Содержание:
Яир 1
Мирьям 49
Дождь 61
Примечания 66
Давид Гроссман
Будь мне ножом
Когда слово станет телом,
И тело откроет рот
И слово произнесет, из которого
Возникло -
Я обниму это тело
И спать уложу с собой.
Хези Ласкали, "Урок иврита"
из книги "Мыши и Леа Гольдберг"
Яир
Мирьям,
ты меня не знаешь, и сейчас, когда я это пишу, я тоже не очень-то себя знаю. Я пробовал не писать (целых два дня!), но не выдержал.
Я увидел тебя позавчера на встрече выпускников, ты меня не видела, я стоял поодаль и, наверное, вне поля твоего зрения. Кто-то произнес твое имя, и несколько ребят обратились к тебе: "учительница". Ты была с высоким мужчиной, очевидно, мужем. Это все, что я о тебе знаю, но даже этого для меня слишком много! Не пугайся - я не ищу встреч с тобой, не хочу нарушать твою обычную жизнь - мне вполне достаточно твоего согласия получать от меня письма. Ну, чтобы я мог (иногда) письменно рассказывать о себе. Не потому, что моя жизнь так уж интересна (совсем наоборот, хотя я и не жалуюсь), просто хочу делиться с тобой тем, что мне некому больше дать. Я говорю о том, чем, по моему мнению, невозможно ни с кем поделиться или даже захотеть поделиться. Разумеется, это тебя ни к чему не обязывает, ты не должна отвечать мне (и я почти уверен, что не ответишь), но на тот случай, если все же захочешь дать мне знать, что ты это читаешь, я указываю на конверте номер почтового ящика, который абонировал сегодня утром специально для этого.
Если надо объяснять, то - не надо!.. Допускаю, что я ошибся, и ты - не та, кого я видел там: обнимающую себя, с надломленной улыбкой. Но если вдруг…, думаю - ты меня поймешь.
Яир В.
Мирьям, здравствуй,
с тех пор, как получил твое письмо, я ничего не могу делать - не работаю, не живу, только мысленно бегаю вокруг тебя, крича твое имя, и, будь ты здесь сейчас, я бы обнял тебя изо всех сил, и мы оба растворились бы во всем том, что в эту минуту рвется из меня к тебе навстречу (не бойся, я не так силен!). Обещаю, что отвечу на все твои вопросы, - самые честные ответы полагаются тебе за то, что ты написала, и за то, что вообще ответила! Что согласилась! Что не испугалась моего сдержанно-самоубийственного письма (от него у меня на внутренней поверхности щек остались глубокие следы зубов). Но, прежде всего, хочу напомнить, как мы на самом деле встретились… (Ты ответила! Всего через день! Не посмеялась над психом, который вдруг "раскололся" перед тобой!)…, я не имею в виду ту встречу в школе на прошлой неделе, она принадлежит реальности; какое нам дело до реальности, разве найдется в ней место для нас?
…С чего начать? Если бы можно было начать со всего сразу… (о, это внезапное чувство, что в каждом слове так много лишних букв, правда? Будто кто-то на кончике пера превращает иврит во французский… Не представлял, что так трудно будет объяснить, превратить это чувство в слова.) Ты пишешь, что я напоминаю тебе человека в сапогах-скороходах. О, если бы только можно было миновать этапы "объяснений" и "здравого смысла", чтобы ты узнала все сразу, целиком меня всего, а я, открыв глаза, - увидел бы твою улыбку и услышал: "Всё хорошо, можно начинать" (Здесь я прервусь. Чувствую, что каждое новое слово только все портит. Теперь твоя очередь).
