На фотографию обратил внимание Усть-Кут и показал Куксо. Он долго нашептывал что-то ему на ухо, кивая на Элизу. У Куксо в глазу, обращенном к Элоизе, росла заинтересованность, а в глазу, обращенном на меньшого брата по цеху, нарастало раздражение. Боюсь, Усть-Кута ждет участь Моцарта при начальнике Сальери. Тот высказал свои соображения о том, что растерзала Перхоту рысь, а из нее потом Вовчик сделал чучело.
Фотографию сняли, лишив выставку если не сердца, то нерва. А на ее месте повесили белые ягодицы, с замершим на них желто-черным махаоном.
Криминалисты взялись изучать фотографию, но установили одно, что есть абрис, и нет плоти, один свет. Собственно, это и так было видно. Они долго спорили, пока не забыли о предмете спора. Остались одни очертания версий.
– Так на фотографии она? – допытывался у них Куксо.
– С вероятностью шестьдесят процентов, – ответили криминалисты.
Куксо явно пребывал в растерянности, нет-нет, да мелькавшей в его глазах и съежившейся фигуре. Следователей несет и раздувает от версий, а без них они, как воздушный шар без горячего воздуха. Да, паря, не просто тебе, версии ни одной. Хотя рысь и факт, но факт, прямо скажем, скорее мистический, чем исторический, с которым лучше к руководству не соваться. А оно уж наверняка торопит и интересуется. В милицейских буднях ничего интересного, но почему они всех интересуют?
После обеда Куксо добили информацией о том, что у чучела между когтями куски мышечной ткани убитого, которые искусственно попасть туда никак не могли.
Весь вечер Элоиза провозилась на кухне…
Весь вечер Элоиза провозилась на кухне, и когда я заходил туда, прятала от меня глаза. Я старался не досаждать ей и тупо смотрел в телевизор. Уже часов в девять она позвала меня ужинать. Макароны, запеченные с сыром, мы ели сосредоточенно, как будто это была костистая щука. Я сдержанно, но часто нахваливал блюдо.
– Много лет назад он заметил меня на пляже, – сказала вдруг Элоиза, – познакомился, проводил до остановки и пригласил домой.
Элоиза не сказала, кто "он", но было ясно и без слов. Я чувствовал, что краснею, и видел, что она заметила это.
– Нет-нет, не подумай чего, – сказал она, – ничего такого не было. Впрочем, думай, что хочешь, дело прошлое. Все было ужасно целомудренно, просто уму непостижимо! Но для меня тогда это было так естественно. Родители мои были известными людьми. Отец – замдиректора академического института, мама – начальник отдела в этом же институте. Они воспитывали меня в строгой приверженности к четким формулам и константам морали и порядочности, и я впитала их, они стали моей сутью.
– Математики?
– Я не сказала? Химики. Они были очень недовольны, что я пошла не в химию, а в музейное дело. Ко мне в музее было особое отношение, не знаю и почему. Все как-то бережно обращались со мной, как с фарфоровой статуэткой. Меня любили все. За что?.. Несколько дней он изящно ухаживал за мной, дарил цветы, говорил много об искусстве Возрождения, о фресках, статуях, музеях, картинах и судьбах живописцев. Каждый вечер приглашал меня в театр, в филармонию, на выставку. Я, привыкшая к изяществу точных наук и гармонии хрусталя и оружия (хотя какая гармония в оружии?), открывала для себя как бы новый мир. Я была благодарна ему за это. Он подарил мне на День рождения чудесное черное платье, в котором я была неотразима. Цвет платья был необыкновенно глубок. Оно скоро покрылось мужскими взглядами, как сажей.
Он показал свои фотоработы. Они мне понравились. В них была, как бы это сказать, страсть. В них была страсть познавания. Это надо было видеть…
– Ограничимся словами, – сказал я.
Я пожалел о сказанном, но слова уже улетели и зажили где-то самостоятельной жизнью.
