Ее мысли начинают будоражить ее, неконтролируемые игры сознания, внезапные порывистые провалы в темноту. Иногда они приходят в коротких вспышках - импульс сжечь дотла дом, соблазнить Алис, украсть деньги из сейфа фирмы - и потом, так же быстро, как прибывали, они исчезали в ничто. Другие были более постоянны, более действенны. Даже простой выход наружу чреват теперь опасностями, и в такие дни она даже не может смотреть на людей, проходящих по улице мимо нее, чтобы не раздеть их в своем воображении, сорвать с них одежду одним резким, внезапным рывком и затем разглядывать по ходу их тела. Эти прохожие становятся для нее не людьми, а телами, принадлежащими ей, кусками мяса, натянутые на кости и внутренние органы, а когда прохожих становится очень много на Седьмой Авеню, где расположен офис ее работы, сотни если не тысячи экспонатов проносятся мимо ее глаз каждый день. Она видит огромные, громоздкие груди толстых женщин, небольшие пенисы мальчиков, пробивающиеся волосы в паху тринадцатилетних подростков, розовые вагины матерей, толкающих перед собой младенцев в колясках, задницы стариков, безволосые половые губы девочек, пышные бедра, узкие бедра, широкие, колеблющиеся ягодицы, волосы на груди, впавшие пупки, напряженные соски, животы со шрамами от операций на аппендиците и кесаревого сечения, кал, выскальзывающий из ануса, мочу, вытекающую из длинных, наполовину эрегированных членов. Эти образы выворачивают ее наружу, она поражена, что ее сознание может показывать такую человеческую грязь, но как только эти образы стали приходить к ней, она уже была не в силах избавиться от них. Иногда она даже доходит до представлений, как ее язык входит в рот каждого прохожего, каждого, кто попался ей на глаза, стар ли он или молод, красив ли или ужасен, как ее язык облизывает каждое обнаженное тело, проникает языком в увлажненные вагины, накрывает ртом толстые, отвердевшие пенисы, отдавая себя с одинаковым пылом каждому мужчине, каждой женщине и ребенку в оргии всеобщей любви. Она не знает, как остановить эти видения. Они опустошают и выматывают ее эмоции, и дикие видения входят в ее голову, как будто были введены кем-то; и, хоть она постоянно воюет с их появлениями, но в этой битве ей не победить.
Недолгие вывихи сознания, вспышки страстной ярости, нечистоты выплескиваются из ее внутренних глубин, но во внешнем мире очевидности она позволила своим желаниям выйти из-под ее контроля лишь однажды, лишь один раз со всеми вытекающими последствиями. Баллада о Бенджамине Самуэлсе датирована летом 2000 года, восемь лет тому назад, восемь с половиной, если точно, что означает - почти треть ее жизни прошла с тех пор, и все еще помнится, и она никогда не переставала слышать эту песню в себе, и сейчас, на веранде этого воскресного утра, она не знает, случится ли подобное когда-нибудь в ее жизни. Ей было двадцать лет, и она только что закончила третий курс в университете Смит. Алис собиралась вернуться в Висконсин для летней работе в детском лагере возле озера Окономовок, и она спросила себя, хочет ли она получить эту работу, что можно было очень легко устроить. Нет, работа в летнем лагере ей была неинтересна, сказала она себе, у нее был неудачный опыт лагерного лета, когда ей было одиннадцать, и поэтому она решилась на другую работу, также близкую к дому - профессор Самуэлс и его жена, сняли в южном Вермонте на два с половиной месяца дом и нуждались в присмотре за их детьми Беа, Корой и Беном, девочками пяти и семи лет и парнем шестнадцати лет. Сын был слишком взрослым для присмотра, но в прошедшем школьном году наломал дров, еле-еле пройдя по многим предметам, и она должна была вести с ним уроки по английскому, американской истории и алгебре. Он был очень злой в начале лета - вместо футбольного лагеря в Нортхамптоне, перспектива провести одиннадцать недель с родителями и сестрами в невыносимой дыре посередине неизвестно чего. Но тогда она была очень красива, никогда она не была более красивее, чем в то лето, более гладкой и мягкой, чем высохшее создание, ставшее ей сейчас; и почему будет недовольным шестнадцатилетний подросток уроками прекрасной молодой девушки, одетой в летнюю одежду без рукавов и черные обтягивающие шорты? В начале второй недели они подружились, а в начале третьей - они начали проводить вечера в обществе друг друга в павильоне, небольшом отдельном строении в пятидесяти ярдах от главного здания, и там они смотрели кинофильмы, которые она выбирала в видеомагазине на ее экскурсиях в Браттлборо. Девочки и родители уже тогда спали. Профессор Самуэлс и его жена работали над книгами в то лето и соблюдали жесткое расписание, вставая в пять тридцать каждое утро и ложась спать в девять тридцать или десять вечера. Они менее всего были озабочены тем, что их сын и она проводят столько времени вдвоем в павильоне. Она была Эллен Брайс, прежде всего, мягкоголосой, спокойной девушкой, добившейся успехов в классе истории искусства профессора Самуэлса, и они могли положиться на ее ответственность во всех ситуациях.
