Азовский - Могилевцев Сергей Павлович 13 стр.


Я стоял в пионерской комнате, и видел все словно сквозь некую пелену: гроздья алых знамен в углу, рядом с ними горны и барабаны, огромный стол, накрытый алым сукном, за которым сидели давным-давно известные мне персонажи. Мне было так плохо, что я не мог увидеть их сразу всех, но по отдельности то один, то другой из них проплывал, качаясь, перед моими глазами. Кроме того, я слышал их голоса. Сначала раздался голос Марковой: "Это больше терпеть невозможно! Это какой-то иностранный агент действует в нашей советской школе". После этого перед моими глазами проплыла она сама – с большой короной на голове в виде Кремлевской башни. Внизу у башни были ракетные двигатели, и она все время пыталась сорваться у Марковой с головы и вылететь через окно в космос, к летающим там космонавтам. Я сразу же сообразил, что в будущем Маркова станет большим ученым по нашим советским ракетам, и ее даже рекомендуют для запуска в космос в качестве бортинженера. Однако в последний момент она не пройдет медкомиссию, и в космос вместо нее полетит кто-то другой. Мне стало ее до ужаса жаль, я попытался было ее успокоить – сказать, что нашим советским девчатам грех жаловаться на судьбу, и что, если только их, конечно, не изнасилуют, они могут рассчитывать на блестящую карьеру трактористки или колхозной доярки. "Ты, главное, держись подальше от разных подозрительных закоулков, – сказал я ей доверительно, – и, кроме того, не очень-то рассчитывай на прокурора. Он, знаешь, хоть и поставлен законом защищать честь наших советских школьниц, но на деле не очень-то с этой работой справляется. Так что на прокурора особой надежды ты не питай. Он хоть и советский наш прокурор…" – "Да что ты мелешь такое?!" – раздался под ухом у меня голос Весны, и сама она, толстая и напоминающая чем-то Александра Назаровича, появилась неожиданно прямо перед моими глазами. То, что Весна станет в будущем учителем математики, я не сомневался уже давно. Как и в том, что заарканить какого-нибудь простофилю в свои толстые амурные сети ей не составит большого труда. Просто она, как будущий математик, все заранее с точностью вычислит, и, не колеблясь нисколько, нанесет смертельный удар. "И ничего, между прочим, я не мелю, – искренне обиделся я на нее. – Я просто пытаюсь вас по-дружески предупредить об опасности. А если вы не хотите меня слушать – что ж, дело ваше. Только не обижайтесь потом, если вас где-нибудь в переулочке изнасилуют. Какой-нибудь Башибулар со своей дворовой командой. Тогда уж хоть кричите, хоть не кричите, а прокурор наш только будет этому рад. Он, может, этому самому Бешибулару даже медаль специальную выдаст – ему ведь очень обидно, что дочки его изнасилованы, а все остальные ходят по улицам целехонькие и невредимые. И собираются в будущем стать выдающимися доярками или ткачихами. Ему, может быть, тоже хотелось бы видеть своих детей какими-нибудь рекордсменками и стахановками". – "Чичиков! – закричала пронзительно Маркова. – Фанатик, забудь навсегда о нашей аркадьевсксй школе! Ты никогда не получишь диплом, тебя не примут ни в какой институт!" – "Почему?" – вежливо поинтересовался я у нее. "Потому, что мы тебя исключаем из комсомола. Немедленно положи на стол свой комсомольский билет." – "Но за что? – искренне удивился я. – Что я сделал вам такого плохого?" – "Ты антиобщественный тип, – выпалила сна со злостью, – тебе неинтересна наша общая жизнь, ты все высмеиваешь и все подвергаешь сомнению. Ты… Ты… Чичиков. Вот ты кто!" – опять со злостью закончила она. "И никакой я не Чичиков, – попытался я заступиться за симпатичного мне героя. – Я, если хотите, намного хуже его. Мы все, если хотите, намного хуже Павла Ивановича. Мы, может быть, как раз и есть те самые мертвые души, которые он собирал." – "Да он сумасшедший!" – раздался неожиданно голос старшей вожатой по имени Маша. Она, как и другая вожатая – по имени Лена, – вся была от ног до головы покрыта прыщами и говорила визгливым и тонким голосом. Мне было абсолютно понятно, что в будущем эта Маша, немного избавившись от прыщей, станет в городе каким-нибудь очень большим начальником, вроде бригадира бесчисленных библиотекарей, выдающих пионерам и школьникам книги о Павке Корчагине и Зое Космодемьянской, а вожатая Лена, которая, наоборот, растолстеет ужасно и от прыщей избавиться не сумеет, так и останется в школе на должности старшей пионерской вожатой. Я хотел было заметить ей, что не очень-то идеологически правильно в сорок лет заниматься такой молодежной работой, и что Аркадий Гайдар, между прочим, был в шестнадцатилетнем возрасте командирам полка, а к ее сорока годам наверняка бы выбился в какие-нибудь генералиссимусы, но тут опять услышал слова этой прыщавой Маши: "Повторяю вам, он просто сумасшедший какой-то!" – "Нет, – обиделся я, – я не сумасшедший, я просто открыл самую главную тайну! Вам, может быть, невдомек, что существуют на свете страшные и ужасные тайны? Вы, может быть, не догадываетесь, что мне не очень-то просто ходить с ней целыми днями. Я, может быть, и поделился бы с вами этой ужасной тайной, – если, конечно, вы сумеете ее сохранить." Они, конечно же, сразу переменились в лице, и, посовещавшись секунду между собой, заверили меня, что не выдадут ни за что мою страшную тайну. Им, очевидно, мерещились разные ужасы, скелеты и замученные фашистами пионерки. Пришлось их в этом разочаровать. "Вы спрашиваете, что же это за главная и ужасная тайна? Пожалуйста, вот она: нашу советскую девушку невозможно изнасиловать никакому врагу!" Тут я на секунду остановился, и посмотрел на своих собеседниц. Они были изумлены, они были просто потрясены и раздавлены этой главной на свете тайной. С ними было больше не о чем говорить. Все главное сегодня уже было сказано: меня выгнали из комсомола, но в школе пока что оставили. Спасибо и на этом, грустно подумал я, и, поднявшись на ноги, направился в сторону выхода. "Куда ты, Азовский?" – раздалось у меня за спиной. "В галактику картошку собирать!" – со злостью огрызнулся я на ходу. Это их сразу же отрезвило. Они не хотели меня просто так отпускать, им было мало того, что меня исключили из комсомола. Им хотелось чего-то более весомого и вещественного, и поэтому они всей компанией бросились следом за мной. Большая перемена уже закончилась, и последние учителя заходили в притихшие классы, бросая на меня дикие взгляды. Я же, не обращая на них внимания, рванулся вверх по широкой лестнице и выскочил в холл на втором этаже.