– Он и не упрашивал меня. Как-то так получилось само собой, он стал снимать меня. Много, меня одну. Отдельно лицо, глаза, изгиб шеи, руки, плечо, колени, даже родинку на запястье, всю издали… Потом, когда мы стали близки, он фотографировал меня по-всякому. Я испытывала наслаждение, так как он, я чувствовала это, тоже испытывал наслаждения от того, что обладал мною не только в жизни, а еще и в своем искусстве. Фотография – дьявольское искусство. Недаром некоторые религии запрещают фотографировать человека… Так продолжалось с полгода. А потом он все эти фотографии разместил на своей первой персональной выставке в нашем музее. Размазал меня по стене. У входа висели мои глаза, руки, родинка на запястье, потом мое тело, а потом пошла композиция и детализация, как на плакатах в мясном отделе гастронома, с премилыми названиями: "Лотос семнадцатой встречи", "Райская чаща"… Он назвал выставку "Продвижение". Выставка произвела фурор, она была в жилу в конце восьмидесятых. Публика роняла слюну…
Я не знала ничего, так как была в отпуске. Мне рассказала Салтычиха. Специально приехала после работы. Она тогда была простой кладовщицей. Я бы его задушила, паразита, сказала она тогда мне. А когда я пришла на работу, все зашумели: ну, Элька, даешь, мы и не знали, что ты такая!
Когда я в первый раз пришла на выставку, я себя не узнала. Я пробежала, ничего не соображая, взглядом по фотографиям, надписям под ними. А после этого весь мир задрожал, как будто его трясла лихорадка, как при землетрясении. Я почувствовала себя плохо и очнулась только дома. Первое, о чем я подумала, – куда бы убежать? Убежать даже из жизни. Мне тогда было все равно. Я не ложилась спать, а ходила по комнате, как зверь по клетке.
На следующий день я собралась с духом и пришла на выставку. Когда я смотрела на фотографии, вывешенные все сразу, я не верила, что на них я. У меня в глазах стояли слезы, так они были великолепны. Они были, как роскошные наряды. Мое черное платье было ничто в сравнении с фотографией, где я была без него. Ты знаешь, что такое роскошный наряд для женщины? Но когда я их примеряла к себе, они сразу же становились мерзкими. И мерзкой становилась я. И тот, кто поставил меня в это унизительное положение. И хотя было больно ловить на себе взгляды и слышать шепот за спиной: это та, та самая! – не это было самым унизительным и обидным. В конце концов, красота – не самое худшее, что есть в женщине. Сильнее всего меня задели его подлость и безжалостность. О, в каком ужасном смятении я была! Я сгорала от стыда. Мне было ужасно обидно. Мне не хотелось жить. Я разуверилась во всем. Я не знала, что мне делать. Я не знала, к кому мне пойти, к кому броситься рассказать, рассказать, что я не такая, что я его искренне любила, что только от любви дарила ему себя для этих снимков, что в них больше моей души, чем тела… и что он растоптал мою любовь.
Отец как-то брезгливо стал разговаривать со мной, а мать совсем убила меня, когда стала жалеть меня и пошла выяснять отношения к нему домой.
Я уехала из города, несколько лет провела… в разных местах. Потом жизнь обкатала меня, я вернулась, устроилась в музей… Верлибр, он в начале девяностых стал директором музея, взял меня к себе. До этого он заведовал выставочной деятельностью. Через него Перхота и организовал выставку, не сказав, разумеется, кто на снимках. Я тут недавно совершенно случайно узнала, что Верлибр после этого случая вызвал Перхоту на дуэль. В музее навалом всякого оружия и не только со сточенными бойками. Он предлагал ему стреляться через платок в двенадцатом зале. Секундантами согласились быть Вовчик с Федулом.
– Ну, и что, стрелялись?
– Нет, Перхота поднял Верлибра на смех. Почти, как Арбенин в "Маскараде". Вот только он был не Арбенин. Верлибр в ярости разодрал все фотографии. Перхоте удалось спасти лишь одну. Да, ту самую. Перхота пожаловался. Верлибра, понятно, уволили. Вернее, он сам написал заявление. А потом, в девяносто третьем ему предложили директорское место.
– Как же он согласился сейчас на выставку Перхоты, после всего?
