И нет им воздаяния - Александр Мелихов 11 стр.


- Бизнес-центр "Циолковский".

К чудотворному монастырю мы подъехали в едва проницаемой тьме. Нагромождения надвратных башен, трапезных, звонниц чернели мрачноватой сказкой. Зато терем Ильдара в прожекторных лучах сиял сказкой до крайности жизнеутверждающей, и золотой петушок на щипце ликующе вопил свое обманчивое "кири-ку-ку!". Стены, мощные плахи ступеней - все носило следы острого топора, свежий древесный дух стоял как на лесопилке.

Уроки Малютина не пропали даром - всюду, куда ни повернись, в змеистых, словно малайские крисы, лучах улыбающегося деревянного солнышка разворачивали пышные хвосты жар-птицы, оплетенные диковинными цветами-водорослями, заливались песнями Гамаюн и Сирин, резвились саламандры, плескались русалки, тщетно пытались навести страх дурашливые единороги и китоврасы. В гриднице высокой за светящимся струганым столом вокруг исполинского ковша-братины, поблескивая очками, пировала японская дружинушка хоробрая. Красны девицы в кокошниках и цветастых полушалках, наброшенных поверх колыхающихся сарафанов, скользили вокруг дружинников с блюдами и кувшинами, с чечеточным пристуком летали добры молодцы в пламенеющих рубахах и сапогах гармошкой, мечущих черные молнии.

Нам как почетным гостям накрыли стол с идеальным обзором. В зоне видимости прохаживался милиционер в новеньком черном бронежилете. Я заказал жареные мидии, солянку с осетриной, блины ассорти с черной и красной икрой и на десерт взбитые сливки с черносливом, нафаршированным толчеными орехами. Добрый молодец в рубахе удалого палача веско стукнул о свежие плахи стола жбанчиком брусничной воды.

- Повару платит сорок тысяч в год, - строго указал Гришка.

- Очень вкусно, - поспешил я выразить почтение.

Мое восхищение нисколько не померкло бы, даже если бы я знал, что мне предстоит два дня маяться животом. Брусничная вода… Про изжогу я уж и не вспоминаю, это теперь мой будничный хлеб.

Но все это лишь предстояло, а в тот миг небольшой, однако полнозвучный хор без предупреждения грянул: "Калинка, калинка, калинка моя", и с бесовскими коленцами покатился по могучим плахам не очень молодой, зато кудрявый, бедовый и звонкий солист-ложечник, отбивающий на ляжках двумя парами хохломских ложек изумительную сухую дробь.

- Секретарь райкома по культуре! - прокричал мне в ухо Гришка. - Тысяча в месяц.

Красны девицы скорее споро, чем грациозно, обносили дружинников из Страны восходящего солнца точно такими же расписными ложками, дружелюбными жестами показывая им, как нужно удерживать все более и более бешеный ритм. Зала наполнилась стрекотом трещоток, словно виртуозу-секретарю аккомпанировала своими клювами стая аистов. Красны девицы, поводя плечами и пуская на волю полушалки, стремительно закружились меж столами - нас охватило жарким малявинским пламенем.

Из пламени возник единственный здесь озабоченный и совершенно не нарядный человек. По его обвислым штанам и байковой рубахе распояской я понял, что это может быть только хозяин. В нем не было ничего блестящего, кроме лысины. Хор стих, пляска замерла, но Ильдар Телемтаев застенчивым жестом запустил их снова. Однако кураж уже угас, и плясуньи принялись собирать с дружинников зеленые бумажки - дары сердца и плату за ложки.

Руку мне Ильдар пожал с каким-то виноватым радушием и сразу же заговорил о заботах, о заботах: сегодня он смотался и к представителю президента, и в деревню, и в стройконтору, и в военный городок - полевая электростанция, обслуживающая строительство, то и дело выходит из строя, нужна резервная, из-за погоды нельзя класть асфальт, простаивает техника, в городском собрании опять мутят воду насчет того, что его терем вовсе никакой не модуль, - передо мной сидел типичный замотанный прораб-снабженец из нацменов, но уж никак не новый русский.

