* * *
И там, на улице, долго еще клубились надо мной неотвязным, липучим роем крики, топот, рев, разорвавшие тугую тишину зала. И пронзительный фальцет Гошина: "Прекратите!" Но остановить меня было уже не так лег-ко. "Прекратите!" - взвизгнул он, и снова, под самым моим ухом: "Прекратите! Мы не потерпим!.."
Купола старинного собора блестели тускло, как ржаные шлемы; на главном, срединном, резко и четко проступал в закатном небе строгий силуэт креста.
Я шел вдоль каких-то заборов, темных от сырости, вдоль осевших сугробов, сочащихся талой водой. К вечеру воздух отяжелел от запаха горелого бензина и преющих во дворах нечистот. Мне было все равно, куда идти, лишь бы идти. У встречного прохожего я попросил закурить. Он протянул мне пачку "Прибоя", чиркнул спичкой и, пока я прикуривал, внимательно всматривался в мое лицо. Возможно, ему хотелось что-то сказать или спросить, но, заметив это, я поспешно поблагодарил и прошел дальше.
Потом я остановился на каком-то углу, наблюдая, как мутная струйка, вся в морщинках, елочкой, сбегает с тротуара. Она вздувалась, горбилась, перекатываясь через мелкие камешки, и, натолкнувшись на вывороченный из мостовой булыжник, вскипала желтой пеной и закручивала крутые воронки. Я смотрел на эти воронки, на быструю, легкую их игру. Не знаю почему, но я никак не мог оторваться, пока у меня не закружилось в голове. Край тротуара, показалось мне, тронулся и поплыл вместе со мной вверх по ручью, как большой пароход.
А дальше, подумал я, а дальше? А что дальше?
Плевать, сказал я себе, не все ли равно...
И мне стало легко, даже весело,- знакомое ожесточение поднялось во мне, наполняя ощущением раскованности и свободы. Как будто все, что позади, уже не связано со мной, а то, что впереди - ясно, просто и определенно. Я подумал о Сосновском - и впервые не испытал тяжести и стыда. Потом я подумал об отце - и тоже, впервые за много лет, не испытал при этом тоски от собственного ничтожества. Как о равных подумал я о них,- как о равных, но ушедших вперед и ждущих меня там, впереди.
Я свернул к библиотеке. Прозрачные сумерки уже опускались на город, и за высокими окнами, в глубине читального зала неярко светились люстры. Я ускорил шаг. Но все-таки, подумал я, все-таки,- чего ты добился? И тут же вспомнил, как, наперекор Гошину, рванулся ко мне чей-то голос, чей-то чистый, по-детски слабый, отчаянный голосок - первый и такой одинокий над угрюмо примолкшими рядами:
- Пускай говорит!..
Что ж, подумал я, хотя бы этого. Хотя бы этого добился. )Разве это так уж мало?..
Но чей он был, этот голос? Оли Чижик или чей-то еще?.. Я и теперь хорошо помню этот голос, но не знаю, действительно ли я его слышал или мне только хотелось его услышать. Только хотелось... Не знаю. Да этого уже и не узнать, потому что вслед за ним, перекрывая и глуша все звуки, по залу раскатился глубинный гул;
- Пускай говорит!..
- Пускай!
И тут все перепуталось, перемешалось.
Теперь уже сами слова "пускай говорит" потеряли всякий смысл, превратились в случайные звуки, которые слились в неудержимый, упоенный своей нарастающей мощью вопль...
Нет, подумал я, этого не так уж мало, нет!
Потом я вспомнил мгновение, когда я только вскочил на сцену - проход, разделявший зал надвое, упирался в середину сцены, но мне почему-то представилось унизительным сделать крюк и взобраться на возвышение по ступенькам, я прямо с ходу вспрыгнул на сцену и очутился лицо в лицо с Гошиным и совсем рядом увидел его глава- один голубоватый, а другой с явной желтинкой. Раньше я не замечал, что глаза у него разные, раньше не доводилось мне увидеть их так близко, а сейчас я отчетливо видел даже крапинки, мелкие, черненькие, разбросанные вокруг внезапно выросших зрачков. Они были налиты страхом, его зрачки. Страх плескался - я это тогда же как-то мимоходом отметил для себя - страх плескался за прозрачной, выпуклой роговицей, как вода в стакане, мне пришло на ум это сравнение, может быть, потому, что за несколько минут до этого я видел, как ходила и плескалась вода за граненными стенками в руке Варвары Николаевны. Страх плескался в его широко раскрытых, метнувшихся мне навстречу глазах, и мне - единственный раз в жизни - стало приятно, что меня можно бояться.