Яир
(Еще только несколько слов). Отправив письмо, я вернулся, но не успокоился, да и кому нужен покой; слушай, Мирьям, не обращай ты внимания на идиота, который с самого утра не может сдержать улыбку, и который от счастья хотел бы сейчас же, не медля, не просто раздеться, но и вовсе освободиться от эпидермиса, от всего и встать перед тобой совсем раскрытым до самого белого зернышка души. Если бы я мог нарисовать, или прореветь, проржать, пролаять, да даже просвистеть тебе то, что захлестывает меня. Помню, как лет в двадцать примерно я искал способ стать одним из тридцати шести праведников , но только на светский манер. Я планировал, как хотя бы раз в неделю буду садиться в автобусе позади одинокой женщины, (лучше, конечно, чтобы это была женщина в черной одежде вдовы, но выбирать не приходится), и, невидимый для нее, буду тихонько насвистывать мелодию, полную любви. И мелодия, блуждая в самых потаенных извилинах её уха, коснется всего, что в ней уснуло, отчаялось, застыло…
Нет, меня совсем не пугает, что мы чужие друг другу. Наоборот, конечно же, наоборот - скажи, есть ли что-либо более привлекательное, чем потрясающая возможность отдать самое дорогое, (тайну ли, слабость, а может быть просьбу, такую же необоснованную, как та, с которой я к тебе обратился), в совершенно чужие руки (именно в чужие!), и мучиться от стыда, что соблазнился такой призрачной иллюзией, - во мне вообще есть эта склонность к нищенству - и так три дня и три ночи, минуту за минутой, как в карцере или в западне, и, когда я уже был готов отступить, вздорно, самоуничижительно и мрачно, вдруг - твоя спасительная белая рука…
Ты, видимо, не понимаешь, что меня так взволновало; это всё - твоё письмо такое теплое и лучистое, и особенно постскриптум (всего лишь одна строчка); для меня это было подобно твоему приходу: взяла за руку и вывела из тени на свет так просто, как будто это совершенно естественно - сделать такое для чужого человека.
(Ну вот, волна холода. Но почему теперь, в эту самую минуту? Потому что мне хорошо? Холод поднимается из живота, под сердцем - некий холодный кулак. Будьте знакомы!)
Если ты сможешь понять, что я действительно имею в виду лишь переписку, не встречу, и уж конечно не тело, не плоть, (не твою, это видно из твоего ответа), только слова! Потому что лицом к лицу мы все испортим, мигом скатимся на знакомые тропинки. И конечно, при абсолютной секретности, чтоб никому ни слова, чтоб не обернулись наши слова против нас самих. Только мои слова будут встречаться с твоими, и постепенно мы почувствуем, что дышим в общем ритме. Я так устал писать, но это не обычная усталость, - через каждые несколько строк я должен останавливаться, чтобы отдышаться и успокоиться…
Уже вечер. Я сделал перерыв, чтобы прийти в себя… Ровно десять часов назад я нашел в почтовом ящике белый конверт с моим именем с одной стороны и твоим - с другой (может, мне больше ничего и не нужно было для начала). А внутри на половинке листа (у тебя не было времени?) - твой ответ. В первые мгновения я даже не понимал, что я читаю. Как будто каждое слово, даже самое пустячное, ослепляло меня вспышкой, такой, как в слове "Я", если вдуматься. Миг понимания, и затем будто потёмки, расходящиеся из центра и засасывающие меня, а когда я дошёл до P.S., до "спасибо" за мой нежданный подарок (ты ещё и благодаришь меня!), и до твоего сердца, вдруг наполнившегося тоской по себе самому, когда оно было маленьким…
Согласна, что в такую минуту большего сказать невозможно? Что все главное - уже сказано?
Знаешь, я вычитал у мудрецов, что есть в человеческом теле одна маленькая косточка (самый верхний позвонок, он называется "атлант"), которую невозможно уничтожить: она не разлагается после смерти и не сгорает в огне, и что с нее начнут создавать человека заново, когда будет воскрешение мертвых. И у меня появилась игра: я пытался угадать в чём атлант знакомых мне людей, то последнее, что от них останется, недоступное разрушению, и из чего они будут заново созданы. И, конечно же, я искал и свой атлант, но ничто не отвечало всем требованиям. А потом я прекратил спрашивать и искать, мой атлант был объявлен несуществующим, до тех пор, пока не увидел тебя на школьном дворе, и старая игра вернулась из забвения, и с ней возникла сумасшедшая и сладостная идея: что, если мой атлант находится вовсе не во мне, а в другом человеке?