– А кто его спрашивал? Ему предложил тот, кто сделал его директором. За все надо платить. Тут не до старых счетов. Да и для музея, согласись, честь – выставить мировую известность.
Элоиза задумалась. Я ее не торопил.
– Девичья ранняя красота, что красота одуванчика, – продолжила она. – Дунет ветер – и нет ее… В фотографиях разве что и остается. Не обращал внимания, сколько в старых фотографиях тоски? Фотографируют радостное лицо, а через пятьдесят или сто лет одно отчаяние и тоска! После этого я вышла за Шувалова. Увы, Шувалов не создан для семейной жизни. Он крупноват для нее, он создан, наверное, только для бизнеса и для пива. Бизнес ему, кстати, и ни к чему, он ему только помеха. "Я организовал дело, – то и дело говорил он, – оно теперь само крутится, а я могу и пивка попить". Он всегда искренне недоумевал, как можно столько драгоценного времени проводить в библиотеках или на теннисных кортах, когда есть пиво и вяленая мойва.
Элоиза вновь замолчала, мысли ее, похоже, были далеко-далеко… А может, она собирала их обрывки, как обрывки тех старых фотографий, в которые изначально была заложена одна тоска? Быть может, она хотела вновь сделать из них нечто цельное? Ведь даже из слова "нитка" при желании можно получить "ткани".
– Это ты? – спросил я.
Она странно взглянула на меня, и у нее загорелись глаза, словно ей в голову пришла очень интересная мысль. Она ничего не ответила, но по шевельнувшимся губам я догадался, что она прошептала:
– Я.
Есть любят старух…
– Есть любят старух, – сказал Вовчик. – Как же их называют, слово еще такое интересное… Педофилы, не то зоофилы? Бабкофилы, словом. Раз в экспедицию затесался Пантелей, не помню кем, может, охранником. А он без баб никак.
– Бабофил, – уточнил я.
– Дичает, зверем смотрит и бормочет: по бабам, по бабам, по бабам…
– Я обратил внимание, – сказал я, – он когда нервничает, все время так говорит.
– А в тот год в экспедиции, как на грех, одни мужики были да Салтычиха. С Салтычихи, как с козла молока. Не вытерпел Пантелей, ночью полез к одной местной бабке на телегу и растормошил ее на подвиг. Утром все проснулись, молодые на телеге в обнимку спят. Ну и пошла потеха. Понятно, бюро. Салтычиха молнии мечет. Юпитер в юбке. Моральный облик и прочее. Спрашивает: как же так, не видел, что ли, с кем лег? Темно было, отвечает, а как проснулся, поздно уже, светло. А ты что молчала? – спрашивает бабку, как потерпевшую. А та: счастью своему не верила, думала, снится.
Зашел Куксо с Усть-Кутом. Не здороваясь, задал вопрос:
– Как объясните, что на вашей одежде обнаружены волосы рыси?
– Там можно и мои найти при желании, и еще чьи-нибудь, – спокойно ответил Вовчик.
У живодеров, я замечал, терпение, как у паука. У следователя его было явно меньше, но он сдержал себя.
– Зря шутите, вопрос-то серьезный. Знаете, наверное, как легко свидетелю стать подозреваемым, а потом и обвиняемым.
– Ну если следователь станет прокурором, то представляю.
– Это, наверное, только в музейной карьере возможны такие зигзаги, – буркнул Куксо. – По сути, пожалуйста. По сути моего вопроса.
– Это почему ее волосы на моей одежде? Ничего удивительного, я ее таскал на руках полдня, вон спросите его.
Я подтвердил.
– Хорошо, тогда вопрос к вам, – обратился Куксо ко мне. – Что вы делали в это время?
– Какое?
– В четверг между девятью и десятью часами утра.
– Много чего, – стал припоминать я. – Чего только не делал.
– Ну?
– Не делал ничего по выставочной части, это точно.
– А по какой делали?
– Да я со всеми встречался: и с директором, и с Салтыковой, и с ее супругом, и с Вовой Сергеичем, и с Скоробогатовым, и даже, кажется, с Шенкель.
– С Элоизой Шуваловой и художником Перхотой контактировали?
