Азовский - Могилевцев Сергей Павлович 3 стр.


Год или два отец все же повоевал, под вражеским артобстрелом вытаскивал раненых с поля боя, и я, конечно, все это жутко переживал вместе с ним. Особенно то место в рассказах отца, когда он сидел в огромной свежей воронке, оставленной немецкой авиабомбой, и вдруг почувствовал – нужно немедленно уходить. Вообще-то в одно и то же место два раза снаряд или бомба не падают. Но в этот раз было именно так: отец отполз от воронки всего лишь несколько метров, и в нее сразу угодил новый немецкий снаряд. Я так и видел это изрытое воронками поле, я переживал все не менее остро, чем в свое время отец, который после войны очутился в лагере для пленных японцев. Японцы мерли в этом лагере один за другим, и отец придумал отпаивать их настоем из хвои. Однако лагерное начальство посчитало эту затею излишней, и у отца были крупные неприятности. Какие крупные, он конкретно не говорил, но несколько лет в его биографии остались для меня навсегда белым пятном. Потом все опять пошло более-менее гладко. Отец закончил мединститут, переехал в наш городок и стал очень крупным медицинским начальником. По местным, конечно, понятиям. Он сидел у окна на втором этаже бывшей дачи какого-то миллионера и писал один за другим отчеты областному начальству. Именно в это время начались у меня с ним первые неприятности. Именно тогда – а было это год или два назад – стали появляться у меня первые росточки сомнений. Судите сами: отца моего зовут тоже Павлик, он тоже, как и настоящий Павлик, родился в двадцатых годах. Вы скажете, что Павликов в нашей стране миллионы, и будете, конечно же, правы. Вы скажете, что это просто абсурд, просто чушь, ибо настоящий Павлик погиб от руки кулаков. Все это так, и много еще чего можно привести против моей гипотезы.

Однако, раз уж я вбил себе в голову какую-нибудь идею, то не откажусь от нее ни за что. Все хожу и думаю: Павлик! Павлик! И даже ночью снится мне этот Павлик Морозов. А в школе как посмотрю на галерею портретов пионеров-героев, как увижу в ней настоящего, давно убитого Павлика, так сразу начну их сравнивать. Просто стою и сравниваю отца с Павликом, нарисованным на портрете. И форма лба вроде бы у них одинакова, и нос, и губы, и даже форма ушей. И уговариваю себя, что этого быть не должно, что я просто зол на отца за его грубость по отношению к матери. Что у него неприятности на работе, и он уже не большой медицинский начальник, а просто врач в санатории для туберкулезных больных. Что я уже не могу им издали любоваться, и это меня, конечно же, бесит. Вот я и выдумываю всякую чепуху, всякие нелепые истории. Вроде того, что Павлика кулаки не убили, вернее – убили, но не до конца. Что он убежал из дома, стал беспризорником, имел кучу всяческих приключений, вырос, воевал с немцами, учился в мединституте, а под конец оказался у нас в городке. Все сходится, и никуда от этого уйти теперь я не могу. Особенно после тех двух случаев.