Здесь тоже было пустынно и чувствовалось приближение Нового года: на окна уже наклеили вырезанные из тонкой бумаги снежинки, а на сцене в углу лежал, дожидаясь елки, большой деревянный крест. Я прошмыгнул мимо сцены, и, не отдавая себе отчета, толкнул первую попавшуюся дверь. Это оказалось злым насмешливым роком: открытая дверь вела в химический кабинет. Здесь было тихо, стояли на кафедре какие-то химические приборы, и поначалу я никого не заметил. Погони за спиной не было, а потому, окончательно осмелев, я начал с интересом осматривать колбы, тигли и перегонные кубы с длинными стеклянными трубками, которые, очевидно, были подготовлены для очередной лабораторной по химии. Я сразу же отметил определенный прогресс, который произошел за две тысячи лет в деле изготовления химических инструментов. Правда, нынешние мастера всего лишь усовершенствовали приборы, которые изобрели в тишине тайных египетских храмов, и, кроме того, нынешняя наука зашла в полнейший тупик, ибо отрицала самое главное – трансмутацию элементов. Современная химия была ложной наукой, ибо отрицала превращение ртути в золото. Нынешняя химия убили вековую мечту бесчисленных поколений работающих в храмах алхимиков и жрецов, потому что отрицала мечту, и была поэтому серой, неинтересной и приземленной наукой, которую искренне ненавидело уже не одно поколение школьников. Недаром, видимо, и учителя для этой бездарной науки подбирались такие же серые и бездарные, как наша серая и бездарная Кнопка. Я усмехнулся, брезгливо дотронулся до какой-то пузатой, похожей на нашу классную колбы, и тут неожиданно в глубине кабинета увидел ее саму. Она сидела жалкая, маленькая и испуганная, еще, очевидно, не пришедшая в себя после моей знаменитой лекции, до глубины души оскорбленная пренебрежительным отношением к ее серой химии. Это, в сущности, была вековая обида химии на гордую аристократку алхимию, блистающая расплавленными тиглями золота, добывающую бесценные философские камни и наблюдающую полеты неуловимых Демокритовых атомов. Кнопке было страшно, ее даже не следовало спрашивать, действительно ли это так, ибо страх и уныние написаны были на кончике ее облупленного реактивами носа. Я бросил на классную грустный печальный взгляд и молча покинул химический кабинет.

