Будьте как дети… То-то мне с первых дней с нею рядом стало спокойно. Не то чтобы она никогда не страдала - она, случалось, и страдала и плакала. Но она не считала жизнь оскорбительной бессмыслицей только из-за того, что в ней нет ничего бессмертного. Она могла тлен считать конечной целью и оправданием. А мне и дети не оправдание, если они не несут хотя бы иллюзию вечности. Я и стараюсь поменьше о них знать. Помочь я им ничем не могу - чем прах поможет праху? Я испытывал радость, целуя детей, только пока они были именно детьми, не ведающими нашего земного удела. Но в тот роковой вечер у царскосельской двери я целовал Вику в пухленькую щечку именно как ребенка - у детей, даже худеньких, щечки все равно пухленькие. (Костика, увы, я никогда так не целовал, верил в эту дуроту, что мальчика нужно воспитывать мужчиной - как будто это возможно в мире, которому мужчины не нужны.) А расставшись с нею, как всегда, отправился приложиться к Реке и небесам, где по-прежнему было торжественно и чудно, и только с землей они не желали делиться своим сиянием, которого хватало лишь Реке: в ее фосфорическом свечении можно было разглядеть, как по ней идет осеннее сало, зарождающаяся и тут же сминаемая течением пленка льда, и впрямь напоминающая сморщенный жир на остывающем супе.
Встречи с новой Викой низводили мне на душу такое блаженство, что среди своих карельских берез я засыпал как младенец в колыбельке, - особенно уютно становилось при мысли, что сюда уже никто не сможет войти. И когда, проснувшись, я ощутил в постели рядом с собой чужое тело, первая мысль была: я же не просто закрылся, я же еще специально оставил ключ в замке?.. И немедленно вспомнил: оставить-то оставил, а повернуть забыл!.. Но я нисколько не испугался - ибо уже через мгновение мне стало ясно, что это Вика. Новая и единственная. Я и не удивился - я сразу понял, что давно этого жду. Для того я и сообщил ей номер своего номера и объяснил, куда нужно повернуть с лестницы, - как бы для того, чтобы позабавить ее оптическим эффектом: сужение коридора выглядит как зеркало, и каждый раз напрягаешься, когда в нем отражается пустота… Какая она умница, что избавила меня от раздевательных процедур, предстала без разделяющих оболочек, в том облике, где все было только ею, теплой, нежной, хрупкой, шелковой…
Счастье было настолько безмерно, что его не могло заглушить даже наслаждение. Я только все время опасался что-нибудь ей сломать, зря я утешался, что другие в мои годы раздобрели еще больше. Грудки ее были хоть и небольшие, но тверденькие, как теннисные мячики - даже проснувшись, я долго ощущал их в своих ладонях. А холодную пустоту рядом с собой - чьим-то злобным колдовством. Зато меч - меч был подъят для боя ну не так высоко, как в двадцать, но уж никак не ниже, чем в сорок пять. И я понял: хватит прятаться. И притворяться.
Нам, мичуринскому племени, не следовало и пытаться изображать утонченность, наша сила в подлинности, а не в упаковке. Пусть сервировка будет какая попало, зато фрукты высшего качества, манеры бесхитростные, зато благородство высшей пробы. Но все-таки я не удержался - принялся рассматривать себя в зеркале и обнаружил, что у меня так и не проходит красное пятнышко справа на носу, возможно, капилляры полопались. Однако сегодня я видел в этом не еще один шажок к смерти, но лишь поругание моей все-таки не окончательно увядшей красивости. И опустился до косметического ларька на первом этаже, а затем, словно пидор, осторожно попудрил нос поролоновой подушечкой.
Зато при внимательном осмотре обнаружилось, что потихоньку-полегоньку у меня куда-то пропало наметившееся пузцо и я могу застегнуть ремень на давно заплывшую дырочку. Другие сохнут от несчастной любви, а я высох от счастливой. И Вика подняться ко мне в номер согласилась без колебаний; правда, в соседстве с аккуратно застеленной кроватью выпить даже один глоток отказалась, умоляюще глядя на меня своими лазурными очами раненой газели: "Мне сухое нельзя". Хотя вино было тоже если уж не высшей пробы, то по крайней мере высшей цены. Не предлагать же мне было хреностала? "Вам нельзя, тогда и мне нельзя", - я пытался быть бодрым, но ее преданный и обреченный взгляд отнимал у меня всякую даже не решимость, а понимание, как мне следует поступить.
