Дино Буццати: Избранное - Дино Буццати 50 стр.


V. ОДИНОЧЕСТВО

Странные, однако, дома там, куда меня поселили на жительство. С фасада - зрелище великолепное. Густой пушистый снег, канун Рождества. Кругом разноцветные яркие лампочки, фонарики, предпраздничная суета, аппетитные колбаски, все блестит, переливается. Конечно, из такого далека не различить лица людей - веселые они или грустные, но движение, волнение, лихорадка сразу заметны. На подоконнике потягивается сонный кот, разнежившийся на теплом майском солнышке, время - половина одиннадцатого - самое благоприятное для воротил экономики в торжественных сверкающих вестибюлях биржи, банков, где косые лучи солнца смешались с кольцами дыма от "Мальборо" и "Пэра" с фильтром. А октябрьские сумерки, когда небо голубое и бездонное и заходящее солнце умирает на окнах и совсем новых алюминиевых крышах, а в университете начало учебного года, сулящее столько романтического и прекрасного, и она ждет его среди облетевших листьев парка в такой прелестной дорогой шубке! А зеленые зори, насквозь промытые, продутые ветром, от которого поскрипывают вывески в портовых закоулках и пенятся, завихряясь, маленькие упрямые волны, гортанные сирены, игра теней, зеленый гул садов - все вызывает желание работать. Так по крайней мере кажется, если смотреть издалека.

Кажется. Но существует и другая часть дома, его внутренности, чрево, утроба, тайны людские. Нет ни Рождества, ни майского солнца, ни хрустальной зари, а только мутный однообразный серый свет во дворе, падающий сюда, словно в бездну, в половине третьего, или без четверти пополудни, или же в унылые четырнадцать сорок теплого, разнеженного, проклятого воскресенья.

Видите, прямо под нами, на левой стене с таинственными окнами, тот самый проход, по которому свет с трудом просачивается внутрь. Туда, где гнездятся человеческие существа, думая, что их никто не видит. За стенами, на улице, оживление, снующие машины, деньги, энергия, ожесточенная борьба. А здесь, во дворе универсальных общежитий, наше с вами убогое одиночество.

Сбоку открытое окно девятого этажа. Некое подобие шкафа и в нем - ребенок. Некрасивый, лет шести, он сидит неподвижно на полу, хорошо одетый, среди разбросанных игрушек - гусят, кукол. Отец на работе, а мать там, с кем-то. Смотрите, он встает, такой серьезный, и медленно направляется к двери, со спины ему можно дать пятьдесят восемь лет - точно таким он будет в старости. Он хватается за ручку, крутит ее, толкает, но дверь не открывается: они заперлись на ключ с другой стороны. "Мама, мама", - зовет он, но только два раза. Сосредоточенный и ужасно серьезный, он возвращается на середину комнаты, берет с пола какую-то куклу, отсюда не видно - какую, но, раздумав, тут же бросает. Снова усаживается на корточки, с легкостью, доступной только детям, в окно не глядит - знает, что это бесполезно, - а смотрит куда-то в угол, который тоже отсюда не виден, смотрит пристально, потом слышится пронзительный веселый голосок - "ой, ой". И снова молчание. И только видно, как взлетают и сжимаются ручки на полу из линолеума, будто малыш хочет схватить, поймать что-то, чего нет, и тихо-тихо всхлипывает.

Восьмой этаж, огромный кабинет, электронная мебель, за письменным столом человек правит рукопись доклада, но ручка неподвижна. Ему сорок пять лет, он в очках, с усами, богат, привык повелевать. Место секретарши пусто, ушли комиссионеры, заказчики, доверенные лица консорциумов, советники, делегаты, посланники Америк, банкиры, полномочные представители, наступил вечер. Работа окончена, и никому он больше не нужен. Молчат пять черных утомленных за день телефонов, человек смотрит на них с тревогой и ожиданием, с затаенной надеждой, неужели мало ему того, что у него есть, громадного, величественного, прочного, вызывающего зависть? Чего ему не хватает? Свободы? Безрассудства? Молодости? Любви? Наступает, наступил вечер, я вижу, как он, важный, влиятельный, грозный, берет один за другим черные телефоны, ставит к себе на колени, гладит, ласкает их, словно ленивых, избалованных котов. Ну же, трещите, звоните, вызывайте, изводите меня, старые верные соратники, свидетели стольких баталий, но не надо цифр, платежей в рассрочку, хоть раз поговорим о чем-нибудь незначительном и вздорном. Но ни один из пяти котищ не шевелится, упрямые молчаливые затворники не хотят отвечать на прикосновение его холодных рук. Там, в обширном царстве за четырьмя стенами, все его, конечно, знают, всем известно его имя, но сейчас, когда подступает ужасная ночь, никто не ищет, не зовет его: ни женщина, ни голодранец, ни собака, - никому он больше не нужен.