Да, бояться!
Но вот что забавно: я никак не мог сейчас вспомнить, что именно и в каких выражениях я говорил. Не мог вспомнить. Сколько ни пытался, так и не мог вспомнить, черт побери. Я только помнил, что испытывал при этом какую-то вдруг обретенную ясность. Я не захлебнулся в крике, нет, я говорил - по крайней мере, так мне казалось,- говорил совершенно спокойно, отдавая отчет в каждом своем слове и во всем, что за этим неизбежно последует. Я не кончил, мне не дали кончить, по судя по всему, я кое-что все-таки сказал.
Уже стемнело, когда я сообразил, что иду но Плеханова. Как-то само собой получилось, что я вышел на Плеханова. Я прошел уже довольно далеко, впереди - я не видел его, но знал наверняка - за домом с резным крылечком - киоск для мороженого, зимой забитый досками, крест-накрест. Когда мы еще только познакомились, на первом курсе, мы обычно прощались около этого киоска: она не хотела, чтобы девчонки заметили, что ее провожают. И мы прощались около киоска. Пока мы прощались, половина женского общежития успевала пройти мимо, по все делали вид, что не замечают нас.
Я постоял перед киоском - фанерная конурка, белый медведь над круглым окошком держит палочку с эскимо. Но это был наш киоск и наш белый медведь. Ну что ж, дружище, подумал я, прощай. Ты никогда не кормил нас мороженым. У нас всегда были дела, хор или бюро, или газета, или читалка - мы всегда приходили к тебе, когда окошечко уже закрывалось. Мы опять опоздали, говорила она, кто-то снова съел наше мороженое! Но ты был тут ни при чем,- просто у нас всегда находились дела. А однажды на этом самом месте я сказал ей, что настоящее мороженое бывает только в ЦУМе, и еще в кафе на улице Горького, напротив телеграфа - вот где мороженое достойно того, чтобы называться мороженым! А она никогда не бывала в Москве, она вообще нигде еще не бывала. И мы принялись мечтать, как мы летом поедем в Москву, и как будем есть мороженое в ЦУМе, но там вечно толчея, лучше в кафе на улице Горького - здесь так тихо, и столики под матовым стеклом... Правда, мы тут же заспорили - ведь летом нет театров, а какая же Москва без театров?.. Но лето было ближе, чем зимние каникулы, и я говорил: но Третьяковка, но Давид, но букинисты... Я вел себя хлебосольным хозяином, ведь я родился в Москве, мы жили там, когда отец работал в Коминтерне. Потом, правда, я бывал там короткими наездами, самое долгое время провел я в Москве, когда пытался поступить в МГУ. С тех пор мне и запомнилось это кафе, и я все представлял себе столик на нижнем этаже, в уголке между колоннами,- как мы пройдем и сядем за этот столик, я сидел за ним, когда мне вернули документы, и подсчитывал, сколько у меня осталось на проезд туда, где "недобор" - в Кострому, Вологду или Ярославль. Не знаю почему, но мне хотелось занять именно тот столик, мой столик, наш столик, а теперь чей-то еще.
Вот так, дружище, подумал я. Кто-то сядет за наш столик. А мы не сядем. А кто-то сядет. И ничего не будет знать о том, что это наш столик. Наш. Но ты в этом не виноват, белый медведь, ты ни в чем не виноват... Прощай.
* * *
Я еще не знал, что меня исключили из института. Я только подумал о чем-то таком, когда перешагнул порог нашей комнаты. Подумал, заметив, как стихли голоса ребят и как взгляды, рванувшись мне навстречу, тут же отпрянули, разбежались.
Полковник и Дима Рогачев застилали мою койку. Они делали это так, словно для них самым обычным было каждый вечер в половине десятого заниматься моей койкой. Только Полковник, пожалуй, взбивая подушку, посылал в нее удары чуть сильнее, чем этого требовала обыкновенная наволочка, набитая соломой.
Сергеи крутился около стола.
- Куда ты запропал?- спросил он, как спрашивают, чтобы заполнить неловкую паузу.
Один Ваня Дужкин смотрел на меня в упор, с холодным, немигающим любопытством.
Что-то здесь произошло, перед самым моим приходом. Было смешно, что ребята пытаются от меня это скрыть, но я не хотел расстраивать их игру. Я только спросил, не нагрянула ли к нам профкомовская комиссия проверять соревнование по жилбыту?..
Но мне никто не ответил, попросту не успел.
