- Это, разумеется, запрещено, - сказала тетя, постукивая по мундштуку папиросы ярко-малиновым ногтем. И добавила, помрачнев: - Они мне все время велят бросить, но я говорю, им-то какое дело?
Кровать, и стул, и тумбочка, и линолеум на полу - все вдруг сделалось таким печальным, уж не знаю почему, то есть не знаю, почему именно в это мгновение. Я встал и подошел к окну и посмотрел на море далеко внизу, где кончалась уходившая вниз лужайка. Свежий ветер шлепал по дымчато-синей воде, образуя дугообразные разводы, словно ее протирали, как зеркало. У меня за спиной тетя Корки говорила о том, что приближается лето, и как ей не терпится снова начать выходить. У меня не хватило духу напомнить ей, что сейчас сентябрь.
- Они тут все так добры ко мне, - говорила она. - Так внимательны. А мистер Хаддон - ты с ним познакомился, надеюсь? - он просто святой, да, святой! Конечно, его этому учили, у него есть диплом. Я с первого взгляда поняла, что он образованный человек. Я так ему и сказала. Я всегда могу узнать культурного человека, - говорю, - стоит мне только взглянуть. И знаешь, как он мне ответил? Поклонился и поцеловал мне руку - да, да, поцеловал руку! А я, - говорит он интеллигентным голосом. - Я, мадам, тоже сразу вижу тонкое воспитание. Ну, я улыбнулась и закончила беседу; лишняя фамильярность ни к чему. Он за всем смотрит сам, за всем. Представляешь, - она изогнула шею, чтобы посмотреть на меня у окна, - он даже сам составляет меню. Правда. Я как-то похвалила его за вкусное рагу - помнится, это было рагу, - и он так смутился! Конечно, люди с такой пигментацией вообще легко краснеют. Ах, мисс Корки, - это он так меня зовет, - ах, от вас, мисс Корки, ничего не скроешь! - Тетя Корки умолкла и задумалась, зажмурив один глаз, скривив сморщенный рот и пуская клубы дыма. - Ох, надеюсь, я не зашла с ними слишком далеко, - зашептала она. - Эти люди иногда… Но, - она тряхнула золотыми кудельками парика, - что можно сделать? Раз уж я здесь, приходится…
Распахнулась дверь, сестрица Шарон просунула к нам рыжую голову и спросила: "Горшок подать?" Тетя Корки раздавила окурок и в сердцах отрицательно затрясла головой. "Ясно, - сказала Шарон, втянула голову, но тут же всунулась опять, кивнула на топорщащуюся окурками пепельницу и назидательно произнесла: - Укокошат вас эти папиросы, вот посмотрите".
Когда она окончательно скрылась, я снова сел на стул у кровати. Тетя Корки, униженная, отвела глаза в сторону и шумно дышала, с негодованием расширив ноздри и по-птичьи вертя головой. А я опять затаил дыхание. Я ощущал себя добровольным участником сеанса левитации, который горизонтально висит в воздухе и боится шелохнуться. Тетя Корки нетвердыми руками закурила новую папиросу и выдула в потолок возмущенный фонтан дыма. "Она, разумеется, совсем не такая, как он, - с горечью сказала тетка. - Она, кажется, нигде специально не училась и отличается потрясающей бесчувственностью, потрясающей. Где он ее такую нашел, непонятно". Я сказал: "Ну, она еще молодая…" Тетя Корки посмотрела на меня с недоумением. "Молодая? - тихо взвизгнула она. - Это она-то молодая? - И закашлялась. - Да нет же, - раздраженно отмахнулась она, начертив в воздухе дымную восьмерку, - я не про сестру. Я говорю про нее, про жену (ядовитая гримаса), миссис Хаддон". С нею, если только у меня достанет энергии, я тебя вскоре познакомлю. Тетя Корки вытащила патрон губной помады и, вздыхая и хмурясь, широкими мазками подретушировала условное изображение пары губ на месте провала, где некогда находился у нее рот. С этим обновленным рисунком стало похоже, будто ей на лицо уселась яркая тропическая бабочка.