Седьмой этаж. Видны только две голые ступни, одинокие и неподвижные, как у Иисуса после снятия с креста. Ушли родственники, все по своим делам, подруги, приятельницы, добрый дон Джервазони из приходской церкви, директор школы, учительница, врач, налоговый инспектор, комиссар полиции, хозяин цветочной лавки, мрачный похоронный агент, стайка школьных товарищей, теперь, когда дом опустел и те, кто всего десять минут назад соболезновали, сопереживали, всхлипывали, утирали слезы, рыдали, теперь где-то бегают, суетятся, полные жизни, болтают, смеются, курят, едят трубочки с кремом, теперь, когда все утихло, угомонилось, она обмоет свое мертвое дитя. Пусть уйдет чистым. Он попал под грузовик, под поезд, утонул в лодке, захлебнулся в прорвавшейся плотине. Несчастье произвело сильное впечатление, о нем говорили по радио и в газетах на протяжении суток, а ведь это так много. Конечно, нужны мягкая губка, теплая водичка, присыпка, любовь. Теперь никто не помешает, никто не потревожит, это уж точно, все заняты другим. Сверху до меня то и дело доносится ее голос, но не слышно ни рыданий, ни отчаяния, спокойная речь, обычные слова, которые каждый день говорят матери, только это в последний раз.

- Знаешь, кто ты у меня? Просто поросенок. Посмотри, какие грязные у тебя уши, а здесь на шее… Воображаю, в каком виде ты явился бы нынче в школу, если б не я. Что это с тобой сегодня? Ты такой смирный, послушный, не кричишь, не вырываешься…

И вдруг всплеск и великое молчание в облике чудовища с огромным длинным хвостом.

Есть еще один моющий, на нижнем этаже, шестом. Стоя на коленях, он оттирает продолговатое пятно. Сверху самого человека не видно, только его руки, которые яростно круговыми движениями трут и трут. Включен транзистор, сквозь треск и свист прорывается джазовая музыка. И длинное темное пятно, по цвету напоминающее кровь. Но вот руки исчезают; бросив тряпку, он появляется у окна, молодой, лет тридцати, крепкий, здоровый, спортивный, с усиками даже. Оглядывается, закуривает, улыбается, есть ли кто спокойнее его? Ровным счетом ничего не случилось. Респектабельный, безупречный дом. Он курит медленными затяжками, а чего ему, собственно, торопиться? Бросает окурок, отходит от окна, а маленький горящий уголек, описав замысловатую траекторию, падает и растворяется в полутьме мрачных расщелин. И снова в меркнущем свете эти руки яростно трут и трут, а пятно все чернеет, удлиняется, расползается, победоносно растет под звуки танца, сёрфа, самбы из того далекого мира, куда ему нет больше возврата.

На пятом этаже, последнем, который просматривается отсюда, тоже был человек. Я не хочу сказать, что он действительно существовал: он был. Мертвящий свет двора угасал и удалялся, как дряхлый официант, проводивший последнего клиента. Глядя сверху вниз, я видел его в положении почти вертикальном. Он стоял, неподвижный, потерянный, потерпевший кораблекрушение неудачник, среди враждебного, угрюмого моря, необозримо простиравшегося вокруг. Я видел слегка ссутулившиеся плечи, макушку, редкие седые волосы. Он стоял как по стойке "смирно". Перед кем?