– Контактировал.
– О чем разговаривали?
– Ни о чем. Друг на друга поглядели и разошлись. О чем нам с ним разговаривать? Мы с ним разные люди.
– А с Элоизой?
– Шуваловой? С ней разговаривал. По всяким личным делам. Она все-таки невеста мне. Интересует, о чем?
– Бросьте паясничать, – поморщился Куксо. – Какие вы все тут нежные! Смотрите, будет хоть один факт против вас, возьму подписку о невыезде.
Приехали, подумал я. Самые мрачные мои подозрения подтвердились. Причем, я не замыкал преступную группу, а уверенно вошел в тройку ее лидеров.
В конце рабочего дня я сказал Элоизе, что сегодня останусь ночевать у Вовчика. Что-то у меня неспокойно и тревожно на душе, добавил я. Не надо, сказала она. Но я остался. Тем более с комнаты таксидермиста сняли печать.
Эгина спала вечным сном в неизменной миролюбивой позе. Что-то роднит ее с Элоизой, затаившаяся страсть? Уснул и я. Я почти физически ощутил, как мысли мои улетели к Элоизе, к тем дням, когда я еще не знал ее, и когда она была так счастлива и одинока.
Все прошло спокойно, только под утро что-то ужасное разбудило меня, и я услышал вой, рвущийся из меня наружу.
Презентация выставки должна была состояться в понедельник…
Презентация выставки должна была состояться в понедельник, но из-за случившегося ее перенесли на среду. На презентации Верлибр проникновенно говорил о безвременно покинувшем всех нас талантливом фотохудожнике и, прохаживаясь мимо фотографий, застыл как вкопанный перед махаоном. Подошел к Элоизе и спросил ее:
– А где ты?
– Аналитиков спросите. – Она кивнула головой на Куксо с Усть-Кутом.
Верлибр важно (у него это иногда получалось даже величественно) обратился к следователю с просьбой разъяснить ему, на каком основании и с чьего согласия была изъята лучшая фоторабота несравненного мастера Вадима Перхоты.
– Не соблаговолите ли, любезнейший, приоткрыть нам завесу… – так начал он.
Куксо по-простому, но тем не менее весьма доходчиво объяснил директору, что основание и согласие при следствии всегда находятся в одних руках, и, чтобы поставить Верлибра на место, показал ему свои руки и предупредил:
– У меня еще к вам будет несколько вопросов. Готовьтесь.
А после директора под его легкую руку попали и все остальные: Салтыков с Салтычихой, Скоробогатов, Пантелей, Шувалов и даже Шенкель. А когда Куксо увидел Федула, тут же едва не взял с него подписку о невыезде.
– Какой невыезд? – сказал Федул. – У меня на трамвай-то и то денег нет!
– Я слышал, вы оживляете трупы? Будто у вас где-то чан с живой водой? – обратился следователь к Федулу.
У того от ужаса остановились глаза, и пропал дар речи.
– Изыди! – махнул он рукой на Куксо.
События развивались стремительно. Даже удивительно, как быстро сменяли они одно другое, словно мы очутились в какой-то латиноамериканской стране, где после обеда одновременно занимаются любовью, спят и убивают друг друга.
Куксо, скорее всего, практику проходил в швейцарском кантоне, так как вел следствие по швейцарским канонам: во всяком случае, допрос всех свидетелей и подозреваемых он осуществлял одновременно и в одном помещении. А может, начитался детективов?
Элоиза проговорилась (я понял, она это нарочно), что последней, кто видел Перхоту, была она, и Куксо впился в нее, как клещ.
– Я ему сказала, что хочу сфотографироваться рядом с рысью, и мы спустились в подвал.
Салтычиха громко крикнула Элоизе:
– Ну, что ты мелешь? Никуда ты не спускалась! Ты же все утро не отходила от меня!
Элоиза тут же, торопясь и сбиваясь, стала рассказывать, как она натравила на Перхоту рысь. Куксо недоумевал.
– Рысь? Ту, что в подвале? – два раза переспросил он.
– Да, что в подвале.
– Вы меня за кого принимаете? За идиота? Какая рысь? Чучело на верстаке?