Я подошел сзади и положил ей руки на плечи - замерло сердце, такие они были худенькие. Она не противилась, но и не сделала ни малейшего встречного движения. Стараясь быть ласковым, хотя для этого я уже был слишком растерян (не такого я ждал), я осторожно запустил пальцы в ее каштановую стрижку, действительно довольно жесткую, и она снова не воспротивилась, лишь понурила свою головку еще более обреченно.
Я сел на прежнее место и пристально всмотрелся в ее лазурные глаза, безнадежно уставленные в карельскую плаху.
- Вика, милая, - я собрал всю свою искренность и великодушие, - скажите честно, я не обижусь, - я вам не нравлюсь?
- Нет-нет, очень нравитесь, - убитым голосом проговорила она.
- Я имею в виду не вообще, а как мужчина?..
- Нет-нет, вы самый обаятельный мужчина, какого я встречала… - Казалось, она вот-вот расплачется.
Превозмогая обожанье:
- А может быть, ты… вы… назовете меня на "ты"?
- У меня язык не повернется… - Она подняла умоляющий лазурный взор, и я почувствовал себя палачом.
- Все, вопрос закрыт, - весело сказал я. - Не буду вас больше мучить. Пойдемте в наш ирландский паб, там нам никто не будет мешать.
В пабе кровати не было, и мы отлично поболтали, даже и у меня с души свалился какой-то камень - ведь и вправду, зачем грузить золотую рыбку обыденностью? - но, прощаясь с нею у двери Главного Технолога Второй Империи, я уже не стал прикладываться к ее щечке - если тебе не положено место за столом, не нужно собирать крошки. В моей власти оставался все-таки очень важный выбор - быть или не быть жалким и смешным. И когда на следующий день Вика позвонила мне в мою кивальню, я постарался всячески выказать, что вчерашняя история ничего не изменила. Голосок дочери и внучки героев звучал испуганно: Валентина арестовали. Я не сразу понял, что речь идет о хвостатом борце за свободу с презрительной ноздрей.
Оказалось, милиция оцепила вокзал из-за предупреждения о теракте, а Вика с Валентином решили провести собственное журналистское расследование, не провокация ли это властей, дабы покончить с голосом свободы (воробьям так хочется быть участниками исторических событий, что они воображают, будто пушки готовят против них). Когда они принялись расспрашивать столпившийся народ, у них потребовали документы; этот хвостатый мудак залупился, на каком-де основании, - в общем, можно только удивляться, что эти благороднейшие люди не задержали заодно и Вику.
- Они на него давно зубы точили, - немножко даже задыхалась Вика, - а теперь, когда он у них в руках…
- Я подумаю, что можно сделать. Как его фамилия? - Потребовалось серьезное усилие, чтобы не прибавить: так его и так!
Фамилия оказалась очень звучная, типа Бленский.
- Подождите, я скоро вам перезвоню.
В здешней лавочке отоваривалась местная знать, у чьих детишек не хватало умишка или амбиций отовариться в столице, так что главная наша торговка знала всех и вся. И я попросил ее только узнать, в чем обвиняют Валентина Бленского, - за просьбупопросить она бы потребовала слишком много, если бы вообще согласилась. Через полчаса ей пообещали узнать и разобраться, а когда я добрался до участка, хвостатый герой уже выходил на волю - в десантном камуфляже и черном анархическом берете, ни дать ни взять баскский террорист. Теперь уже обе его ноздри гневно раздувались. Но как взирала на него Вика!.. На меня она смотрела с обожанием, а на него - с нежностью и умилением. И я ощутил такую боль, такое отчаяние и тоску…
Нет, никогда я ревности не знал - теперь узнаешь. Рано или поздно до всего доживешь, даже до собственной смерти.