7 апреля
И снова я. Минута до полуночи. Это - третье за сегодня, не пугайся, ты не представляешь, сколько писем я не отправил тебе сегодня, но это наш первый общий день, день, когда пришло твоё письмо, и я ответил, и, пока не пришло от тебя следующее письмо, я могу верить, что ты читаешь меня точно так же, как я тебе пишу, - в полудреме, в полубреду (сегодня на работе я не ходил, а прямо танцевал), и я могу бормотать тебе "море, море…", - тонким голосом (у меня голос утоньшается, когда я вспоминаю тебя), - "…море, окати меня, море…", - не знаю, почему, может быть из-за моря, которое в имени твоём (Мирьям), а может, потому, что без жидкости нет зарождения жизни, а я чувствую, телом чувствую, что мы оба нуждаемся в море воды вокруг нас, в водопадах и реках, чтобы просто начать жить.
Я преувеличиваю? Скажи резче: тебя заносит! Чувствую, как тебя коробит (нет, правда: твоё тело досадливо сморщилось…), может быть, тебя что-то задело в моих словах? Тебе надо меня направлять, объясняя, где болит, и где надо мне быть осторожным. …А может, я просто утомил тебя сегодня?
Я ведь сам выматываюсь, когда пишу тебе, я уже говорил. Никогда не чувствовал такой слабости от написания письма. Пять-десять строк - и чувствую головокружение. Но это даже приятно, напоминает детские ощущения, когда выходишь на улицу впервые после долгой болезни. Может нам стоит заранее договориться, что эта переписка не будет слишком долгой? Скажем, на один год? Или до тех пор, пока это наслаждение не станет невыносимым? Ибо, если тело моё сейчас говорит правду, а тело, как известно, не лжёт…
Нет?.. Не лжёт?.. А сколько раз я лгал телом? Сколько раз обнимал, целовал, закрывал глаза со стоном, и кончал в экстазе, не вкладывая в это никакого особого смысла?
А ты - сколько раз?
Мирьям, если то, что я испытываю к тебе, искренне, то и одного года нам обоим будет слишком много. Мы не выдержим дольше, да еще и посеем разрушение во всём, что нас окружает, а мне кажется, что нам обоим есть, что терять вовне, поэтому я подумал (мысль идиотская, но всё же, может, договоримся заранее?)… Назначим себе некую дату, или дождёмся, пока что-то определённое произойдёт в мире, что-то вне нас и нам совершенно безразличное, но то, что будет нашим личным знаком в общем календаре. Ну что, это тебя немного успокоило (по крайней мере, это устанавливает хоть какие-то границы)? Так мы будем заранее знать, что разлука от нас не зависит, и что мы обязаны всё к этому времени прекратить. Быть всем или ничем, как думаешь?
Ты снова отдалилась. Вмиг отдалилась и отстранилась. Ладно, я же знаю, что написал глупость, что лягнул своё ведро ещё до того, как оно начало наполняться, но погоди, не решай ничего против меня! Послушай: мне сейчас проще всего выдрать этот лист, переписать заново без этих жалких строк и не потерять тебя в одно мгновенье.
Видишь, он остался. Совсем таким, как был. Ни слова не вычеркнуто. Потому что после твоего ответа я решил, что всё, что происходит со мной из-за тебя, будет тебе принадлежать. Записано во мне - записано в тебе. Каждая мысль, и желание, и страсть, и страх. Каждый младенец, плод или выкидыш, зародившийся во мне от тебя. И суть моего договора с тобой, с тобой одной, в том, что я отказываюсь от грима для ухаживания за тобой и от внутренней цензуры, и даже от права на самозащиту…
(Как стало легко, стоило только это написать).
Перечитал написанное.
Если бы я мог написать по-другому, если я был человеком, умеющим писать по-другому. Так много несуразностей. Можно ведь было гораздо проще, не так ли? Это как "Скажи, ребёнок, где болит?" Я зажмуриваюсь изо всех сил и быстро пишу: пусть двое чужих друг другу людей победят саму чужеродность, мощный законодательный принцип чужеродности, и всю откормленную кремлёвскую верхушку, которая засела у нас всех в глубине души, и пусть эти двое впрыснут себе инъекцию правды и выскажут, наконец, эту правду. Хочу иметь право сказать себе: "С ней я истёк правдой", - да, вот чего я хочу: будь мне ножом, а я…, я тебе, обещаю быть острым ножом, острым, но жалеющим. Это твоё слово, я и забыл, что оно разрешено к употреблению. Жалость - такой нежный и мягкий звук, слово, лишённое кожи (произнося его, чувствуешь себя просоленной, твёрдой землёй, взбудораженной, когда вода начинает бурлить в её трещинах).