- Ну что ж ты так сурово? - с ласковой укоризной спросил он добра молодца, раскладывавшего перед ним сверкающие орудия. - Улыбнуться же надо… Просто, честное слово, перед гостем неудобно.

- От шестисот до восьмисот в месяц, - лапидарно указал на удаляющуюся огненную спину Гришка, заметив мою неловкость.

Но через две минуты от нее не осталось и следа, а еще через десять минут мне уже казалось, будто я дружу с Ильдаром с детского садика - а со старыми друзьями я невольно начинаю опрокидывать по полной. Я понял, какая была главная его черта - человечность. И скромность. О своих успехах он упоминал только в силу необходимости, как бы извиняясь, зато о неудачах - с большим чувством и удивительной доверчивостью, доходящей прямо-таки до наивности. С беспомощной горечью он вспоминал бывшую жену, с тревогой и нежностью - но и непредвзятостью - говорил о детях. Младший очень смышленый, но страшно распущенный: растет без отца, бывшая жена все старается сделать назло; он нанял сынишке репетитора за хорошие деньги, а пацан - просто в голову не вмещается! - удирает с уроков. "Взрослый ученый человек приходит ради тебя, молокососа, а ты, подонок…" Старший - другой, хороший парень, учится на экономическом (поступление двадцать тысяч, нормальная плата: туда же поступал другой знакомый, по протекции замминистра финансов, - с него тоже взяли двадцать), нормально учится, но со школы остались пробелы в точных науках, он и сам, Ильдар, очень чувствует нехватку образования, дурак был, не учился - все фарцовка, пьянки, бабы (рюмку свою он теперь опрокидывал как бы со вздохом - ну что, мол, поделаешь, коли так принято), а теперь и ему есть чем гордиться - хотя, конечно же, это совсем не то что стать профессором, запустить ракету в космос - к таким высотам он и не примеривается, но вот на своем уровне… У него люди работают как при коммунизме, все на доверии. Но если попадешься на воровстве, на пьянстве - больше здесь не работаешь. И при коммунизме нужен, к сожалению, глаз да глаз: "Почему у фужера край отгрызен?" - "Клиент отгрыз". - "Это его проблемы, что он отгрыз, а почему у тебя край отгрызен?"

- Иногда приходится быть жестким, - виновато разводил руками племянник палача.

И я сочувствовал ему всем сердцем: я всегда догадывался, как это тяжело - быть жестким. Начав с сострадания мертвым, я теперь сочувствовал всем живым. Даже бандиты, пировавшие в соседней гриднице, перестали ощущаться чем-то вроде крысы под полом, хотя они повадились время от времени выходить повеселиться и в нашу залу - все в черном, мелкие, уныло-злобные, с бледными одутловатыми личиками, с просвечивающими ежиками над безнадежными лобиками, они перебрасывались короткими фразами, словно огрызались, - красиво живут, черти.

- Нет, они у меня больше уже ничего не позволяют, - смущался Ильдар. - Пару раз постреляли, но теперь они уже поняли: через пять минут здесь будет наряд с автоматами… С бандитами у меня отношения нормальные, - обезоруженно разводил он руками. - Я им первый начал платить, сам раскрыл все карты, они поняли, что им выгодно меня беречь. Людей губит жадность, я бы и налог с радостью платил на тридцать тысяч больше, - терялся этот добрейший человек, - но мне моя же честность может боком выйти. Я не жмот, я сейчас апеллирую сотнями тысяч долларов, но я не боюсь рисковать. Ну чего я, в принципе, теряю? Просто вернусь, с чего начал.

- Слушай, Ильдар. - Я уже верил ему, как родному отцу. - Я знаю, у тебя дядю расстреляли в сороковом году. Ты не знаешь, что он был за человек?

- Ну ты же сам знаешь, кого тогда стреляли, - обезоруженно и скорбно улыбнулся мой кореш, по-доброму разглядывая меня раскосыми и щедрыми очами. - Лучших людей. У кого деловая хватка была.