С грохотом и стекольным звоном распахнулась дверь и, едва не касаясь головой притолоки, словно в раме, на пороге возник Якимчук, наш завхоз, или, как именовал он себя в приказах, заместитель директора по хозяйственной части. На складках его хромовых сапог змеились молнии, голубые кавалерийские галифе топорщились, как два слишком низко посаженных крыла. Из щели между косяком и локтем Якимчука, словно из надежной бойницы, выглядывала наша комендант - маленькая бледная женщина с неестественно и зловеще начерненными бровями.
- Вот они, все тут!- крикнула она.- Закона им нету!
Сергей вспыхнул, ринулся что-то объяснять Якимчуку. Но тот, начальственно перебив его на полуслове, сделал шаг вперед:
- Кто здесь староста?
Полковник не спешил с ответом. И пока я пытался уловить связь между моей постелью и вторжением Якимчука, он с особенной бережностью возложил мою подушку на изголовье кровати, одернул и заострил уголки, прищурился, любуясь своей работой, и лишь после этого сказал:
- Ну, я.
- Есть указание,- значительно сказал Якимчук.
Полковник похлопал себя по карманам.
- Вот беда,- сказал он.- А что, ребята, закурить у кого не найдется?
- Есть указание выселить,- повысил голос Якимчук.- Вы что, не слышите, что вам говорят?
- Указание есть, а ума нет,- сказал Полковник, прикуривая: бычок у него все-таки отыскался, - Куда ж выселять, если ночь на дворе? Не к чему было и постель тревожить.
Полковник отвечал негромко, даже как-то вяло. Но я почувствовал, что сейчас произойдет что-то непоправимое, если его не остановить.
- Ты кого... Ты кого же это защищаешь?..- почти испуганно проговорил Якимчук. Голос его тут же, однако, налился угрозой.- Все слышали?.. Прошу запомнить!..- Он огляделся вокруг. Меня он вообще как бы не замечал.
В коридоре, перед открытой дверью, уже собрались студенты из соседних комнат. Я подошел к Полковнику и положил руку на его крутое, отверделое плечо.
- Полковник,- сказал я тихо, - не дури. Было бы о чем говорить...
Полковник наклонил голову и, показалось мне, кивнул и улыбнулся. Нехорошо, странно улыбнулся. Все у него было красным: короткая шея, лоб, уши. Я подержал руку на его плече, под моими пальцами оно опало, расслабилось. Потом я подошел к своей койке и выдернул из-под нее чемодан. Куда я с ним денусь, когда выйду из общежития, я не подумал. Он тяжело свистнул, проехавшись по щербатой половице, и я подумал только, что шагать с ним, набитым рукописями последних лет, будет нелегко. Но выйти на улицу, где лужи, и тьма, и звезды, и пахнет водой и тающим снегом, и больше никогда не видеть Якимчука - какое близкое и достижимое счастье!
Но едва чемодан повис в моей руке, позади оглушительно громыхнуло. Я не сообразил, сразу, что произошло, лишь увидел, как с коротким воем ринулся из комнаты Якимчук и врезался в толпу не успевших расступиться студентов.
Полковник одним пружинистым скачком очутился у двери, захлопнул ее и щелкнул задвижкой.
На полу, перед тем местом, где только что стоял Якимчук, лежала раздробленная табуретка. Под потолком выписывала неровные круги лампочка. Полковник с размаху зацепил длинный шнур.
Мы еще не могли опомниться и смотрели то на Полковника, то на дверь, за которой бушевал Якимчук:
- Вы видели, видели?.. Все видели?.. Это он в меня метил!
Полковник медленно приходил в себя. Он подошел к сломанной табуретке, с угрюмой досадой потрогал ее ногой.
- Как бы не так,- усмехнулся он,- метил... Если бы метил - мокрого бы места не осталось...
- А жаль,- негромко отозвался Дима.- Таких гадов...- У него было такое лицо, словно он сам хотел сделать то, в чем его опередили.
Сергей выругался.
Я опустил чемодан, заметив, что все еще держу его в руке.
Полковник наклонился и, сидя на корточках, шарил под кроватью. Правый глаз он прикрывал сложенной в горстку ладонью: у него выскочил протез. Я хотел помочь, но вовремя вспомнил, что Полковник не любит, чтобы в подобных случаях ему помогали. Однако было что-то несовместимое между этой униженной позой и его яростным, еще не остывшим бунтом. Было что-то несовместимое между этим бунтом и рассудительной, крестьянской, привычной осторожностью этих ребят. Внезапно тугой комок подкатил и застрял у меня в горле, тугой и колючий, и я никак не мог протолкнуть его - ни вверх, ни вниз.