Ты устала, я заставляю себя пожелать тебе спокойной ночи.
Яир
12 апреля
Мирьям.
Я знал, не говори, что не знал и не предостерегал себя…
Это и вправду то, что ты почувствовала? До такой степени?
Ну хорошо, ты представляешь себе, что мне тоже было неприятно получить такое. "Одной рукой даёт, двумя отнимает". Шехерезада и султан-придурок в одной связке… Утром я не выдержал и послал себе снова экспресс почтой твоё первое письмо.
Но ты понимаешь, правда? Что это всё от страха. Что после того, как мне удалось дёрнуть тебя за рукав и задержать на минутку около себя, моё угасшее обаяние утратило силу, и второго такого случая у меня уже не будет. Ты должна, должна поверить, что я раскрываюсь только со второго взгляда, или с третьего, но ни в коем случае не с этого, нынешнего.
Всё равно, Мирьям (имя у тебя тёплое, обильное, твёрдое и мягкое одновременно), побудь со мной ещё немного, только пока у меня не пройдут эти непроизвольные судороги. Можешь пока записать мне в своём дневнике несколько маленьких отчаянных замечаний. Но только позволь мне остаться, когда ты раздумчиво беседуешь сама с собой, с Анной (это твоя подруга?), с твоей кошкой и собаками. Может быть, для меня ещё не всё потеряно, ты же спросила меня там, с искренней, как мне показалось, заботой, что меня так напугало, и как это человек, решившийся попросить от жизни так много, так сильно боится жизни.
Объясни мне это ты, нет, правда.
Рассказать тебе, сколько раз я читал два твоих письма? Хочешь посмеяться? Каждый час днём и ночью, шёпотом и вслух, в горячей ванне, над зажжённой плитой в кухне, в разгар производственного совещания, с важно наморщенным лбом в окружении десяти человек. Ах, эти мои смешные попытки оставаться с тобой в любом состоянии!..И в туалете иерусалимского автовокзала, куда я специально приехал сегодня после обеда ради порнографических рисунков и непристойных надписей, да осыпятся они со стыда перед теми откровенными словами, что ты пишешь, правда, даже, когда ты грустишь, без всякой игры и притворства, даже не пытаясь себя защитить, вот так пришла и доверилась, совсем меня не зная.
Рассказать о себе ещё? Да что тут расскажешь?
Что-то в манере твоего письма напомнило мне, как я хотел когда-то научить сына собственному языку. Намеренно оградить его от говорящего мира, с самого рождения обмануть его, чтобы верил только тому языку, который я ему дам. И чтобы это был щадящий язык. То есть, идти с ним за руку и называть всё, что он видит именами, которые не причинят ему боли. Чтобы он даже не понял, что есть, например, война, что люди убивают, и что вот это красное - кровь. Идея слегка избитая, я знаю, но мне нравилось воображать, как он проходит по жизни, невинно и уверенно улыбаясь, первый озарённый ребёнок.
Мне ведь не надо говорить тебе, как я был счастлив, когда он заговорил, ты, конечно, помнишь это чудо, когда ребёнок начинает называть вещи словами. И всё же, всякий раз, когда он узнавал новое слово, слово, принадлежащее им, всем, даже первое его слово, такое красивое слово, как "свет", у меня щемило самый краешек сердца, потому что я думал, какое бесконечно большое число разных сияний он чувствовал, видел, пробовал и обонял, прежде чем втиснул их все в клеточку "свет", с этим "т" на конце, как выключатель. Ты поняла, верно?
Да, конечно, в щемлениях краешка сердца ты разбираешься. Может быть, ты даже специалист в этом, хотя и "скромный", по собственному признанию… Я это почувствовал, едва взглянув на тебя. Я тоже уже, как выяснилось, сумел немало огорчить и сжать твоё сердце.
Неужели и вправду, так сильно? Как будто ты лишилась дорогой, любимой вещи за мгновение до того, как её получила?
Ты бы хоть рассказала, что это за "дорогая вещь" (чтоб я знал, что такое во мне почти было).
Яир