Мы выдумываем мертвых удобными для себя - палачами или жертвами, мерзавцами или святыми, весельчаками или завистниками, - чтоб нам самим приятнее жилось, чтоб нам самим выглядеть покрасивее. И убиваем их этим во второй раз, старательно затирая память о них. Хотя, если бы мы узнали, кем они были для самих себя, о чем мечтали и в чем отчаялись, - может быть, именно тогда мы стали бы жить в тысячекратно более красивом мире. Ибо каждый оказался бы красив под маской жира или морщин, злобы или алчности, хитрости или тупости. Мы бы поняли, что окружают нас не звери и не скоты, а такие же люди, как мы, что все хотят любви и восхищения, что все страшатся старости и бесследного исчезновения, а злыми, жадными, хитрыми, тупыми становятся только от обиды, от отчаяния, когда убеждаются, что главная мечта их несбыточна, что ни любви, ни восхищения, ни следа в памяти потомков им никто не даст, ну а тогда уж спасайся кто как может, хватай хотя бы что подвернется, а то отнимут и это, смерть никого не пощадит. Мы же все живем средь битвы, с которой не дано возвратиться ни единой душе, а старики - это просто-напросто наша передовая. Слава богу, мы наконец додумались воскрешать хотя бы имена тех, кого убила власть или война, но почему мы даже не задумываемся о тех, кого убил вирус или генетическая программа? Эта смерть естественная, а та неестественная? Если естественно все, что есть, то нет ничего естественнее убийства. А если неестественно то, что оскорбляет душу, то лично мою - власть физиологии оскорбляет в миллионы раз сильнее, чем любая тирания, которую хоть как-то, хоть иногда можно перехитрить, превратившись в зверя, в скота или в букашку. Но от естественной смерти не ускользнуть ни тигру, ни шакалу, ни овце, ни божьей коровке. Почему же мы даже не пытаемся воскрешать память о тех, кого ежесекундно истребляет этот, самый страшный тиран?

Разыскать имя - да разве ж это значит воскресить? Что это говорит о человеке, звали его Иван Петрович Сидоров или Яков Аврумович Каценеленбоген? Нам нужны его радости и скорби, его надежды и обиды - именно их какой-то Всемирный Мемориал должен собирать в истинно Всемирный Банк, на вратах которого было бы высечено сталью по бронзе: все люди - люди.

И нет им воздаяния, ни живым, ни мертвым…

Вот оно, взыскуемое Великое Дело для таких, как я, для отверженцев Истории. А что, это был бы красивый конец - пойти бродягой по Руси, расспрашивая стариков, о чем они больше всего мечтали и в чем горше всего отчаялись. Ах, какая это была бы жалобная книга! И какая жалостная.

Славная мечта! Только, увы, не для меня. Мне не войти в эту землю обетованную, потому что я не желаю быть смешным. А пришлось бы неизбежно. Мне легче обречь себя на бесследное исчезновение, чем отдаться делу, в котором можешь показаться дураком. Остаться в дураках или остаться в мертвецах, которым нет воздаяния, - что страшнее? Остаться в дураках, отвечает моя гордыня, которая очень скоро добьет меня окончательно и тут же сотрет память обо мне. Которую, впрочем, стерла еще при жизни - я уже многие годы никому не открываю того, каков я для самого себя, о чем мечтаю и в чем отчаиваюсь. Убивший себя мечтает воскрешать других.

А что, разве это худшее искупление собственной глупости? Будь у меня дар, я бы написал грандиозный реквием по всем, кого когда-либо встречал или хотя бы слышал, по всем, кого на моих глазах или за моей спиной накрыли волны времени. Но я не Миша Терлецкий, у меня нет воодушевляющего самоупоения. Я рожден быть вторым. Все, что я могу, - не стирать память о тех, кого знаю и люблю.