Я смотрел, смотрел на него и вдруг по характерной линии затылка узнал его. Ну конечно, он, старый приятель! Столько лет вместе, те же мысли, желания, развлечения, разочарования. На вид он неказист, но я был так к нему привязан. И вот теперь он стоял перед зеркалом, прямой и сгорбленный, гордый и поверженный, хозяин и раб, откуда взялась горькая складка в уголке глаза?

И почему так неподвижно? Что с ним? Что-то припомнилось? Застарелая унизительная рана, которая время от времени открывается и кровоточит? Угрызения совести? Мысль о том, что вся жизнь была ошибкой? Потерянные друзья? Сожаление?

О чем ему жалеть? О молодости, что прошла так внезапно? Да что она ему дала, кроме горя и разочарований? Плевать ему на молодость, он смеется над ней, ха-ха! Теперь, можно сказать, все его желания исполнились. Нет, сразу же оговорюсь. Не то чтобы все, а так, кое-какие. Впрочем, если подумать хорошенько, ничего не сбылось.

И тут я его окликнул, высунувшись из окна. Привет, сказал я, ведь мы были друзьями. Он даже не обернулся, только рукой махнул, как бы говоря: проходите, проходите. Тогда прощай. Серый костюм, во внутреннем кармане пиджака авторучка и карандаш, на затылке такая знакомая выемка. Надо было видеть его. Еще старается держаться прямо, руки в боки, болван! Даже улыбался. Это был я.

И тут, к моему удивлению, распахнулось окно на нижнем этаже. Огромное, залитое неоновым светом помещение, конца которому не видно, битком набито людьми. По крайней мере эти не останутся одни, подумал я.

Там был прием, концерт, коктейль, конференция, ассамблея, митинг. Зал и без того был переполнен, а народ все прибывал - толчея невообразимая.

Я заметил, что и я там был, спустился с верхнего этажа. Многих узнавал, товарищей по работе, коллег, с которыми мы годами живем и работаем бок о бок, но не знаем их и никогда не узнаем, соседей, что спят за стеной в полуметре от нас, так что даже дыхание слышно, но мы не знаем их и никогда не узнаем, там были доктор, бакалейщик, хозяин гаража, киоскер, портье, официант, люди, с которыми мы ежедневно, на протяжении десятилетий, встречаемся, разговариваем, но не знаем и никогда не узнаем, кто они. Сейчас все были плотно спрессованы, зажаты в толпе и глядели друг другу в глаза, не узнавая.

Поэтому, когда пианист заиграл "Аппассионату", когда ведущий произнес "итак", когда официант подал "мартини", все начали ловить ртом воздух, словно выброшенные на песок рыбы, должно быть умоляя о глоточке той странной, ужасающе безвкусной субстанции, которая именуется любовью и состраданием. Но никто не мог освободиться, вырваться из железных тисков, сжимающих его с самого рождения, из этой идиотской, безжалостной скорлупы жизни.

VI. ENTRÜMPELUNG

В столице Ада тоже бывают праздники, и тогда народ ликует. Одно из самых больших торжеств приходится на середину мая и называется Entrümpelung. Обычай, скорее всего, немецкий и означает освобождение, всеобщее очищение. Каждый год пятнадцатого мая здесь принято отделываться от старого хлама, упрятывая его в чулан или выбрасывая прямо на тротуары. Жители Ада освобождаются от всего сломанного, рваного, поношенного, ставшего ненужным, надоевшего. Это настоящий праздник молодости, возрождения надежд, ах!

Однажды утром я спал в своей квартирке, куда поселила меня госпожа Вельзевул, эта ужасная особа, с которой я столкнулся в день своего прибытия. Разбудил меня грохот передвигаемой, перетаскиваемой куда-то мебели. Шум, беготня, суматоха. Примерно полчаса я терпел. Потом взглянул на будильник: без четверти семь. Набросил халат и вышел посмотреть, что происходит. Кричат, перекликаются. Мне показалось, весь дом уже на ногах.

Я поднялся на один лестничный марш: шум доносился именно оттуда. На площадке увидел старушку, лет семидесяти, тоже в халате, но очень опрятную, свежую, прекрасно причесанную.