Не обращая на меня ни малейшего внимания, борец за свободу требовал, чтобы Вика ему разъяснила, каким же образом они теперь будут обличать коррумпированную власть, если они сами воспользовались коррупционной схемой? Вокруг его ареста можно было развернуть кампанию протеста, а теперь что?.. Такая вот каватина Валентина. Но Викины глаза продолжали сиять лазурным счастьем: главное, ты жив, главное, ты на свободе!.. и все на "ты", все на "ты"… Она даже придерживала своими тоненькими пальчиками его камуфляжный рукав, как будто боялась, что его еще могут отнять. И вдруг я увидел, что нос у нее стеариновый. А губы мужские, солдатские.
- Ну что ж, желаю счастья, - чужим перехваченным голосом произнес я. - Вряд ли еще свидимся. Я сворачиваю свою деятельность в вашем регионе.
- Как, почему? - Вика пыталась огорчиться, но это ей плохо удавалось.
- Я вас не благодарю. - Баскский террорист не позволил мне уйти красиво. - Я не хочу получать свободу из рук гэбухи.
- Что за социальный расизм? Всюду есть приличные люди. Вот дедушка вашей соратницы в тридцать шестом году упек моего отца на пять лет, сломал ему жизнь, и ничего, в потомстве считается еще и героем. Хотя он и впрямь был из ласковых палачей, уговаривал признаться для своей же пользы. Ну и кто развешивал уши, тех расстреливали.
- Почему вы так говорите?.. - К разрумянившимся было щечкам Вики разом прихлынула ее голубая кровь. - Вы же сами сказали, что он спас вашего отца…
В ее лазурных глазах чернел самый настоящий ужас, но тем, кто занес ногу над бездной, не до жалости.
- Я хотел сделать вам приятное. Но теперь понял, что благородное дело нельзя основывать на лжи.
Я говорил так спокойно и даже сострадательно, что она поверила. И безнадежно опустила глаза.
- А вашему другу я сочувствую. - Мой неглубокий вздох выразил глубокое сострадание. - Вашему папе было легче. Можно было двадцать лет делать партийную карьеру - "Битва за урожай", "Коммунисты, на трактор", ездить в обком на казенной "Волге"… А когда все блага отнимут, выкрикнуть пару банальностей и сделаться суперзвездой. А в стране лакеев творить героев из амбициозных дураков не требуется, она и так никому не конкурент.
Хвостатого орла я не помню - он оказался у меня со стороны отсутствующего глаза, но голубая Вика столбенела, словно статуя Отчаяния. Я выдерживал ее остановившийся взгляд с хладнокровием обреченного, и она видела, что я не лгу.
- Однако я заболтался. Желаю здравствовать.
И я зашагал походкой Юла Бриннера мимо чучела космической ракеты, мимо обратившегося в Паниковского творца, запускающего в небо стальную птицу, мимо каких-то кленов, все еще одетых в багрец и золото…
Умирание природы прекрасно - умирание человека жалко и отвратительно. Но в возраст поздний и бесплодный, на повороте наших лет, печален страсти мертвый след…
Я собрал всех, кто посещал мои спецкурсы, и всем выставил зачеты, не разбирая пола и осведомленности. А затем сжег корабли, объявив на ученом совете, что отныне они должны ждать другого Верховного Кивалу.
- Какой сюрприз! - радостно всплеснула руками супруга при моем внезапном появлении, но тут же встревожилась: - У тебя прямо щеки запали, ты как там питался? С тебя же штаны сваливаются, ну-ка сейчас же на весы!
Студенческие чувства вернули мне студенческий вес. А когда я натянул джинсы, из которых вырос лет пять назад, супруга даже вспомнила свое библиотечное прошлое:
- Какой ты мужик занозистый и стройный! Но это же ненормально - так быстро похудеть! Я вот годами мучаюсь… - и тут же пошла просить совета у народной мудрости, стекающей в Интернет. Вернулась хоть и не совсем голубая, но настолько серьезная, что я почувствовал, как у меня немеют щеки: неужели и до этого я уже дожил?..