Оба они произошли этой весной. Один во время празднования Первомая, а другой чуть раньше. Вот с него-то я и начну. Надо сказать, что я большой любитель выдумывать всяческие истории. Вот просто рождаются они во мне одна за другой, и приходится потом жить вместе с ними, как будто они твои родные братья и сестры. Помню, как выдумывал я разные истории о полководцах Наполеона, одним из которых был я сам. Или историю о тайной лаборатории в одном из египетских храмов, где получал я из ртути золото и оживлял мумии давно умерших фараонов. Потом родилась история с этим Павкой Морозовым. Хотя, в отличие от египетских фараонов, она, к сожалению, могла оказаться правдой. А вслед за Павкой Морозовым я выдумал про это оружие. Про тайный склад я, конечно, выдумал все от начала и до конца. И про то, как сложены там горы всяческих пулеметов и автоматов. И про ящики с патронами, которых там столько, что можно ими вооружить целую армию. И про пистолеты разных калибров, из которых можно запросто пострелять, и про бомбы, и про гранаты, и про многое что еще. Я не знал и сам, почему выдумал всю эту историю. Быть может, я начитался книг про войну, или на меня подействовали рассказы отца про бомбежки и воронки от немецких снарядов. Но врал я про свой склад вдохновенно, описывая до малейших деталей: и как гильзы из пистолета выскакивают на пол моего тайного склада, когда стреляешь из них по мишеням, и какая сильная у пистолета отдача, и как пахнет гарью от пороха. Все точь-в-точь, как описано в книгах о партизанах и юных подпольщиках. Мне кажется, что вот именно этого – моего воображения – отец мне и не простил. Он мог простить все остальное: и то, как долго отказывался называть я ему место расположения тайного склада, и то, как долго водил его в заброшенном татарском саду между колючих зарослей ежевики и обвалившихся стен каких-то старых домов. Он даже наверняка простил бы мне свои ободранные о ежевику руки, порванные о ржавый гвоздь брюки, свое разочарование и досаду за несколько впустую потерянных дней. Но мое воображение, к сожалению, простить мне отец не смог. Все дело в том, что сам он толком выдумать ничего не умеет. Просто не приспособлен он для такой роли, и все тут. Лично я ничего плохого тут совершенно не вижу. Есть люди, приспособленные для одного и не приспособленные для другого. Я, например, никогда не смог бы стать ни фельдшером, ни врачом, ни даже каким-нибудь простым санитаром. Не смог потому, что от вида крови меня просто тошнит. А уж о том, чтобы дотрагиваться до мертвецов, к примеру, не может быть вообще никакой речи.

К сожалению, отец не такой. Моя выдумка с тайным складом оружия его просто вывела из себя. Он просто разъярился, как тигр, прямо стал бросаться на стены, а потом неожиданно, впервые за все восемь лет, явился к нам в школу и долго перед всем классом описывал мой ужасный поступок. Кнопка и Маркова, конечно же, были на вершине блаженства. Они до этого думали, что на мою сознательность нельзя уже ничем повлиять. И вдруг – такой уникальный случай! Они решили, что, если насядут на меня с разных сторон, то, может, что-нибудь из этого и получится. Хотя что они хотели из меня получить, я думаю, они до конца не знали и сами. Просто им надо было кого-то воспитывать, выявлять и выяснять. А что конкретно выявлять – это их, по-моему, совсем не заботило. И вот теперь, когда отец заявился к нам в школу, они обрадовались невероятно. А я, как ни странно, не только не испытывал какого-нибудь стыда, раскаяния, и так далее, а просто погрузился в глубочайшие размышления. У меня уже тогда мелькнула первая мысль, что ничем мой отец от Кнопки или Марковой не отличается. Для него тоже главное – разоблачить чью-нибудь выдумку. Чей-нибудь неблаговидный поступок. Обидно было, конечно, что он разоблачает поступок родного сына, но, как ни странно, я сразу же ему все простил.

Я прямо в классе, во время моего разоблачения, решил, что прощаю ему все. У меня, конечно же, мелькнула мысль о предательстве. О том, что только Павлик Морозов, который когда-то предал родного отца, мог бы так поступить. О том, что предательство родного отца ничем не отличается от предательства сына. И что, став взрослым, Павлик вполне мог так поступить. Но я быстренько отогнал от себя эти мысли. Я решил, что все прощаю ему. Прощая потому, что… Одним словом потому, что он мой отец, пусть хоть и без большого воображения, пусть хоть и бесят его все эти непонятные выдумки. Быть может, со временем я смогу его к ним приучить. Поэтому визит в школу отца совершенно ни к чему не привел. Наши активистки остались разочарованы, а Кнопка, поразмыслив обо всем хорошенько, решила подобраться ко мне с помощью матери. Она угадала мое слабое место. С отцом у меня все продолжалось по-прежнему. Будто ничего и не произошло. О складе оружия мы больше не разговаривали.

