пресыщения. Но Екатерина Степановна была верна методе.

- Рамде́ни? - спрашивала она, карикатурно коверкая грузинский - мол, почём?

И всем было смешно, и Мите тоже.

- Бабуль, да спрашивай ты по-русски, - говорил он, - ты ж всё равно неправильно произносишь.

- А как надо? - она щурилась и смотрела куда-то поверх его головы, готовая выслушать, как - правильно.

Митя произносил по слогам, она кивала, но тут же над приглянувшейся ей горкой антоновских яблок звучало её звонкое, со среднерусскими нотками:

- Рамде́ни?

Продавцы отвечали - по-грузински, естественно, но с явным сомнением: поймёт ли?

Однако счёт Екатерина Степановна знает. Точности ради переводит про себя на русский, но никогда не ошибается. Всё, чему выучилась за сорок лет в Тбилиси: счёт да пара-другая слов, слепленных из привычных ей, приблизительно подходящих звуков. Из того, что оказывалось под рукой. Так лепят, бывает, из подручного материала мебель, макеты и миры. (Кустарный подход, основоположник которого лепил, говорят, из глины).

Что он для неё, ладно ли подходит сердцу кустарный мир? (Значит, и люди могут вот так - из глины?) Сорок лет…

Последний год, проведённый вдали от дома, Митя часто сравнивает: кладёт на чаши весов её сорок лет и свой год. Терпеливо возится с этим гордиевым узлом. Её вчерашняя чужбина - его родной дом. Год назад открытая им Россия - её вчерашняя Родина. Но вот что: бывает ли Родина вчерашней? А сама бабушка - чувствует ли она себя дома в Грузии?

Как она училась здесь жить? как приручала Большой Город? Как это бывает вообще? Жить заново. Это - как выздоравливать? С слипшимися волосами и непривычной пустотой в лёгких смотреть в потолок, разгораться медленно, по искорке в день… Или заново - это как нескончаемый карнавал? Всё привычное оставлено за чертой, время разворачивается ярким конфетти… Но так или иначе, а чужбину, наверное, нелегко сделать Родиной. Чужое неудобно, несъедобно, странно и неправильно. У чужого народа язык узловатый, занозистый. Коряв чужой народ. У незнакомых улиц диковатая глазу геометрия. Неуютны они, струится по их венам тоска. Как всё подгоняется и шлифуется? Как сходится в верной точке? Чем это лечится? Труд творения, потная как ломовая лошадь душа. И всё-таки чужой народ говорит тебе: "Здравствуй". А незнакомые улицы - камень и шум - обретают голоса и лица. Теперь, проходя здесь, каждый раз смотришь на потрескавшуюся штукатурку, на старые морщинистые стены и пыльных кариатид… а там за углом - булочная с великанским кренделем в витрине и крохотная русская церковь, белеющая за чугунными завитушками.

…Она шла привычной дорогой по Клдиашвили и, лёгкая на улыбку, здоровалась со знакомыми.

- Перестань меня позорить! Ба, ну неужели трудно сказать не "камаржоба", а "га-мар-джо-ба"? Хотя бы так.

- Хорошо, Мить… "га-мар-ды-жо-оо-ба!"

Она щурилась, кивала - поняла, поняла - и продолжала здороваться неправильно и почти непристойно. Её грузинский язык был шаржем на грузинский язык. Слушать его без улыбки было невозможно.

- Вай мэ, - вздыхала она в трамвае, вытирая пот под седыми завитушками чёлки - рогор жарко!

"Как жарко", стало быть. Всего лишь "как жарко!". И вокруг глотали улыбки, хихикали в воротник. "Рогор жарко" - или, по той же схеме: "Пури (хлеб, значит) свежий?"

Екатерина Степановна приехала в Тбилиси в сорок шестом. "Сорок шестой" - будто "другая планета". Молодой, ещё дымящийся мир. В детстве Митя мог слушать о нём снова и снова. Иной раз специально, с изощрённой детской хитростью, он разжигал в ней воспоминания.