Потом это прошло.
Я потянулся и остановил лампочку, которая еще раскачивалась, лихорадя лежащие по стенам тени. Она была горячей, я обжег пальцы. В коридоре неистовствовал Якимчук в пронзительном дуэте с комендантом. Их голоса то удалялись, то приближались, и тогда можно было разобрать: "милиция", "одна шайка" и еще что-то про то, что нужно выломать дверь. Общежитие гудело от крика и топота.
- А Ванька-то,- сказал Сергей,- Ванька...
На Дужкина больно было смотреть. Каждый звук, доносившийся извне, мгновенно отражался на нем, заставлял то насторожиться, то вздрогнуть. Он не отводил глаз от двери, нижняя губа отвисла, обнажая редкие зубы.
- А что,- сказал он, заметив, что на него смотрят,- и выгонят... Или за такие дела по головке гладят? За такие дела в Магадане лес рубят!..- Дужкии с шумом втянул слюну.
- Ну-ну,- сказал Дима без улыбки и поправил очки,- ты только топор захватить не забудь.
- А я не хочу!- вскрикнул вдруг Дужкин, мгновенно свирепея.- Не хочу, и все! Я учиться хочу! Я институт кончить хочу! А если вы все такие...
- Какие?- кротко переспросил Полковник, и я ощутил в его голосе уже знакомую интонацию.
- Такие!- взвился Дужкии.
- А ты какой?- сказал Сергей и добавил, кивнув на дверь:- Ты кричи громче, авось там услышат.
- И буду кричать, буду!.. Не хочу, чтоб меня с вами путали!- Он повернулся ко мне:- Это ты тут всех настроил! А ну собирай свои шмутки и катись отсюда!- Уже не владея собой, Дужкин схватил мой чемодан и бухнул им в дверь.
Я кинулся между ними, иначе они неизбежно сцепились бы - Сергей и Дужкин. Мы с Димой еле растолкали их.
Дужкин, запаленно дыша, прижался спиной к печке.
- Ты вот что,- растягивая слова, заговорил Полковник,- ты о Бугрове не заботься... Ты уходи сам.
- И уйду!- крикнул Дужкин, хватаясь за дверную ручку.
- Ты не ори,- поморщился Полковник.- Ты сначала возьми, что у тебя тут есть, чтобы после не возвращаться.
Этого Дужкин не ожидал.
- Гоните, значит?- Он огляделся по сторонам, словно ища защиты.- Ну, ничего, скоро и вас всех погонят!- Он ехидно хихикнул.- Да еще как! Ничего...
Он вытащил в коридор свой фанерный сундучок с замочком и большой мешок, в котором хранил конспекты, начиная с первого курса.
- Это он со страху,- сказал Дима.
- Просто гад!- отозвался Сергей.- Гад вонючий, вот он кто!
Но всем было неловко - не за то, собственно, что произошло сейчас, а за самих себя, за то, что несколько лет мы жили с этим человеком одной жизнью, порой споря, порой зло подтрунивая, но помогая и делясь, чем могли.
Постепенно в коридоре затихло.
Стало слышно, как за окном часто и мелко капает с крыш.
Дима принес кипятку, и Полковник, вынув из тумбочки стакан, промыл свой глаз. Потом, отворотясь к стене, стал заправлять его под веко. Так, не оборачиваясь, о сказал:
- Что, разве чайку похлебать на дорожку?.. Ведь и правда, тебе, Клим, задерживаться здесь недосуг...
Я и сам знал об этом.
Мы пили чай, ребята подливали в мою кружку, придвигали поближе кулечек с конфетами. Они рассказали о том, что было дальше, когда я вышел из актового зала, как было объявлено о моем немедленном исключении. Я старался слушать внимательно, а в голову лезли совсем другие мысли, нечаянные, откуда-то вынырнувшие воспоминания. Мне вспомнилось, например, как я сидел за этим же столом , отогревался, пил чай, и Сергей азартно повествовал о походе в редакцию, за опровержением, и белозубо улыбался, и восторженно хлопал себя по ляжкам. С тех пор что-то в нем переменилось, его ровные белые зубы уже не бросались в глаза, он был хмур, задумчив и реже всех вставлял в разговор какое-нибудь слово. Что-то переменилось в нас всех, даже комната казалась мне иной, хотя в чем?.. Те же койки, тот же графин розоватого стекла, купленный на штрафы, та же черная тарелка репродуктора в простенке между окнами...