Посередине зала напротив окон, льющих в него тусклый и серый свет, стоял Александр Назарович в окружении всей агрессивной четверки и рассудительно о чем-то им говорил. Я сразу понял, о чем шла речь: о том, что Азовский притворяется дурачком, но это ему совсем не поможет. Что глупо считать его сумасшедшим, что просто надо приложить к нему немного фантазии, что-то там у него в голове подкрутить, что-то доложить, или, наоборот, решительно ампутировать. Что советская педагогика справлялась и не с такими голубчиками, и что не следует воспринимать все слишком трагично. Но мне от такого директорского объяснения было не очень-то весело, Я проходил мимо них, словно сквозь строй, всей кожей ощущая на себе их ненависть. Они смотрели на меня так, как, бывало, смотрели в биологическом классе на еще живую, извивающуюся под их ланцетом лягушку. В их глазах читался непреклонный и безжалостный приговор, они уже не хотели выкручивать руки, но с удовольствием разрезали бы меня на куски и присоединили ко мне проводки электрической батарейки. Нет, молча сказал я, твердо взглянув им в глаза, это у вас не получится! Это у вас ни за что не получится, сказал я себе, заходя в раздевалку и дрожащей рукой стараясь попасть в непослушный и нелепый рукав пальто. Потом решительно направился в сторону окутанного морозным туманом тамбура. Это у вас ни за что не получится, молча сказал я глазам сжавшейся от холода Кати, которая застыла в промерзшем тамбуре, стараясь, очевидно, в последний раз что-то изменить в наших с ней отношениях. Я грустно улыбнулся ей, и, толкнув тяжелую дверь, вышел на расчищенное от снега крыльцо. Меня трясло от холода и нервного напряжения, я чуть было не поскользнулся на широких ступеньках, но все же устоял на ногах. Потом спустился и с засунутыми в карманы руками пошел прочь от школы по длинной и узкой аллее, обсаженной по бокам кипарисами, многие из которых лежали сейчас на земле. Оглянувшись последний раз, я увидел ровный и белый столб дыма, поднимавшийся из школьной котельной. Потом отвернулся и пошел в сторону Приморского парка.