Сексуальная жизнь с Беном - не было ее идеей, по крайней мере в начале. Ей нравилось смотреть на него, сила и поджарость тела футболиста часто будоражили ее, но он был все-таки мальчиком, ему исполнилось пятнадцать лет менее полгода тому назад, и как бы ни был он привлекателен, у нее не было никаких желаний по этому поводу. Но через месяц, в теплую июльскую ночь, наполненную звуками древесных жаб и миллионов цикад, он решился первым. Они сидели, как обычно, на разных концах небольшой софы, ночные бабочки, как обычно, стучались в сетки окон, ночной воздух, как обычно, пах соснами и сыростью, глупая комедия или вестерн, как обычно, шло на экране (выбор в видеомагазине был неширок), и потянуло на сон настолько, что она откинула голову и закрыла глаза на несколько секунд, может, десять секунд, может, двадцать секунд, и перед тем, как она смогла вновь открыть глаза, молодой мистер Самуэлс придвинулся к ее половине софы и поцеловал ее в губы. Она должна была бы оттолкнуть его или отвернуть свою голову, или встать и уйти, но ничего подобного тогда не пришло в ее голову, и она оставалась, где была, сидя на софе с закрытыми глазами, дозволив ему продолжать целовать ее.
Их никогда не застукали. Полтора месяца они были заняты сексуальной интригой (она никогда не смогла бы назвать происходящее любовной интригой), и потом лето закончилось. Она, скорее всего, не была влюблена в Бена, а в его тело, и даже сейчас, восемь с половиной лет спустя, она все еще помнит его невероятно гладкую кожу, ощущение его длинных рук вокруг нее, сладость его рта, вкус его самого. Она бы продолжила встречаться с Беном в Нортхэмптоне и после лета, но его ужасные оценки закончившегося школьного года напугали родителей настолько, что они отправили его в специальную школу в Нью Хэмпшир, и, внезапно, он исчез из ее жизни. Она скучала по нему больше, чем была готова, но прежде, чем она поняла, как много времени уйдет на то, чтобы позабыть его, сколько недель, месяцев, лет, она внезапно обнаружила себя лицом к лицу с другой проблемой. Месячные не приходили. Она сказала Алис об этом, и ее подруга затащила ее в близлежащую аптеку, чтобы купить тест на беременность. Результат был положительный, хотя лучше назвать - отрицательный, ужасный, неотвратимый, отрицательный. Она думала, что они были очень чисты, очень осторожны, чтобы избежать подобного, но, очевидно, что-то упустили; и что ей теперь остается делать? Она не могла никому сказать, кто был отец. Даже Алис, которая давила и давила на нее, и даже отцу ребенка, шестнадцатилетнему мальчику; да и за что наказывать его такой новостью, если он никак не мог ей помочь, если только она и была виновна во всей этой грязи? Она не могла рассказать Алис, она не могла рассказать Бену, и она не могла рассказать ее родителям - не о том, кто был отцом, а о том, кем она тогда была. Беременной девушкой, глупой студенткой с младенцем, созревающим внутри нее. Ее мать и отец не должны были знать ничего о происшедшем. От простой мысли, попытаться рассказать им все, хотелось тут же умереть.
