Будь мне ножом - Давид Гроссман 6 стр.


6 июня

Маленькое дополнение: знай, если ты видишь меня таким, ты не одинока. Ты могла этого не заметить, но я тоже стоял там, рядом с тобой, скрестив руки на груди, всё время, с самого первого письма, которое я тебе написал, я тоже стоял в стороне и наблюдал, так же как и ты, за своей выходкой - мне важно сказать это тебе, несмотря ни на что. Всё остальное лишнее, правда?

Так почему же я не могу прекратить это?

Напиши всё, что придёт тебе в голову, только не оставляй меня так. Я сейчас снова, четвёртый раз уже, ходил к почтовому ящику.

Ну, давай, уж это-то ты должна для меня сделать, постоим минутку вместе, плечом к плечу, и посмотрим на него, и посмеёмся над ним вместе в последний раз, над этим моим внутренним органом, который вырвался вдруг на свободу, над селезёнкой, пустившейся в пляс…

Стоп! Режиссёр дважды хлопнул в ладоши, смена декораций: давай побудем минутку двумя верблюдами, мне захотелось побыть верблюдами, почему бы и нет, я остроумен и оригинален даже в самые тяжёлые моменты, - верблюдами с удлинёнными и лишёнными юмора мордами. Пара взрослых верблюдов, самец и самка, трезво глядящие на мир и уныло жующие, прекрасно сознающие своё место в караване, ведомом медленно, как и положено, пока вдруг не вырывается из его ряда один странный ослик, а может, просто похожий на ослика гибрид верблюда с клоунским колпаком, такая ошибка природы с ослиными ушами и верблюжьим горбиком, и этот маленький чудак пускается в безумный пляс, держись от него подальше, Мирьям, из всех его отверстий брызжут отвратительные струи, надень плащ, надень свитер(!), чтоб не осквернил тебя дождь его слегка перевозбуждённой души.

Именно таким я вижу позорное "представление", которое устроил для тебя в том письме, да собственно, во всех письмах. С самого начала. Не понимаю, что со мной случилось. На какое-то мгновение сердце разлилось и затопило обширные территории мозга. Что же там произошло на самом деле? Я помню, что видел тебя, вокруг тебя были люди, велась оживлённая беседа, в которой ты не участвовала. Вдруг твои губы опустились, и ты улыбнулась странной плачущей улыбкой, нет, хуже того, улыбкой человека, которому стало известно, что он лишился своей последней надежды, своего идеала, но который заранее знал, что это случится, и что с этой утратой ему предстоит жить дальше… Это был миг, когда я вошёл в твою жизнь. Странный и безрадостный миг, но я ни секунды не колебался, потому что в этот миг я увидел своё имя на дне твоей улыбки и прыгнул. А с другой стороны - может, вовсе не моё имя было там написано, а может, я так хотел показать тебе, что я вижу, и что ты не одна, что прыгнул слишком быстро? И это для меня тоже не новость, знай, что у меня есть долгая и печальная история таких незрелых прыжков - на работе, в жизни, в семье, даже уже в школе и в армии, и в письмах в редакцию - везде, где я чувствую, как что-то задерживается или тормозится, не важно, почему, из-за равнодушия, трусости или глупости, или просто потому, что "так никто не делает". И в такой момент я всегда действую назло (так говорит мой отец), неправильно, на-благо, думаю, ты поняла, это ты первая решилась написать слово "стремление", в такой момент всё во мне поднимается, ты видела, и пропади они пропадом все законы природы и общества, которые гласят, например, что душа человека обязана ограничиться обособленным существованием в теле только этого человека.

Глупо разъяснять это (но я не могу прекратить), что всегда где-то очень близко образуется что-то (или кто-то), стремящееся прорваться, чтобы не задохнуться, и, хотя мне совсем не ясно, что это, мне совершенно ясно его желание прорваться, и его задушенный крик мне тоже совершенно понятен. Ты спросила, какую музыку я слушаю у себя дома, а какую на работе и, главное, какую музыку я слушаю, когда пишу тебе. Спросила так, как будто само собой разумеется, что меня всегда сопровождает музыка. Мне жаль тебя разочаровывать - я не слишком музыкален, по-моему у меня дисмузия (и тем не менее я пошёл и купил "Детский уголок" Дебюси, и слушаю его в машине снова и снова, и конечно Монтеверди в исполнении Эммы Кёркби, и, может быть, когда-нибудь я пойму то, что ты сказала), но этот зов я слышу всегда и понимаю его мгновенно, не слухом, а животом, пульсом, утробой, и ты тоже слышишь его, ведь и меня ты так же услышала, как же ты вдруг перестала слышать?