Боже, хоть бы мне как-нибудь ненароком не затереть и Вику!.. Я с утра до вечера бродил по задворкам Петрограда, где каждый доходный дом дышал Историей, еще не сгрызенной стеклянными пузырями без роду без племени, и среди всех бесконечно человечных лиц - я помнил, что всем им предстоит умереть, - так и не находил ни единой Вики. И неслышно стонал, стонал, стонал… Пока вдруг до меня не дошло: я же ощущаю ее где-то рядом! Да что ощущаю - я вижу ее то напевающей, то рассерженной, то одетой, то раздетой, но никогда не противной - низкого в ней не было и горчичной пылинки. Так надо смотреть на нее и радоваться - какая разница, обретать радость от преходящего или от прошедшего, от земного или придуманного? И у меня впервые за множество нескончаемых дней вдруг сделалось легко на душе.

С тех пор мы больше не расставались. Я не разговаривал с нею - к несчастью, мое безумие не заходило так далеко, но я просто ощущал ее где-то справа. Как будто глаз, которого нет, ухитрялся видеть женщину, которой нет.

И жизнь потекла своим чередом. Я жил по-прежнему, только как-то подобрел в соседстве с моим милым призраком справа. Полуотвернувшись от меня, она занималась чем-то трогательным и, кажется, даже напевала, оттого что я был рядом. Как будто бы она возилась у какой-то раковины с нашими чашками, обихаживала какое-то наше мимолетное гнездышко. При этом она больше не ревновала меня к жене. Наоборот, именно Вика подсказала мне встретить супругу с букетом.

- В первый раз!.. - потрясенно всплеснула она загорелыми руками. - Я думала, ты мне цветы только на гроб купишь.

Я хотел было ответить, что еще неизвестно, кто кому на гроб что будет покупать, но… взял и не сказал. А только поцеловал ее в добрые губы, растрескавшиеся от близости к пустыне. Потому что руки ее выше локтя, когда она ими всплеснула, заметно обвисли и даже качнулись своей обвисшей частью, словно что-то отдельное и мертвое.

И перед лекциями я больше не повторял себе: "Сейчас я получу тридцать серебреников, тридцать серебреников, тридцать серебреников", - я вдруг обнаружил, что мои клиен… что мои студенты тоже люди. И притом молодые. Прежде мне казалось, что если парень не стремится к чему-то неземному, а мылится в топ-менеджеры, - это еще противнее наших комсомольских вожаков. Но вдруг справа, со стороны моей драгоценной тени, я ощутил странное свечение. Зрячий глаз узрел там нечто немыслимое - комсомольское выражение беззаветной преданности. Я рассказывал о булевой алгебре, нарочно не касаясь ее родословной: раз уж вы скучаете в мире неземных красот, пусть вам и воздастся по вере вашей. Но эта девушка взирала на меня завороженно, словно Вика в лучшие - да и не в лучшие - времена. И я вдруг начал рассказывать так, как хотел бы, чтобы рассказывали мне, а меня волнует всегда не столько плод, сколько зачатие: как такое могло прийти в голову?

Скончал певец, и девушка с комсомольским взором, словно приходя в себя, встряхнула своей каштановой гривкой: "Как интересно…" А потом подошла ко мне вроде бы о чем-то спросить, но на самом деле надеясь услышать еще что-то. Она была в черном облегающем платье, изящная, будто статуэтка, а глаза ее светились даже не голубизной, а прямо-таки лазурью, как у нашей коровы Зойки. И я спросил совершенно по-приятельски: "Скажите, а в работе менеджера есть какая-то романтика?" И она восторженно распахнула свои лазурные глаза с Викиными ресницами: "Что вы, конечно, предприятие разоряется, люди зарплату не получают, а ты приходишь - и все начинает работать!"

Всюду жизнь. И я во время лекций начал видеть не тех, кто жует, а тех, кто внимает. Так что к концу семестра опрос клиен… студентов вывел меня в троицу любимых официан… любимых преподавателей вместе с одним весельчаком и одним снобом. И кафедральные наши дамы без всяких усилий с моей стороны начали расцветать мне навстречу, а у одной рыженькой доцентши, более других мне симпатизировавшей, однажды за чашечкой эспрессо (я не желал отказаться от кофе, предпочитая закусывать его хреносталом) невольно вырвалось: "Вы какой-то сделались… Просветленный!" Я даже не нашелся, как пошутить в ответ.