Второй же случай произошел этой весной во время празднования Первомая. Я уже был настолько измучен своими подозрениями о Павке Морозове, что ничем другим заниматься просто не мог. Даже жизнь городских бандитов меня больше не занимала, и я потерял с ними всякую связь. После школы я шел бродить по своим аллеям, а потом возвращался домой, менял воду рыбкам в аквариуме, брал свой "ВЭФ" и настраивался на "Голос Америки". Но все это занимало меня лишь на малое время, я отвлекался, погружался в раздумья, и неизбежно опять приходил к этому Павлику. Так продолжилось до самого Первомая.

Я никогда не любил праздников. Да и за что их любить? В шесть часов утра на крышах домов начинают кричать динамики, из которых несутся марши, гимны и революционная музыка. Потом по всему городу начинают собираться колонны, которые часа через два двинутся к центру навстречу трибуне. Повсюду стоят наряды милиции, по этой улице пройти уже невозможно, по той тоже, люди мечутся, боясь разойтись со своей колонной. Родители перед выходом, естественно, мечутся тоже, мать и сестра, что-то гладя на кухне, под ногами путается наше собака Дружок, шум, лай, никто ничего не может найти, все друг друга торопят и обвиняют, уславливаются встретиться после всего у фонтана, торопливо пьют чай и разбегаются каждый в поисках своей первомайской колонны. Ужас, одним словом, и совсем не похоже на праздник. Однако именно Первого мая я окончательно понял, что мой отец – настоящий Павлик Морозов. После демонстрации, как всегда, мы встретились всей семьей у фонтана: я, мать, отец и сестра со своим неразлучным Дружком. Все шло, как обычно: приветствия, раскланивания, бравурная музыка, воздушные шары в руках у детей, школьный оркестр, весь день играющий у фонтана. Вроде бы и не было вчерашнего вечера, вроде бы и не ссорились в очередной раз родители, а мы с сестрой не делали вид, что нас это совсем не касается. Но, видимо, вчерашняя ссора для родителей даром не кончилась, они до сих пор были нервные, и мечтали на ком-нибудь отыграться. Для отца такой жертвой стал добродушный Дружок, который, очевидно, сделал что-то не так. Что-то такое, что крайне отцу не понравилось. То ли он поступил ему на ботинок, то ли отец вспомнил вчерашнюю ссору с матерью, но кончилось все страшным шумом и визгом. Бедный Дружок, отчаянно визжа, барахтался в воде посередине фонтана, мать в голос рыдала, сестра кричала, а отец стоял невозмутимый, как статуя Ленина, и с интересом смотрел на добровольцев-мальчишек, вылавливающих из фонтана нашу собаку. В этот момент я окончательно понял, что он и есть настоящий Павлик Морозов.

Я знал, что Павлик Морозов был пионерским героем, и, следовательно, иметь такого отца многие сочли бы за великое счастье. Но, странно, я никакого счастья совсем не испытывал. Наоборот, именно после того, как я убедился в своей правоте, я возненавидел его особенно сильно. Я ненавидел героя, и ничего не мог с собою поделать.