Ладно, это не имеет смысла. Как решишь, так и будет. Я только хочу, чтобы ты знала, что я прекрасно понимаю, что со мной сейчас происходит, и что ты обо мне думаешь, ведь это моя непрерывная пытка, Мирьям, - меня всегда двое, один с пунцовым лицом и скрещёнными на груди руками и второй, который, отделившись от первого, всё падает и падает и в процессе падения ещё и спорит с пунцовым и кричит на него, летя к своей гибели: "Дай мне жить, дай чувствовать, дай ошибаться".

Но, конечно же, я, без всякого сомнения, и тот, что поделаешь, который с отвращением цедит сквозь зубы, что конец известен, ты, как обычно, ещё приползёшь ко мне. Он сухо сплёвывает (у него бывает пересыхание слизистой оболочки), когда ослик кричит, что ему всё равно и, может быть, однажды ему это удастся, (естественно, по ошибке, ведь, согласно императорскому уложению, подобные благодеяния могут происходить исключительно по ошибке), и он, наконец-то поразит цель, нет: попадёт в цель, попадёт, попадёт в чужую душу, попадёт буквально душой в душу, и один единственный раз одна душа из четырёх миллиардов китайцев во всём мире (в этой ситуации все вдруг становятся похожими на китайцев) проклюнется перед ним и принесёт плоды…

Так он падает и кричит тонким надтреснутым голосом, что вся его жизнь меняется.

Но, тут выясняется, (а как же иначе!), что вокруг каждого такого крика есть десяток сдержанных и рассудительных умников-разумников, и они, посоветовавшись, требуют проверить, не забегаешь ли ты вперёд, может это вообще одна из тех твоих необоснованных идей (говорят они мне сухими губами), которые процветают только под покровом ночи, а при свете дня тают, то есть, ещё один ущербный гибрид, который может родиться недоношенным уродцем…

А я, - ты должна была видеть меня тогда, да, собственно говоря, видела, наверное, это тебя и оттолкнуло, - уж я-то знаю, как я выгляжу в такие минуты, так, будто прошу их меня пожалеть. К чему лгать, Мирьям, ведь в глубине души я знаю, что, будь это в их силах, они и меня бы не утвердили ("не отвечает требованиям стандарта", - заключили бы они), а я всё бегаю между ними, почти исступлённо, и умоляю их согласиться увидеть то, что вижу я, чтобы хоть один из них увидел это так же, как вижу я, ведь, если ещё кто-то увидит - ещё одного достаточно, не надо больше - это сразу поднимется и будет спасено, и что-то во мне тогда будет "утверждено", но попробуй объяснить это им.

И тут я больше не в силах терпеть (я описываю тебе весь процесс), наступает момент "к чёрту всё", момент, когда я думаю, например, чего я буду стоить, если не отправлю тебе это письмо, моя душа выплёскивается, и я лечу за ней точно так же, как летел к тебе. Вот, даже сейчас, это я там лечу, всё еще лечу к тебе, к тому, кто согласится поверить вместе со мной, посмотри, посмейся: это я, слабый предохранитель сети, каждой сети, каждой связи, контакта, напряжения, каждого возможного моего трения или соединения с ними, с этими; и с тобой сейчас тоже, видя, как это проваливается и затухает между нами, я снова прошу поверить в нас. Может, мы коснёмся случайно золотой жилы, ведь уже почти коснулись, было несколько мгновений света, и я привык к тебе, к твоей раздражающей судейской прямоте (и к тому, как смешно ты путаешься в словах, когда волнуешься), и где ещё я найду взрослую женщину, которая была бы таким ребёнком, способную погрузиться в размышления о первом соитии Адама и Евы и с наслаждением рассуждать о том, как они естественным путём открыли, что делать приятно, и какое это счастье и радость открывать естественным путём…

Видишь, я всё помню, может быть, я уничтожаю свидетельства твоего существования, "конспирация" и тому подобное, но характер твоего существования во мне меня пугает, что мне делать с этим новым существованием, которое меня не хочет?!

Вот я перед тобой: я - ослик, или пролом в заборе; я - трещина, сквозь которую в дом просачиваются ошибка, предательство и просто насмешка, так было с детства, сколько помню себя, я - дырка, как это не по-мужски, кому ещё я мог бы такое сказать, но поверь, что, по крайней мере, в минуту моего взлёта, в полёте, я становлюсь самим собой, тем, кому предназначено быть. Удивительно, как эта минута наполнена счастьем, и вообще - это полная минута, это - всё вместе. Если бы только я мог всю жизнь провести в одной такой минуте!

Но тут, конечно, имеет место удар приземления, много пыли вокруг и страшная тишина, и я, очнувшись от всего, чем я был только что, осторожно озираюсь и начинаю замерзать от холода, окутывающего меня изнутри и снаружи, холода, знакомого только шутам и дуракам.