Не помню, в тот ли мой приезд или позднее я рассказал ей про Мордена и его картины? Побывал ли я уже у него к тому времени? Видишь, как ты спутала мне всю хронологию. Я потерял ориентацию во времени, словно совсем выжил из ума. События из далекого прошлого видятся, будто это было вчера, а вчерашний день уходит в незапамятную даль, не успел еще померкнуть день сегодняшний. Некогда я отсчитывал время вперед и назад от того дня, когда ты встретилась мне на углу Ормонд-стрит; потом точкой отсчета, границей старой и новой эры стал день твоего исчезновения; теперь же - все течет. Я опустошен, как были, вероятно, опустошены Ученики в промежутке между голгофой и тем мигом, когда отвалили камень гробницы. (Господи, откуда это у меня? Еще чего доброго начнутся видения.) Ну да как бы то ни было, в тот день или в другой, но когда я рассказал тете Корки про свою новую работу, она пришла в восторг. "Искусство! - воскликнула она с придыханием, скорчив гримасу в духе Руоприм, и прижала ладонь к груди. - Искусство - это молитва". Я сразу же раскаялся, что сболтнул лишнее, и безмолвно сидел, разглядывая свои ладони, пока она упоенно рассуждала про искусство, а кончила тем, что опять протянула дрожащую руку, вцепилась мне в запястье и страстно прошептала: "Какая удача для тебя! Ты сможешь начать новую жизнь!" Я отшатнулся, но она не испугалась, а продолжала смотреть мне в глаза, медленно, многозначительно кивая. "Ведь ты же сам знаешь, ты вел себя очень дурно; да-да, очень дурно", - сказала она и подмигнула мне с укоризной. Подними она сейчас руку и дерни меня за ухо, я бы не удивился; возможно, даже бы покраснел. Почему-то у меня сложилось впечатление, будто за то время, что мы не виделись, ей известно про меня не больше, чем мне про нее. Однако дурная слава не лежит на месте. Тетя Корки отпустила мое запястье и закурила новую папиросу. "Смерть не имеет значения, - произнесла она неизвестно к чему и нахмурила брови. - Ни малейшего значения". Она легко вздохнула, повела вокруг бессмысленным взглядом и, медленно отвалившись на примятые подушки за спиной, закрыла глаза. Я испугался, встал, наклонился над ней; но ничего не случилось, она дышала. Я аккуратно вынул у нее из пальцев папиросу и раздавил в пепельнице. Рука ее безвольно легла на покрывало ладонью вверх. Тетя Корки попыталась было что-то сказать, но вместо слов изо рта у нее вырвался громкий трубный храп, и зашевелились ступни под одеялом.
Мне всегда бывает немного не по себе в присутствии спящих людей - то есть даже больше не по себе, чем когда они бодрствуют. Еще когда я был женат, в смысле - когда у меня была жена и все такое, мне хотелось бы на ночь оставаться одному, но понятно, признаться в таком желании не хватало духу. Меня пугает не само загадочное состояние сна, - хотя в нем, безусловно, есть что-то жуткое, - а то особое одиночество, в котором остаешься рядом с человеком, который спит. Это странный вид одиночества, он наводит на мысль о Трансильвании, о колдовстве, о всяких таких вещах. Ты сидишь, или еще того хуже - лежишь, в темноте, и рядом с тобой находится некто не мертвый, но сумевший вознестись, глубоко и мерно дышащий в темной высоте где-то на полдороге между двумя мирами, здесь и одновременно недоступно от меня далеко. В такие минуты я особенно остро осознаю собственное "я", ощущаю электрические колебания и покалывания, эфемерность и ужасный груз жизни в форме дышащей и мыслящей единицы. Все это мне представляется дурной шуткой кого-то, кто пошутил и уже давно ушел, а смысл этой шутки забыт и никто этой шутке не смеется. У моей жены сон был беспокойный, но засыпала она мгновенно. Опустит голову на подушку, раз-другой содрогнется - и нет ее. Не было ли это для нее способом убежать от меня? Ну вот, опять я впадаю в свой неотвязный грех солипсизма. От чего она норовила убежать, Бог весть. От всего, наверно. Если это действительно было бегством. Может быть, она тоже, как и я, нуждалась в отдельном логове для себя и не хватало духу в этом признаться. Побыть одной. Наедине с собой. Наедине с… собой? Странное выражение. Я никогда его толком не мог понять. Ну а я, как я выгляжу, когда сплю, что время от времени все-таки случается? Как некто затаившийся во тьме и готовый к прыжку, с обнаженными клыками и зеленым огнем в глазах? Да нет, это слишком красиво, слишком гладко. Вернее, как большая жирная туша, выброшенная на берег из морских глубин, задыхающаяся, ловящая ртом воздух.