Если бы она была смелее, она родила бы ребенка. Несмотря на все переживания во время полного цикла беременности, она хотела дойти до конца и родить ребенка, но она была слишком напугана предстоящими вопросами, слишком пристыжена будущей встречей со своей семьей, слишком слабой, чтобы ощутить себя самостоятельной, бросить университет и стать одной их матерей-одиночек. Алис отвезла ее в клинику. Это должна была быть быстрая, несложная процедура, и с медицинской точки зрения все прошло, как предполагалось, но для нее все происшедшее показалось жестоким и унизительным, и она возненавидела себя за то, что пошла против своих же внутренних импульсов, своих убеждений. Четыре дня спустя она приняла в себя пол-бутылки водки и двадцать таблеток снотворного. Алис не должно было быть на выходных, и если бы она не изменила своих планов в последнюю минуту и не вернулась бы назад в общежитие к четырем часам дня, ее спящая соседка по комнате спала бы до сих пор. Ее отвезли в Кули Дикинсон Хоспитал и прокачали желудок, и на этом закончились университет Смит и так-называемая, нормальная Эллен Брайс. Ее перевели в психическое отделение больницы и держали там двадцать дней; а затем она вернулась в Нью Йорк, где провела долгий, бесконечно депрессивный период времени со своими родителями, спя в ее детской комнате, видясь с доктором Бернхэмом три раза в неделю, посещая терапевтические групповые собрания и глотая дневную дозу таблеток, которые должны были вылечить ее, но не вылечили. Через некоторое время она решила записаться на классы рисунка в Школу Искусств, а на следующий год - на классы рисования красками, и понемногу она начала чувствовать, что почти вернулась в мир вокруг нее, что где-то есть нечто подходящее для нее в будущем. Когда муж ее сестры предложил ей работу в агентстве недвижимости в Бруклине, она наконец съехала с квартиры родителей и начала самостоятельную жизнь. Она знала, что эта работа была не по ней, что разговоры с таким количеством людей каждый день могут стать бесконечным испытанием для ее нервов, но она все равно приняла это предложение. Ей необходимо было уйти, необходимо было освободиться от постоянно беспокоящихся глаз матери и отца, и это был ее единственный шанс.
Прошло пять лет. Сейчас, стоя на веранде дома, закутанная в пальто, с ее утренним кофе, она решает, что должна начать все заново. Как бы ни было больно услышать слова Милли два месяца тому назад, ее грубые, критичные слова об ее рисунках и картинах, она их заслуживала. Ее работы никому не адресованы. Она понимает, что у нее есть техника, что она, даже, небесталанна, но она загнала себя в угол, преследуя одну-единственную идею, и эта идея недостаточно крепка, чтобы вынести вес добиваемой цели. Она полагала, что деликатность ее штриха может привести ее в возвышенный и строгий мир, когда-то обитаемый Моранди. Она хотела рисовать картины, которые бы выказали немое чудо простых вещей, святой эфир, реющий в космосе между вещами, перевели бы человеческое существование в нечто мелкое, включающее в себя все там за нашими пределами, вокруг нас, точно так же, как она знает, что невидимое сейчас кладбище простирается перед ней, хотя она не может его видеть. Но она была неправа, доверившись лишь вещам, и только вещам, растратив ее время на бессчетное количество зданий в ее картинах и рисунках, на пустые улицы, лишенных людей, на гаражи, бензоколонки и фабрики, на мосты и эстакады дорог, на красные кирпичи старых складов, блестящих в сумрачном свете Нью Йорка. Все оказалось робким уходом, пустыми упражнениями в стиле, хотя единственное, что она хотела рисовать - это выражения ее чувств. Нет никакой надежды для нее ни в чем, кроме как в том, чтобы начать все сначала. Больше никаких неживых объектов, говорит она себе, никаких натюрмортов. Она возвращается к человеческой фигуре и заставит себя сделать штрих более смелым и более чувственным, более выразительным, более диким, если угодно, как могут быть дикими ее внутренние мысли.