Более того, наш ректор, прежде при встречах державшийся с заметной скованностью, справедливо подозревая, что я его не уважаю, вдруг начал кивать мне и улыбаться даже издали, через головы, имея полную возможность сделать вид, будто меня не заметил.

Оказываясь в гостях, я старался подсаживаться к старикам, чтобы послушать их рассказы, от которых у домашних сразу же появлялось принужденное выражение, но никто так ни разу и не сказал о главном, а я спросить не решился - о чем они мечтали и в чем отчаялись. Единственный урок, который я извлек, - не надо прессовать молодых своей жизнью. Не будешь противиться - тебя забудут, будешь сопротивляться - сотрут, чтобы завтра тоже быть стертыми. Правда убивает живых людей, а ложь - память о них. Как же можно сердиться на тех, кто старается оставить по себе хоть какой-то след? На утомительных рассказчиков, на самовлюбленных литераторов типа Мишеля Терлецкого?

Даже уличные подростки с пивом начали вызывать у меня жалость - правда, с примесью не совсем исчезнувшей гадливости. Когда у парня нет ни искорки за душой, чтоб ощутить себя крутым, конечно, он заслуживает сострадания. Сострадания заслуживают все, кроме меня. С недавних пор я ощутил себя совершенно неуязвимым. Наглость, глупость, грубость почему-то совсем перестали меня задевать. Как-то слишком уж хорошо я понимал: и это ненадолго. Иногда я с некоторым даже удивлением вспоминал, что в молодости для меня было важно, кто кому должен уступить дорогу, - иногда я из принципа не хуже Генки Ломинадзе проталкивался сквозь опасные компашки, - теперь я готов был обойти хоть за квартал любого пьянчужку, только бы не соприкоснуться с кем-то, кто может заставить меня испытать к нему неприязнь. Стоит ли бороться за какие-то вершки и крошки, если жизнь уже проиграна?

Оставаясь один, я общался с Викой. Я не разговаривал с нею, увы, я не настолько сошел с ума. Просто поглядывал на нее отсутствующим глазом, потерянным в бурные детские годы. И мне было не до себя. Только пару раз я отвлекся на доделки по воздаянию мертвым. Припомнилось вдруг, что на родословном древе Волчеков вызрел такой экзотический фрукт, как Сырок-порнограф, отыскать которого мне удалось не сразу - он был оттеснен на задворки истории вождем донского расказачивания Сергеем Ивановичем Сырцовым-Ломинадзе, точнее, просто Сырцовым, соорудившим впоследствии оксюморонный право-левацкий блок на пару с однофамильцем моего друга Генки Ломинадзе. Я извлек Сырка на свет лишь через сложную цепочку сисек и писек - последний путь во владения Сырка пролегал через сияющую на весь экран женскую задницу с чернильными штампами "Дозволено цензурой" и "Уплочено", оттиснутыми на правой и левой розовевшей, будто напаренной, ягодице. Пройдя же через задницу, ты оказывался в такой же телесного цвета гостиной, где на телесного цвета шелковом диване раскинулся средних лет и телесного цвета голый мужчина, упитанный как пупс, вольно разбросавший полные розовые ноги, промеж которых возносился здоровенный черный елдак, достойный каратауского жеребца-производителя, - фотообъектив, орудие труда. Полные, элегантно небритые щеки пупса раздвигала самая чистосердечная и размашистая улыбка, какую только можно вообразить, а широкий, несколько вздернутый нос смотрелся слишком простонародным над богемно-офисной коротко остриженной бородой, о которой и была сложена пословица "седина в бороду, а бес в ребро". Если бы не борода, этот жирный Адам был бы похож… нет, все-таки не на кита. О! На дельфина.

Назад Дальше