Да, так о чем я?.. Тетя Корки. Ее комната, залитая предвечерним солнцем. И в ней - я. Папироса, которую я раздавил в пепельнице, все еще упрямо струила кверху тонкий, быстро вьющийся ядовитый синий дымок. Я подождал немного, глядя, как она спит, и ни о чем не думая, а затем тяжело, уперев ладони в колени, поднялся, побрел на подрагивающих ногах прочь и бесшумно прикрыл за собой дверь. За это время разноцветное пятно света из высокого окна заметно переместилось по площадке и уже начало взбираться вверх по стене. Удивительно, как подробности того дня залиты в моей памяти резким эллинским сиянием, гораздо более ослепительным и ярким, чем можно было бы ждать от обычного сентябрьского дня в этих широтах. Возможно, это вообще не память, а воображение, оттого вся картина и кажется такой правдивой. Внизу у лестницы меня встретил Хаддон, сгорбленный, заискивающий и в то же время настороженный.
- Да, с ней хлопот не оберешься, - сказал он, провожая меня до дверей. - Нам, к сожалению, пришлось забрать ее вещи.
- Вещи? - не понял я. - Какие вещи?
Он улыбнулся, чуть кривя рот на сторону.
- Одежду. Даже ночные рубашки. Она нас прямо с ума свела. Во всякое время дня и ночи норовила уйти из дому.
Я малодушно улыбнулся в ответ, сочувственно покачал головой, а про себя подумал: Представить себе только, каково это - быть им. Вот ужас.
Выйдя на волю, я поразился тому, как жизнерадостно сияет все вокруг - солнце, ярко-зеленая трава, и эти ван-гоговские деревья, и необъятное светлое небо, окаймленное понизу золотистыми облаками; словно побывал в дальнем путешествии и вот вдруг опять очутился дома. Я бодро зашагал вниз по подъездной аллее, но когда калитка за мной захлопнулась, задержался и опять нажал звонок - и опять металлический голос пропищал мне что-то неразборчивое. Для чего я ему позвонил и что ему ответить, я не знал, он подождал минутку, сердито дыша металлом в аппарат, - и отключился, а я снова почувствовал себя глупо-беззащитным, повернулся и бочком, ближе к обочине, побрел вниз с горы.
Но в благодатном тепле золотисто-голубого сентябрьского дня сердце мое постепенно успокоилось, и еще раз что-то кольнуло в грудь, как раньше у ворот, когда я почуял эвкалиптовый дух. Что за райские волнения настигают меня в самые неожиданные минуты, когда мысли заняты совсем не тем? Непроизвольные воспоминания вроде того, что пробудили у Пруста знаменитые пирожные "Мадлена"? Едва ли - на память не приходят никакие события прошлого, ни картины детства, ни любимые персонажи в шуршащих шелках и цилиндрах; нет, скорее это неожиданное освобождающее забвение, отсутствие всего, никогда не изведанное, но мучительно желанное. Это смутное грустно-восторженное чувство осталось у меня и по возвращении в город; как в тумане, послушно, ноги сами понесли меня по берегу реки и по Черной улице к дому Мордена. Видимо, какой-то частью сознания я не переставал думать о нем и о его тайнике с картинами в замаскированной комнате. Улица была безлюдна, одна сторона залита спокойным предвечерним солнцем, другая пряталась, точно под опущенным тентом, в густой тени. Двустворчатые двери "Лодочника" стояли распахнутые, оттуда, из темной глубины, исходили пивные ароматы. Мимо пробежала собака на трех лапах и равнодушно оскалилась на меня. Где-то по соседству в верхнем этаже разыгрывали гаммы на расстроенном фортепиано. Так судьба устанавливает свои жалкие декорации и при этом изображает равнодушие - задрав голову, смотрит в небо и непринужденно посвистывает. Я остановился на углу и взглянул вдоль Рю-стрит на слепые окна и широкую дверь дома Мордена. Ничего не имея в виду, просто от нечего делать. Или, может быть, в глубине непроходимого лабиринта, который называется моей душой, я все-таки обдумывал его предложение. Может быть, именно в ту минуту я решил - если рассеянное скольжение мысли, заменяющее мне волю, уместно назвать решением, - что возьмусь за оценку и каталогизацию необыкновенных картин в его хранилище. (Опять это понятие воли, намерения, решимости; неужели я отступаюсь от своего нетвердого мнения?) Внезапно дверь отворилась, и вышла молодая женщина в черном, на минуту задержалась у порога, что-то проверяя в сумке - деньги? ключ? - а потом повернулась и торопливо зашагала по направлению к Ормонд-стрит. Знаю, ты утверждала потом, что увидела меня тогда на углу, но я запомнил так: дверь; остановилась, заглянула в сумку; затем решительный поворот, и не оглядываясь, ушла с опущенной головой, а сердце мое сжалось, как будто уже знало, что его ждет.