Холода продолжались уже неделю, и это было невиданно для Южного берега Крыма. Здешние деревья не привыкли к таким холодам, многие из них не привыкли к таким большим шапкам снега, они не умели сбрасывать с себя лишний снег, их этому никто не учил, а потому почти все деревья Приморского парке стояли, словно ветераны прошедших войн, выставляя напоказ потерянные в боях руки, ноги и головы. Я вышел из аллеи на улицу Ленина и свернул затем в боковую дорожку, которая заканчивалась знаменитым памятником на костях. Я шел к его горящей тусклым красным стеклом звезде, и непонятное беспокойство постепенно начинало овладевать всем моим естеством. Я шел, переступая через торчащие вверх льдины, и постепенно уколы страха, те самые уколы, от которых освободился я несколько лет назад, и которые в последние дни стали все чаще меня навещать, – эти недобрые уколы страха, словно острые иглы льда, стели впиваться в мое сердце. Я предчувствовал что-то недоброе, мне вдруг сделалось очень страшно, захотелось спрятаться куда-нибудь в теплое и безопасное место, но вокруг были одни ледяные сугробы, и спрятаться в них было негде.

Сзади ждала ненавистная школа, а спереди, прикрытая увенчанным звездой обелиском, лежала под землей огромная груда костей, которые когда-то были живыми людьми. Несмотря на мороз, мне неожиданно стало жарко, я вдруг отчетливо понял, что пропал окончательно. Я еще не знал, что же конкретно ждет меня в конце этой узкой заледенелой дорожки, но мне заранее уже было страшно – так, как когда-то давно, в детстве, во время преодоленных мною кошмаров. Сделав еще несколько шагов в сторону обелиска, я вышел на круглый асфальтированный пятачок, и неожиданно понял все. Они давно, очевидно, ждали меня, засунув руки в карманы длинных, похожих на шинели пальто и надвинув на нос свои дрянные плюгавые кепи. Они курили, стараясь согреться, грязно ругались и предвкушали предстоящую месть. Их было много. Они давно планировали мне отомстить, я давно перешел всем им дорогу, в одиночку освободившись от их грязной дворовой зависимости. Я не участвовал в их темных делишках, не пил в подворотнях портвейн, не насиловал вместе с ними глупых нерасторопных школьниц, не избивал малолеток и не терял драгоценного времени на глупое стояние в темных и кривых переулках. Они не могли простить мне моей независимости, моей свободы и презрения к их примитивным и грязным забавам. Они не могли мне простить мое неучастие в их волчьей охоте на беззащитных, пропавших в сугробах людей. Они, может быть, простили мне все остальное, опасаясь дружбы моей с Сердюком и Кащеем. Но, так же, как и наши школьные активистки, так же, как Кнопка и Александр Назарович, они не могли простить мне моих расплавленных тиглей с золотом. Не могли потому, что на фоне их волчьей серости это было невыносимо и перечеркивало саму их серую и никчемную жизнь. Они издали, словно дикие хищники, наблюдали за мной, выжидая подходящий момент. И они дождались его.

Их было много: и Башибулар, и другие, плюгавые и осмелевшие, на кривых рахитичных ногах, низкорослые и агрессивные, в надвинутых на глаза дрянных драных кепчонках, в покрытых мохом шапках-ушанках, с похожими на сливы синими отмороженными носами, с оттопыренными ушами, с кольями и цепями в руках, с кастетами в глубоких грязных карманах. С решимостью убить меня посреди заледенелых снежных аллей. Моих аллей. Они прекрасно все рассчитали. Они чувствовали, что прокурор, который даже своих собственных дочек не мог защитить от их хищной и похотливой стаи, не станет поднимать шум из-за какого-то там сумасшедшего. Он не сможет, если даже захочет, посадить сразу двадцать пять человек – ведь неизвестно, кто именно нанес в висок смертельный удар кастетом. А раз так – то и церемониться нечего, надо кончать с этим зазнавшимся одиночкой, который к тому же, по слухам, вообще недавно свихнулся. И они действительно решили кончить все побыстрей. Они выплюнули на снег окурки, вытащили из карманов кастеты, поудобней сжали в руках колья и цепи и неспеша стали меня окружать. Бежать никуда я не мог: они предусмотрительно перекрыли все пути к отступлению. Но даже если бы они и не сделали этого, я все равно не мог никуда убежать – страх парализовал все мои действия. Я стоял, прислонясь спиной к кипарису, и знал, что через минуту умру.

Назад Дальше