Разыскав эту новую демократическую мороку - страховой полис, я обмер. СПРАВКА О СМЕРТИ № 750… Не сразу мне открылась скромная машинопись: Каценеленбоген Янкель Аврумович.
Полис не понадобился - не зря в девяносто первом шли на баррикады: я уже не сижу в тусклом коридоре районной поликлиники, а пересекаю светлый зал диагностического центра "Ведмед" в сопровождении ангелоподобной медсестрички в небесно-голубом крахмальном халатике, и изможденный доктор с двурядными зубами, среди которых все-таки нет ни одного прямого, произносит слова, которые с этой минуты становятся для меня судьбоносными: гастроэзофагиальный рефлюкс, пищевод Барретта, исключить онкологию…
И для того чтобы ее исключить, не требуется, стараясь не расплескать майонезную баночку в кармане пиджака, разыскивать в темном закутке столик на колесиках - пластмассовый стаканчик с плотной крышкой передается в крошечное окошечко прямо из сверкающего одноместного сортира. Требуется кровь? Пожалуйста, поработайте кулачком. А можете и полюбоваться, как на экранчике дышат и пульсируют черные клубы дыма - ваши внутренности. На что про глотание резиновой кишки в кокчетавской больнице имени Амангельды Иманова говорили: "Хуже операции" (белый халат терпеливо повторяет багровой женщине, залитой слезами, бегущими из выпученных глаз: "Вы представьте, что это макаронина") - так и тут тебя готовы проглядеть насквозь с двух концов под покровом непроглядного сна, даже не унижая тотальным раздеванием: за ширмой разложены пышные белые трусы для голубых, с разрезом не спереди, а сзади.
И по возвращении из-за Ахерона не торопят: "Можете идти? Или лучше посидеть?" Но сколько ни сиди, приговор все равно вынесут в тот же день: онкология не обнаружена, нужна диета, нексиум, мотилиум, гевискон - разве это не стоит моей двухмесячной зарплаты? А что вернувшийся с берегов Стикса уже не может взирать на жизнь с младенческим доверием - так и без доверия жить можно. Познавший сладость предпоследнего мгновения уже не станет капризничать из-за того, что у него отняли любовь или шоколадку. Просветление мое кончилось, но и беспросветность не наступила. Я ничему особенно не радовался и ни от чего особенно не страдал. И лекции читал хоть и без огонька, но и без занудства. И даже испытывал легкую приятность, ощущая со стороны отсутствующего глаза обожающий лазурный взор, осененный ресницами Галки Галкиной. А когда однажды она догнала меня на улице по пути в наш универсам, я на пять минут еще и почувствовал себя до такой степени интересным мужчиной, что принялся немножко интересничать. И вдруг она спросила сочувственно:
- Мы не слишком быстро идем?
И сразу сердце за удила, соловьев камнями с ветки… Я едва не зачастил, что это я не от старости, просто разволновался, воспоминания нахлынули и все такое, а шел я быстро наоборот от бодрости. Хотя и дойти тоже хотелось побыстрее: когда зимний ветер ударяет в лицо не снегом, а холодной пылью, в этом есть что-то противоестественное. Но - к чему теперь рыданья? Моя обожательница все равно уже обнаружила, за кого она меня держит.
Какая дрянь я, что за жалкий жлоб - с чего я тогда так взбеленился, как будто бедная Вика отвернулась от каких-то моих неисчислимых сокровищ?.. Я же рассыпал перед нею всего лишь горстку объедков. Глубоко женатый старик - действительно сокровище! Уже одно то, что она невольно планирует жизнь на сорок лет вперед, а на меня в лучшем случае можно рассчитывать максимум на десять… Я поспешно заперся в одноместном преподавательском туалете и набрал подзабытые цифры. Надо было бы просить прощения, но формально я вроде бы ничего скверного не совершил, низкими были только мои мотивы…
От звука ее голоса сердце чуть не выпрыгнуло из глотки.
- Вика, милая, - закричал я, - как вы поживаете?..
И чуть не подпрыгнул от счастья, когда сквозь грустные слова расслышал смущенную радость:
- По правде сказать, хреново. Я в больнице.