Она попросит Алис позировать ей. Сегодня воскресенье, тихое воскресенье без ничего особенного происходящего, и даже если Алис и будет работать сегодня над своей диссертацией, у нее найдется пара часов между сейчас и сном. Она возвращается в дом и поднимается по лестнице в свою комнату. Бинг и Алис все еще спят, и она идет осторожно, не желая их разбудить, снимает пальто и фланелевую пижаму и влезает в старые джинсы и толстый свитер, не беспокоя себя одеванием трусов и бюстгальтера, просто кожа под мягкой материей, желая почувствовать себя - насколько легка и подвижна она может быть сегодня, свободна на весь грядущий день. Она берет альбом для рисунков и Фэйбер-Кастелл карандаш с верха бюро, затем садится на кровать и открывает альбом на первой чистой странице. Держа карандаш в правой руке, она поднимает левую руку в воздух, наклоняет под углом сорок пять градусов и держит в подвешенном состоянии на расстоянии двенадцати дюймов от своего лица, изучая ее до тех пор, пока рука начинает казаться отдельной от ее тела. Теперь это - чужая рука, рука, принадлежащая кому-то другому, никому, женская рука с тонкими пальцами и закругленными ногтями, с полумесяцами у оснований ногтей, узкими запястьями с небольшим костяным утолщением, выступающим на левой стороне, с суставами и соединениями цвета слоновой кости, с почти прозрачной белой кожей поверх сетки кровеносных сосудов, с голубыми венами, несущих красную кровь, проникающую сквозь всю ее систему под ударам сердца и от движения воздуха в ее легких. Сгибы, запястье, фаланги, подкожное покрытие. Она прикладывает острие карандаша к пустому листу и начинает рисовать руку.
В девять тридцать она стучится в дверь Алис. Прилежная Бергстром уже за работой, стая пальцев летает по клавишам ее лаптопа, глаза прикованы к экрану перед ней, и Эллен извиняется за прерванную работу. Нет, нет, говорит Алис, все нормально, и затем она перестает печатать и поворачивается к подруге с одной из тех ее теплых улыбок на лице, нет, более, чем обычной улыбкой, где-то даже материнской улыбкой, не улыбкой матери Эллен, конечно, но такой, какую обычно все матери должны показывать своим детям, улыбкой - не приветствием, а предложением чего-нибудь, благословением. Она думает: Алис будет замечательной матерью, когда придет время… супер-матерью, говорит она себе, и затем, после сопоставления тех двух слов, она представляет Алис в виде Матери Настоятельницы, внезапно видя ее в монашеском образе, и от этого мгновенного отклонения в сторону она теряет нить мысли и не успевает спросить Алис, если бы она согласилась позировать ей, как та спрашивает ее:
Видела ли ты Лучшие Годы Нашей Жизни?
Конечно, говорит Эллен. Все знакомы с этим фильмом.
Понравилось?
Очень. Это один из моих самых любимых фильмов Голливуда.
Почему тебе понравилось?
Я не знаю. Он тронул меня. Я всегда плачу, когда смотрю.
Тебе не кажется, что он немного надуманный?
Конечно, надуманный. Это же Голливуд, правда? Все голливудские киноленты немного надуманны, тебе не кажется?
Это правда. Но этот фильм менее надуман, чем остальные - это ты хочешь сказать?
Вспомни сцену, когда отец помогает сыну уложиться спать.
Харолду Расселлу, солдату, потерявшему руку на войне.
Он не может сам отцепить свой крюк, он не может сам расстегнуть пуговицы пижамы, он не может сам выложить свои сигареты. Его отец должен все делать за него. Насколько я помню, в этой сцене нет музыки, немного слов диалога, но это - один из самых замечательных эпизодов в фильме. Совершенно честный. Чрезвычайно трогательный.
И стали они все жить-поживать?
Может да, может нет. Дана Андрюс говорит девушке -
Терезе Райт -
Он говорит Терезе Райт, что им еще много раз достанется. Может достанется, может нет. А персонаж Фредрика Марча, вечно пьяный, беспробудный, буйный алкоголик - его жизнь будет сплошным весельем через несколько лет?
А что ты скажешь о Харолде Расселле?
Он, в конце концов, женится на своей любви, но что это будет за семья? Он - простой, добросердечный мужчина, но такой чертовски замкнутый, такой эмоционально закупоренный, что я не вижу, каким образом она будет счастлива с ним.
Я даже не знала, как хорошо ты знакома с фильмом.
Моя бабушка сходила по нему с ума. Ей было шестнадцать лет, когда началась война, и она всегда говорила, что Лучшие Годы Нашей Жизни - это ее кино. Мы должны были смотреть вместе пять или шесть раз.