Они садились у окна, возле горшка с алоэ, и бабушка рассказывала ему о том, как она не могла сойти с поезда: под самой подножкой стоял вьючный осёл. Как она пыталась прогнать его, шикала и стучала каблуком и, наконец, крикнула на весь перрон: "Товарищи, чей осёл?"

- И прибежал дядька с петухом под мышкой? - торопил рассказ Митя.

- Да.

- И помог тебе слезть?

- Да. А твоя мама испугалась и расплакалась.

С тех самых пор, как они сиживали у окна возле алоэ, Митя хранит эти картинки живыми и полноцветными. Он знает, видит совсем близко, что будет после: женщина успокоит дочку, подберёт свой потёртый фанерный чемодан, и они пойдут в крикливой толпе, не спрашивая дороги.

- А почему не спрашивала?

- Зачем? Твой дед всё подро-обно расписал.

Глядя в тёплые бабушкины глаза, он научился видеть, как идёт по перрону та женщина в синем платье - с фанерным чемоданом, с осколком где-то слева в рёбрах, ноющим перед дождём, и трёхлетней дочерью, даже во сне не выпускающей её руку. (Родила-то в тылу, а вынашивала под бомбёжками.) Так и ходили вдвоём. Мамину руку Светочка соглашалась променять только на кусочек сладкого, и для того, чтобы сбегать в туалет или искупаться, нужно было иметь при себе горсть рафинада.

Она знала, что приехала сюда навсегда - и волновалась. Боялась так, как не боялась на передовой. Люди говорили на непонятном - как кипящая в чайнике вода - языке. Жестикулировали так, что казалось - ругаются, сейчас подерутся. Но нет, не дрались, просто беседовали.

"Давай жить в Тбилиси. У меня там работа, жильё, друзья. Там хорошо, сама увидишь. Солнечно". Так, кажется, писал ей дедушка. Писал откуда-то из Болгарии, уже по пути назад, на бумаге с водяными знаками: против света появляются силуэты домов и деревьев. Вот если бы сохранилось то письмо… каково, интересно, было бы держать его в руках? (Очертания земли, на которой никогда не был, от которой всегда уплываешь, весточка с Атлантиды.)

Увы. Мало что хранили те послевоенные люди, привычные к утратам, но ещё не научившиеся жить впрок. Оставалось положиться на проверенное средство, на освоенную по книжкам алхимию воображения. Чуть-чуть остропалых листьев, собранных по дороге со школы, чуть-чуть вокзального шума, кусок от того самого платья… И рассказанное воспоминание перельётся в твою собственную память. Станет твоим. Выйдет из небытия весело, как выходят в весеннее утро из рывком распахнутых дверей.

…Она шла по улице, усаженной чинарами. Тбилиси зеленел и золотился. Редкие машины тарахтели издалека и проносились мимо так быстро, будто вырывались из-под обстрела - и распугивали скачущих по дороге воробьёв. Мтацминда нежилась под жаркой синевой. И ещё не зная названия этой горы, она улыбчиво смотрела на неё, на её траву, соседствующую с небом. Повторяла заученное:

1. Под чинарами до конца, потом вверх по мостовой, до первого перекрёстка и направо, в тупике кованые ворота.

2. Найти в соседнем дворе Ко-те Хин-цак-ти (фух, хоть по слогам, но вызубрила) - найти этого самого Коте, мужнина друга, забрать у него ключ, который тот хранит с сорок первого.

3. Устроиться в Ваниной комнатке и ждать его демобилизации.

Перебирая в голове пункт за пунктом, она шла медленно, приноравливаясь к мелким Светочкиным шагам и всё поглядывала на праздничную гору над ломанной линией крыш. Гора ей нравилась. Света цепко держалась за руку, но не капризничала, послушно топала рядом. Больше не пугалась ни внезапных машин, ни выкриков уличных торговцев. Шумели-шептались деревья, шумели паровозы на вокзале, шумели, казалось, и многооконные стены домов.

Митя любит вслушиваться в этот шёпот… Хорошо, что у него есть хотя бы это - рассказанное, а потом раскрашенное им самим. (Химера странная, но милая, редкая очаровашка в семье химер.)

- Ба, а давай с тобой пойдём как ты тогда шла, в первый раз, ну с вокзала.