Как?.. Что?.. Почему?.. У нее давно уже язва, а тут случилось прободение, потеряла много крови, отрезали половину желудка (господи, и у нее есть желудок!..), прошло неплохо, но теперь опять осложнение, да еще она волнуется за дедушку Леву…
Тут я чуть было совсем не рехнулся: мне показалось, что речь идет обо мне. Только титул почетного гражданина вернул мне рассудок. Да и в пансионат ветеранов меня никто пока что не помещал.
Ты свистни - тебя не заставлю я ждать, ты свистни - тебя не заставлю я ждать…
Бедному жениться и ночь коротка, мне же рулетка судьбы выбросила самый короткий день. Когда мое такси останавливалось у красного светофора, на ветровом стекле вспыхивали кровавые оспинки.
Казалось, подсвеченная больница облицована кафелем, словно вывернутая наизнанку исполинская ванная. Вестибюль уходил в темное стеклянное небо, и ее фигурка в окончательно опустевших коричневых брючках и великоватом жакетике в перекошенную черно-белую клетку казалась особенно хрупкой. Бледно-голубые полумесяцы подглазий обернулись черными провалами, а тропическая лазурь глаз - бездонной океанской синью.
Она первая прильнула ко мне, но когда я, ужаснувшись худобе ее лопаток, невольно прижал ее к груди, она снова съежилась. Даже в этом пропахшем больницей вестибюле ее волосы дышали свежестью. Она не подняла глаз и тогда, когда я поднес к губам ее ручку и вновь ужаснулся, увидев, что сквозь кожу на ее пальцах явственно проступают косточки.
- Вика, дорогая, здесь наверняка нужны деньги. Я вам буду бесконечно благодарен, если вы примете у меня какую-то сумму. Хотите, я перед вами на колени стану?
Почему я перед той Викой не догадался стать на колени? Какая это мелочность - помнить о гордости рядом с теми, кого любишь!
- Нет, нет, умоляю!.. - Она видела, что стать на колени мне и впрямь раз плюнуть. - Но если уж вы так… У меня на телефоне деньги кончаются.
- Заметано. Да, и еще… В последний раз я наговорил всяких мерзостей… Так вот, все это была ложь, я просто рехнулся на почве ревности. Ваш отец действительно был героем. Он пожертвовал собой не политике, а чести. И дедушка Гриша тоже был добрым, порядочным человеком. Насколько это было возможно. Хотя настоящим человека помнят только те, кто знал его мечты.
Вика с надеждой подняла на меня свои лазурные глаза, и я кротко и покаянно выдержал ее испытующий взгляд - она уверилась, что я не лгу, мне удалось выбить у ада его оружие - правду.
- Мне пора, а то меня будут ругать. - Она обращалась ко мне, словно маленькая девочка к папе - девочка все ищет и ищет отца, а мы, старые козлы, думаем, что любовника.
- Конечно-конечно, я завтра снова к вам приду. Что вам можно есть? Говорите, вы меня очень этим обяжете.
- Острого нельзя, кислого тоже. Но спелые мандарины можно. Хурму. Спелую.
Я смотрел ей вслед, такой маленькой в огромном полутемном вестибюле, и понимал, что в мире для меня нет ничего дороже. И все-таки мне надо учиться жить без нее. Без счастья. Как я научился жить без глаза, а кто-то без ноги, а еще кто-то и без двух. Нужно только помнить, что вся моя горечь и грусть - это сущий пустяк в сравнении со смертью. С ее смертью. Да и моей тоже.
Она вошла в лифт, напоследок вспыхнул тонюсенький стебелек шейки, и вертикальные челюсти с лязгом сомкнулись. А она так и не оглянулась. Где, интересно, ее синий плащ?
Прощай, мое сокровище! Прощай, радость! Но все-таки не жизнь. Жизнь - больше, чем радость, и больше, чем любовь.
Разбейся, сердце, - надо стиснуть зубы.
Я уж и забыл, что снег не чавкает, но хрупает, а в мороз так прямо пищит. Руки мерзли даже в перчатках, а у отца просто в карманах они были всегда теплые… И пальцы с гранеными ногтями были поразительно изящные, аристократические…