Это - правда, что пару раз в жизни мне случилось быть живым семенем и блестящей идеей, но по большей части - я не более, чем плевок. Из-за одной такой идеи, например, я застрял на этом этапе своей жизни, как Гейне в своей "матрасной могиле", окружённый грудой из сорока тысяч книг, брошюр и журналов, у меня была идея, понимаешь? Великая идея…

Вот и всё. Иногда из такого прекрасного броска ты выходишь, как Нахшон и удостаиваешься места в Танахе, но чаще оказывается, что стремление вниз было пустым. И всегда, даже если у тебя получилось, ты почему-то страшно одинок, когда возвращаешься ко всем остальным, к их отстранённым взглядам, вдруг начинающим напоминать тебе плевки. Мой отец, бывало, говорил: всё тело хочет писать, но тебе известно, кого для этого вынимают.

Так я чувствую себя сейчас, и это губит меня, такого взгляда из твоих глаз мне не выдержать. Из-за одного только твоего взгляда я решился броситься вниз головой, а там будь, что будет, и Not less than everything, согласно стандарту Т.С.Элиота, а теперь я грызу себя за то, что не был более осторожен.

Я же мог написать тебе хитроумное пробное письмо и затушевать свои намерения, не торопясь приманить тебя лёгким флиртом и встретиться по-настоящему, телом к телу, в полном согласии с правилами любовных игр, принятых во взрослом обществе. Когда я вспоминаю, что я тебе писал, что рассказал тебе о своей семье, или что я сказал себе о своей семье из-за тебя, ту ужасную фразу о трёх людях, живущих вместе, мне хочется себя кастрировать, вырвать себе язык!

7 июня

Всё, хватит. Ночь невыносима (как подумаешь, что ты можешь даже не догадываться, что со мной происходит!) Я тебе ещё не рассказывал, как это началось. То есть, рассказал уже немало, раз тридцать, по-моему, повторил это, но рассказывал, собственно, только о тебе, о том, что я в тебе увидел, и я не могу расстаться с тобой, пока ты не узнаешь, что происходило со мной в те минуты.

Так вот, вкратце, и покончим с этим. Однажды вечером месяца два назад я увидел тебя. Ты стояла в большой группе людей, сгрудившихся вокруг тебя и, главным образом, вокруг твоего мужа. Целый ансамбль уважаемых учителей и наставников, и все вздыхали, как трудно преуспеть в воспитании, и сколько времени проходит, пока становятся видны плоды. И был, разумеется, упомянут Хони А-Меагель и старик, посадивший рожковое дерево для своих внуков, и твой супруг (мне кажется, он относится к тебе, как хозяин), рассказывал о каком-то сложном генетическом эксперименте, которым он занимается уже десять лет, я не вдаюсь в подробности, так как не слишком прислушивался, передай ему мои извинения. Горькая правда в том, что его рассказ был длинным и скучным, в нём было много фактов, что-то о плодовитости кроликов, по-моему, и об инстинкте всасывания зародышей обратно в матку в неблагоприятные периоды(?), не в этом суть, и всё равно все его слушали, он обладает обаятельной уверенностью и особой, очень внушительной, манерой речи. Такой человек знает, что, как только он откроет рот, все замолчат и будут его слушать, он также чудесно пользуется выражением лица взрослого самца с устоявшимся мнением, с этими его вытянутыми щеками, развитыми челюстями и густыми бровями… Тебе крупно повезло, Мирьям, ты ухватила самого отборного самца в стаде, Дарвин приветствует тебя из могилы, и вы, разумеется, очень подходите друг другу, возносясь вместе. А я был всё ещё свободен, в смысле - свободен ошибаться.

Твой супруг вдруг засмеялся, вот: я помню, как был поражён громким клокочущим мужским смехом, вырвавшимся у него, и как я съёжился, будто он застал меня за чем-то постыдным. Я даже не знаю, над чем он смеялся, или - над кем, но все засмеялись вместе с ним, может быть только для того, чтобы немного поплескаться с ним вместе в сиянии его авторитетного лица. А я случайно взглянул на тебя, возможно потому, что ты была там единственной женщиной, я искал у тебя понимания или защиты, и увидел, что ты не смеёшься. Напротив, ты, поёжившись, обняла себя руками. Может быть его смех, который наверняка тебе нравится, пробудил в тебе какое-то тяжкое воспоминание или просто испугал тебя так же, как испугал меня.