Вообще люди меня не особенно интересуют, я для этого слишком занят собой, но подчас, когда мое внимание привлечено, я могу зайти удивительно далеко ради какого-нибудь банального открытия касательно совершенно постороннего человека. Глупость, конечно, сам понимаю. Могу сойти с автобуса задолго до своей остановки, вслед за какой-нибудь секретаршей, чтобы узнать, где она живет; блуждаю по большому универсальному магазину - ах эти счастливые охотничьи угодья! - просто чтобы выяснить, какой хлеб, или какую капусту, или какую туалетную бумагу покупает нагруженная сумками домашняя хозяйка с двумя сопливыми детишками в поводу. И не обязательно женщины - если у кого-то в предвкушении начинают жадно раздуваться ноздри: это может быть мужчина, ребенок - кто угодно. Думаю, любой первокурсник, специализирующийся по психиатрии, знает название этой моей слабости. Она безвредна, как привычка ковырять в носу или кусать ногти, но доставляет мне некоторое скромное удовольствие. Говорю в свое оправдание (хотя кто бы, интересно, захотел выступить моим обвинителем?): тогда, пускаясь украдкой вдогонку за той молодой женщиной, совершенно (о, совершенно!) мне не известной, я не имел иной цели, как просто узнать, куда она идет. Понимаю, до чего хрипло и неубедительно звучат эти отговорки, утверждающие мою невиновность. Наверняка кто-нибудь, заметив, как мы идем по улице, она - по солнечной стороне, я - крадучись за нею в тени, вполне мог бы подумать, что следует привлечь внимание полицейского. На ней было черное платье с короткими рукавами и туфли на немыслимо высоких каблуках, и она семенила на них с примечательной быстротой, сумку прижав к груди, вытянув тонкую шею и пригнув голову, словно заглядывала за край пропасти, которая при каждом ее звонком шажке отступала перед нею. Очень бледная, черные волосы подстрижены, как у пажа (моя Лулу!), узкие плечи высоко вздернуты, и очень тонкие ноги; даже с такого расстояния мне были видны маленькие белые руки с розовыми костяшками суставов и кое-как намазанными лаком обгрызенными до мяса ногтями. В этот погожий осенний день она выглядела странно в черном платье, в черных чулках со швом и на блестящих каблуках-шпильках; новоявленная вдова, подумал я, спешит к адвокату, где будут зачитывать завещание. На углу Ормонд-стрит она остановилась, должно быть, испугавшись толпы, шума и сгрудившихся в вечернем заторе автомобилей, нетерпеливо подрагивающих на солнце. Оглянулась через плечо (вот когда ты меня заметила), но я поспешил отвернуться и стал разглядывать витрину, а горло мне сдавило от страха и ликования, я всегда вспыхиваю и трепещу, если в разгар погони моя добыча вдруг замедляет шаг, словно почувствовав у себя на затылке жар моего дыхания. Потом спохватился, что стою, оказывается, перед окном, где нет никакой витрины, только пустота и паутина. Оборачиваюсь к женщине в черном - ее нет. Дошел до угла - исчезла бесследно. Обычно, если я вижу, что объект моего нездорового интереса улизнул, меня охватывает двойственное чувство разочарования и в то же время не вполне объяснимого облегчения. Легким шагом поворачиваю назад - она стоит прямо передо мной, совсем близко, я чуть не налетел на нее, стоит неподвижно в лиловой тени, все так же крепко прижимая к груди сумку. Она оказалась старше, чем мне виделось на расстоянии (ее возраст, я только что подсчитал по календарю, был тогда - двадцать семь лет, четыре месяца, одиннадцать дней и приблизительно пять часов). Черная лоснящаяся макушка пришлась вровень с моим кадыком. Волосы - очень черные, иссиня-черные, как вороново крыло, а под глазами - сиреневые тени. Особые приметы, Бог ты мой. Почему-то я воображаю у нее на голове маленькую черную шляпку с черной вуалью до половины лица - шутка, должно быть, сыгранная моей памятью. При чем тут эти иноземные аксессуары? Но что правда то правда, она подняла руку к голове и что-то поправила, прядь волос или сбежавшую ресницу, не знаю, но я заметил, что рука у нее дрожит, а на пальцах - никотиновая желтизна. Отвернув бледное круглое, заостренное книзу личико, она, щурясь, смотрела куда-то в сторону, и слова, которые она проговорила, я даже не был уверен, что должен отнести на свой счет.
2. ПОХИЩЕНИЕ ПРОЗЕРПИНЫ, 1655
Л. ван Хобелейн (1608–1674)
Холст, масло, 15 х 21 1/2 дюйма (38,1 х 53,30 см)