- Что случилось?

- Разве вы не знаете? Через три дня великий праздник весны, - улыбаясь объяснила она.

- Какой праздник?

- Entrümpelung. Мы выбрасываем на улицу все ненужное, отслужившее свой век. Мебель, книги, безделушки, бумагу, разбитую посуду. Собираются огромные кучи барахла, приезжает муниципальный фургон и все увозит.

Очень любезная, вежливая, моложавая, несмотря на морщины, дама охотно изложила мне все это с милой улыбкой.

- А вы не обратили внимание на стариков? - вдруг спросила она.

- Каких стариков?

- Всех без исключения. В эти дни они особенно любезны, терпеливы, предупредительны, услужливы. И знаете почему?

Я молчал.

- В день очищения, - объяснила она, - семьи имеют право, даже обязаны, уничтожить все ненужное. Поэтому стариков выбрасывают вместе с нечистотами, рухлядью и разным ломом.

- Простите, синьора, а вы не боитесь?..

- Ах, какой вы еще ребенок! - воскликнула она. - Я боюсь? Чего? Быть вышвырнутой на свалку? Какая прелесть!

Она задорно рассмеялась и открыла дверь с табличкой "Калинен".

- Федра! Джанни! Подите сюда, пожалуйста.

Из полутемной прихожей показались он и она, Джанни и Федра.

- Господин Буццати, - представила меня старая дама. - Мой племянник Джанни Калинен и его жена Федра. - Потом перевела дух. - Ты только послушай, Джанни, какая прелесть, нет, в самом деле, это восхитительно! Ты знаешь, о чем меня спросил этот господин?

Джанни едва взглянул на нее.

- Он спросил, не боюсь ли я предстоящего праздника. Не боюсь ли я быть… быть… Это просто очаровательно, ты не находишь?

Джанни и Федра улыбались, с нежностью и любовью глядя на старушку. Теперь смеялись и они, смеялись над безумием и абсурдностью подобной мысли. Чтобы им, Джанни и Федре, пришло в голову избавиться от горячо любимой, несравненной тети Тусси, которой они стольким обязаны?!

Ночью с четырнадцатого на пятнадцатое поднялся невообразимый шум. Скрежетали тормоза грузовиков, с грохотом падали вещи, хлопали дверьми, что-то трещало. Когда я вышел утром на улицу, мне показалось, что за ночь выросли баррикады. Около каждого дома, прямо на тротуаре, горы всякой рухляди. Старая ссохшаяся мебель, ржавые радиаторы, печки, вешалки, старинные литографии, рваные меховые шубы, жалкие наши спутники, выброшенные на берег прибоем отшумевших дней, вышедшая из моды лампа, старые лыжи, ваза с отбитым горлышком, пустая клетка, никем никогда не прочитанные книги, выцветший национальный флаг, ночные горшки, мешок сгнившей картошки, мешок с опилками, мешок забытой поэзии!

Я стоял перед внушительной грудой шкафов, стульев, комодов с проломленными днищами, допотопных велосипедов, немыслимого тряпья и рванья, которому нет названия, среди гнили, дохлых кошек, треснутых унитазов, перед невообразимыми жалкими отбросами нашего многолетнего долготерпеливого общежития, домашнего скарба, одежды, белья, в том числе и самого интимного, до бесстыдства заношенного. Я взглянул наверх, на громадный мрачный фаланстер, преградивший путь свету, с тысячами мутных окон, и вдруг увидел движущийся мешок. Из мешка доносился приглушенный, хриплый, смиренный стон.

Я испуганно огляделся.

Оказавшаяся рядом женщина с огромной хозяйственной сумкой, битком набитой всякой снедью, не без злорадства заметила:

- А что вы хотите? Пора уже, пробил его час, разве не так?

Откуда-то вынырнул дерзкий вихрастый мальчишка и пнул мешок ногой. Раздался визг.

Из бакалейной лавки выплыла улыбающаяся дама с полным ведром воды, подошла к тихо стонущему мешку.

- С утра он мне душу раздирает. Ты что, еще не насладился жизнью? Все недоволен? Так получай же!