- Опять?

Она не любила этих его фантазий: "Идём лучше через парк, я тебя на качели покачаю".

- Ба, а правда, что ты Кристина?

Но ни ребёнком, ни юношей Митя не мог совместить солнечный её облик с её настоящим именем. Пробовал: К р и с т и н а - нет, нет… В имени этом жил какой-то холодок, строгость, было оно как осеннее море и скрип мокрых камней на берегу. Оно ей не подходило. А ненастоящее, случайное имя Катя ложилось точно. Имя Катя - Екатерина, Катюша - обволакивало и обнимало, притягивало как внесённая с жары корзина яблок.

Повзрослев, вспоминая бабушкины рассказы, Митя удивлялся: как не одолела её война? не притушила солнца в глазах? Войны ей выпало много. Она говорила, глядя поверх его головы, а Митя смотрел на неё, и ему казалось - обернётся и увидит капельки дождя на шинели хромающего впереди лейтенанта… лицо? нет, так ни разу и не обернулся… он легко ранен в голень, его убьёт позже шальным осколком, а второй достанется ей.

Катя-Кристина… Она попадала в самую смертную гущу. Их медпоезд разбомбили, и хаос отступления, мешая военных и гражданских, танки, грузовики, телеги, голодных младенцев, надсадно орущих командиров, - хаос отступления понёс её вместе со всеми, прочь от гудящих за спиной взрывов. Дальше, дальше, дальше. Шли и шли, шли и шли страшными раздрипанными колонами. День и ночь, без дорог, по чёрным горелым полями и плотному разнотравью. И когда им командовали: "Стой! Ночлег", - падали там, где остановились и засыпали ещё налету.

Однажды посреди ночи стали ходить с фонариками по рядам и выкрикивать: "Медики! Есть здесь медики?" Ей страшно не хотелось отзываться. Казалось невозможным оторвать себя от земли, когда на это есть выбор: молчи, спи дальше. Но она поднялась.

- Иди в строй.

Почти бегом под звуки близкого миномётного обстрела их погнали к силуэтам дальнего подворья. В доме с заклеенными газетой окнами, за столом возле прикрученной керосинки сидела женщина-капитан и переписывала у всех документы.

- Клюкина К, - прочитала капитанша - "Ка" это что, Катя?

А Клюкина К. почему-то (может быть, с недосыпу) кивнула: "Да". И к букве "К" неровно, чернилами другого цвета, было дописано: "К а т е р и н а".

- В авиаполк!

Далеко, на том недосягаемом берегу, женщина-капитан, не очень грамотная, усталая, в нервном свете керосинки распределяющая подразделения, а заодно имена и судьбы. Если бы схлынул дым, зависли на минутку летящие к земле мины, перестало бы тикать упрямое время, чтобы он смог войти в ту комнату и, встав в общий ряд, дождаться, когда капитанша назовёт его… Ведь не было бы его, Мити, если б медсестра Клюкина была направлена в другую часть. Залезла бы в другой грузовик, и он повёз бы её в другую сторону - цепочка рождений и жизней сплелась бы совсем иначе.

Но она залезла в правильный грузовик.

В авиаполку, полном героев во главе с неким Поддубным, о котором только и шушукались в перевязочных, она и встретила Ваню. Да так и не смогла отвертеться.

Смотрелся он, конечно, браво - казачина с молодецким чубом, широкоплечий и складный. Но молчало сердце, упрямо молчало. Уж больно был замкнут, на сто замков закрыт, скуп на слово будто слова у него из золота. Два месяца ходил к ней в медпункт, а она так и не знала, умеет ли ухажёр улыбаться. (Может, ранение какое, что улыбнуться нельзя?) Для Кати-Кристины этот самый Ваня, Иван Андреевич Вакула - всё-таки на 15 лет старше - стал сущей пыткой. Придёт, сядет - и сидит. Молчит. И она с ним сядет и молчит. Если работы никакой нет. А то и придумает себе работу. В одиночестве за каким-нибудь делом любила она петь, долгое молчание нагоняло на неё тоску.

Назад Дальше