Так или иначе, они продолжали вести беседу, как все они умеют очень хорошо, но тебя там уже не было. Я был потрясён, увидев, как ты отстранилась от всех, не сдвинувшись с места, сбежала, пользуясь минутным отвлечением внимания, я даже видел, куда ты сбежала. Что-то у тебя в глазах открылось и закрылось, тайная дверь мигнула там один раз, и вдруг только тело твоё осталось стоять там с приопущенной головой, грустное и покинутое тобой (никогда больше не смогу я рассказать тебе о нём, о твоём светлом и мягком теле, масляном и медовом). Ты обнимала себя, словно укачивая себя-ребёнка и себя-младенца. Твой лоб задрожал и покрылся рябью и удивлёнными морщинками, как у девочки, которая слушает длинную запутанную и грустную историю, да, всё твоё лицо поплыло, и я, ещё не понимая этого, почувствовал, как моё сердце рванулось тебе навстречу пляшущим осликом, была, как видно брешь в том месте, где у меня не хватает ребра, всё смешалось, и я тоже.

(Не волнуйся, я ухожу из твоей жизни, это последние судороги…)

Я сейчас вспомнил, как сразу после этого тебя окружила большая группа учеников, помнишь?

Странно, как это было стёрто до сих пор: они прямо выкрали тебя из взрослой компании для совместного снимка, почти унесли тебя на руках. И был момент, когда ты прошла мимо меня, и я видел, что ты всё ещё погружена в свои мечты, но уже старательно улыбаешься, и это была совсем другая улыбка, публичная и сверкающая, как же я мог об этом забыть?!

А может, и не забыл, может быть, взволнованный тем что сумел заглянуть в этот твой секрет, я уже знал, что ты поймёшь?

Потому что это была минута твоего "позора". Я узнал его, даже не сознавая этого. Такая немного судорожная улыбка, улыбка предвыборной кампании была у тебя в ту минуту… О чём вообще я говорю? Ты? Предвыборная кампания? Да, да, конечно, в подобных вещах я не ошибаюсь. Так значит, даже ты? Быть избранной снова и снова, очаровывать, да, видеть голод в чужих глазах (и я сейчас ещё больше жалею, что продолжения не будет).

А ученики, не знаю, заметила ли ты, возможно, ты ещё не полностью пришла в себя, стадо рослых и неуклюжих юнцов с бритыми черепами, каждый из которых боролся за право быть к тебе ближе всех, прикоснуться к тебе, впитать твой взгляд или улыбку и прокричать тебе страшно важную вещь, которая именно в эту минуту не даёт покоя, это было довольно смешно…

"Смешно" - неверное слово. Зимородка жалко. Ведь даже у того, кто стоял совсем в стороне, возник в эту минуту странный и неожиданный импульс, просто стыдно сейчас вспоминать - дикий импульс птенца, разинувшего клюв от внезапного, смертельного приступа голода - я, я, учительница, меня, меня…

Хватит, довольно. С каждым словом я всё больше себя унижаю: пожалуйста, возьми лист бумаги и напиши пару слов, одного тоже достаточно, "да" или "нет". Мне сейчас не осилить длинного письма от тебя. Напиши: "Сожалею, я пыталась привыкнуть к тебе, очень старалась, но не смогла одолеть твоих выходок и фантазий".

Ну, ладно. Решено. По крайней мере, мы знаем, что нас ждёт. Я, очевидно, ещё некоторое время буду молча, про себя выкрикивать твоё имя. В конце концов, рана затянется. Может, схожу ещё раз в Рамат-Рахель или в другое место за городом, место, где нет людей, и которое всё-таки немного наше, и закричу во весь голос: Мирьям, Мирьям, Мирь-ям!

Яир

Не бойся. Ещё денёк-другой. Потихоньку осыпятся буквы, и тебе останется только мой обычный крик - и-а! И-а!

10 июня

Вышло так, что твоё письмо пришло, когда у меня уже совсем не осталось сил. Я открыл ящик только по привычке, как открывал десятки раз за последнюю неделю, и там был белый конверт. Я стоял и смотрел на него, и ничего не чувствовал, кроме усталости. Может быть, ещё страх. Я уж надеялся, что привык к мысли о том, что всё кончилось, замерзло навсегда, откуда взять мне силы на боль от разморозки.

…Я, разумеется, прочитал. Раз, другой, ещё раз. До сих пор не понимаю, как я мог так быстро расклеиться от перерыва в одну лишь неделю. Поверишь, по моим ощущениям тебя не было, по меньшей мере, месяц?

Будто я только и ждал повода так над собой поиздеваться.

Сегодня мне нечего добавить. Я рад, что ты вернулась, что мы вернулись, что тебе и в голову не приходило исчезать. Наоборот.

Я всё ещё сержусь на тебя, как же ты не подумала, что я буду страдать. Как же ты меня не знаешь, ты! Хоть бы записку прислала перед отъездом. Или открытку с автовокзала в Рош-Пине. Это заняло бы у тебя десять минут, не больше, а меня избавило бы от многого.

С другой стороны, я начинаю понимать, что ты действительно не стала бы причинять мне такие страдания, если бы у тебя был выход.

Ну вот, оптимистическое место для окончания этого унылого письма - наверно, у тебя не было никакого выхода.

Назад Дальше