И выплеснула воду на человека за то, что он стар и изможден и не может обеспечивать необходимую норму производительности, он больше не в состоянии бегать, уничтожать, любить. Осталось недолго. Скоро появятся уполномоченные муниципальных властей и вышвырнут его в клоаку.

Кто-то тронул меня за плечо. Конечно, это она, распрекрасная мадам Вельзевул, царица амазонок, пропади она пропадом.

- Привет, красавчик! Хочешь подняться наверх? Посмотришь, что там происходит.

Хватает меня за руку и тащит за собой. Та же застекленная дверь, что и в первый день моего прибытия в Ад, лифт на первом этаже, офис-лаборатория. Те же вероломные девицы и экраны с миллионами суетящихся, мятущихся существ.

Отсюда можно увидеть, например, спальню. В постели больная женщина, за восемьдесят, в гипсе по самую грудь. Она разговаривает с очень элегантной дамой среднего возраста.

- Отправьте меня в больницу, в дом для престарелых, не хочу быть никому обузой. Ведь я ничего больше не могу делать, ни на что не гожусь.

- Что ты говоришь, дорогая Тата! Ты с ума сошла? Сегодня придет доктор, и мы решим, куда…

Тем временем Сатана в юбке дает мне пояснения:

- Старуха была кормилицей еще ее матери, ее саму вынянчила, потом пятерых детей, внуков… Пятьдесят лет она прослужила в этом доме, а теперь сломала бедро. Смотри, что будет дальше.

Слышны приближающиеся голоса, в комнату врываются пятеро малышей, за ними входят две юные мамаши. Все радостно возбуждены.

- Доктор приехал! Доктор вылечит тетю Тату. - С криками они весело подталкивают кровать к окну.

- Тате нужно немножко свежего воздуха. Смотрите, смотрите, как она сейчас полетит! - И все вместе, три женщины и пятеро детей, грубо выталкивают старую больную женщину из кровати, запихивают на подоконник, проталкивают дальше, еще дальше.

- Да здравствует Тата!

Снизу раздается ужасный звук падающего тела.

Миссис Вельзевул силком тащит меня к следующему экрану.

- Смотри, смотри, знаменитый Вальтер Шрампф, сталеплавильные заводы, огромная династия. Ему только что присвоили звание героя труда, и весь завод чествует его.

Огромный заводской двор. Красные ковровые дорожки. Старый Шрампф благодарит присутствующих. Он растроган, не в силах сдержать слез. Он говорит, а два функционера в синих двубортных костюмах подходят к нему сзади, наклоняются, набрасывают на ноги металлические силки, выпрямляются и с силой дергают.

- Все вы для меня что дети родные. Считайте и меня своим отц… - Старик падает, больно ударившись о трибуну. С потолка спускается крюк очень высокого подъемного крана, за ноги, как свиную тушу, подхватывает его, растерянного, испуганного, еще продолжающего что-то невнятно бормотать.

- Кончилась твоя власть, старая сволочь.

Теперь все проходят мимо него, как на демонстрации, плюют, зверски избивают. После десятка ударов он теряет очки, зубы, сознание. Кран поднимает его и уносит.

Мы у третьего экрана. Уютный буржуазный дом, и лица знакомые. Конечно, это они! Милая, трогательная тетя Тусси, ее племянник с симпатичной женой и двое детей. Они мило устроились за семейным обеденным столом, говорят о празднике и оплакивают несчастных стариков. Больше всего возмущаются Джанни и Федра. Звонок в дверь. Входят два гиганта в шапочках и белых халатах, из муниципалитета.

- Вы Тереза Калинен, сокращенно Тусси? - спрашивают они, предъявляя какой-то документ.

- Да, это я. А в чем дело?

- Простите, вам следует пройти с нами.

- Куда? В такой час! И почему? - Тетя Тусси бледнеет, растерянно оглядывается в ужасном предчувствии, умоляюще смотрит на безмолвствующих племянника и его жену.

- Без разговоров! - заявляет один из муниципальных уполномоченных. - Документы в полном порядке. Имеется и подпись вашего племянника.

Назад Дальше