И тогда я воскликнул:
– Нет, этого не может быть! Фотографа убил я.
Я никогда раньше не был участником следствия. Мне оно напомнило танцы моей юности, кого пригласишь, с тем и танцуешь. А белый танец танцуешь с тем, кто пригласит тебя. Удивительно безмозглое занятие! Так вот, я сейчас пригласил Куксо на белый танец. Он и обрадовался. Он думал, я счастлив потанцевать с ним.
Следователю я честно признался, что убил Перхоту в припадке безумной ревности, в состоянии аффекта, а более интеллигентному Усть-Куту "проговорился" во время перекура на лестнице, что я не мог простить Перхоте его грубых пальцев, которыми он снял, как с крылышек бабочки, с души моей будущей жены золотую пыльцу вечной женственности.
Когда мы вернулись в комнату, Усть-Кут стал что-то нашептывать Куксо. Тот фыркнул:
– Да ну, чепуха какая-то! Какая душа? Тут натуральный висяк.
Когда он стал у меня допытываться, как я убил Перхоту, я сказал, что заманил художника в подвал под предлогом подобрать необходимую ему для презентации осветительную аппаратуру.
– Что у него, своей нет? – недоверчиво посмотрел на меня Куксо. – И как же вы… разделались с ним?
– Бил чем-то, вроде грабелек, – сказал я. – Плохо помню. Пелена.
– А, пелена… И где же они, ваши грабельки?
– Выбросил. С моста в реку.
– Угу, концы в воду, куда же еще? А как же рысь? Кровь на ней?
– Да я и сделал.
– Это помните?
– Это помню. На меня находили периоды как бы просветления.
– Нет, – покачал головой Куксо, – грабельки, конечно, интересный предмет, особенно, когда его нет, но мне кажется, что тут замешана все-таки рысь. Где вы ее и когда убили? – неожиданно обратился он к Вовчику.
Вовчик долго рассказывал об охотничьих тропах и таежных заповедных местах. Усть-Кут слушал с интересом, а Куксо то и дело перебивал его, пока вовсе не приказал замолчать и воскликнул:
– Нет! Ее определенно кто-то из вас оживил! – и стал сверлить глазами Федула, но тот был как алмаз.
Вовчик нашептывал Усть-Куту продолжение своих охотничьих историй. У того блестели глаза.
– А может, это и вы… – задумчиво взглянул на меня Куксо. – Вот тут показания у меня, позавчерашние. Салтыков, Салтыкова, Верлибр подтвердили, что именно в четверг утром, когда исчез Перхота, вы метались по всему музею, как безумный. У вас горели глаза, говорили путано, отвечали не к месту и невпопад.
Тут неожиданно за меня вступилась Шенкель:
– Да он все утро, товарищ следователь, был в музее на первом этаже. Я все время стояла в первом зале, справа. Извините, даже в туалет не отлучалась ни по какой надобности. И он то и дело таскал мимо меня то планшеты, то мешки, то стекла, то мусор всякий, то слева направо, то справа налево, то…
– Достаточно! – прервал ее Куксо.
Он был явно уверен, что преступник один из нас.
У Куксо голова шла кругом, так как дни шли, а следствие не продвинулось ни на шаг. А Вовчик вдруг ударил себя по лбу и вскинулся:
– Есть же еще пара свидетелей!
Куксо насторожился:
– Кто такие?
– Сам Перхота с рысью!
Тут зазвенел комар. Он летал вокруг всех нас по очереди, большой и звонкий, и все провожали его глазами и махали руками. Верлибр вдруг крякнул и стащил через голову рубашку. Куксо с недоумением уставился на него. Шувалов тоже крякнул от удовольствия. Комар уселся на полное плечо директора и стал пить директорскую кровь. Верлибр терпел. Все затаили дыхание. Когда комар всласть напился и собирался уже взлетать, Верлибр ласково придавил его. Из комара брызнула директорская кровь.
– Чтобы кого-то поймать с поличным, – сказал Верлибр, – надо позволить ему увлечься своим делом.
Угу, подумал я, так хорошо ловить упырей.