Именно в это время отец мой увлекся научной работой. Я сразу же возненавидел всю эту работу, все эти блестящие рентгеновские аппараты, никелированные шкафы и мотки бесчисленных проводов, заполняющие его кабинет в туберкулезном санатории не краю города. Дело, однако, было не просто в научной работе – отец однажды проговорился, что мечтает работой своей осчастливить всех ныне живущих людей, изобретя универсальное лекарство от туберкулеза. Я часто потом замечал эту черту в разных людях: очень многие мечтали осчастливить все человечество, не спрашивая у данного конкретного человеке – желает он этого счастья, или, напротив, с детства мечтал в тридцать лет загнуться от туберкулеза? Родители теперь ссорились почти ежедневно, и отец часто оставался ночевать на работе, подложив под голову кипу свежих рентгеновских снимков. Я уже совершенно не восхищался им, не старался ему подражать, а, напротив, постоянно хамил и нарывался на ссору, высмеивая идею изобретения чудо – лекарства. Это принесло свои результаты: во время летних каникул, отвечая на какое-то замечание, я обозвал его дураком, и мы перестали с ним разговаривать. Так и не говорим до сих пор: молчим, отворачиваемся при встрече, и делаем вид, что ничего не случилось.

Я не спал, ворочался на кровати, и думал о тех проблемах, которые мне предстояло решить. Вообще-то таких проблем было несколько, а одна из них – тайна моего родного отца – вообще, по-моему, не могла быть решена в ближайшее время. Поэтому о ней не стоило даже и думать. Тем более, что я уже передумал о ней достаточно. Вторая была женской проблемой. Но это была проблема не только моя, а очень многих моих знакомых. И никем она, за исключением моего друга Кащея, до конца решена не была. Женская проблема состояла из многих пунктов: жениться мне когда-нибудь, или нет, влюбляться в кого-нибудь, или не влюбляться, хотя последнее, увы, происходило без моего ведома – влюблялся я весьма регулярно; почему очень красивые девушки часто бывают невообразимыми стервами, вроде наших пламенных активисток, и растрачивают свою молодость на разные общественные собрания и комитеты – в этом случае, по моим наблюдениям, они, правда, довольно успешно дурнели; был еще целый ряд весьма деликатных вопросов, связанных, к примеру, с подглядыванием в женскою душевую, или тем, считать ли изнасилование партизанки Снежковой немцами действительно изнасилованием, или высоким подвигом во имя Родины; короче, вопросов была целая куча, и решить даже один из них за вечер не представлялось никакой возможности. Лучше всего размышлениями о женской проблеме заниматься в школе во время уроков, решил я про себя, и стал думать о страхе. Это, к сожалению, еще одна нерешенная мною проблема, которых, как видно, набирается у меня целая куча. Сам я, кстати, начал бояться очень рано, года в два или три. У меня была тогда нянька, которая пугала меня волками. В итоге я стал выдающимся специалистом по этим волкам, большим, наверное, чем настоящие охотники на волков. Они снились мне ежедневно на протяжении многих лет. Нянька моя давно куда-то исчезла, а волки продолжали сниться каждую ночь. Я просыпался по ночам оттого, что они кидались на меня, и разрывали зубами на части. Мне было ужасно страшно, но потом это постепенно прошло, волки исчезли, а страх по-прежнему во мне оставался. Лежу я, к примеру, на пляже в компании Сердюка, и страшно боюсь, что сейчас подплывет дежурный спасатель на лодке, и за что-нибудь меня отругает. Я понимаю, конечно, что все это отчаянная чепуха. Что дежурный спасатель сам большой приятель местных бандитов, что к нему запросто можно подплыть и даже забраться в лодку. А если захочется – погрести и покатать в ней какую-нибудь приезжую девочку. Так делают все, и ничего необычного, а тем более страшного, ни в спасателе, ни в лодке его нет и в помине. Я все это хорошо понимаю, но, не смотря ни на что, очень боюсь. Даже озноб меня пробирает, и мурашки высыпают по всему телу. Боюсь, и все тут, и ничего поделать с собой не могу. Словно болезнь какая-то, от которой у меня нет лекарства.

Сперва я очень переживал, думая, что я какой-нибудь перерожденец, потому что никто не боится, а я как дурак трясусь целыми днями. Но потом я открыл, что другие тоже боятся. Это было потрясающее открытие! Не менее потрясающее, чем открытие тайны моего родного отца. Я, помню, дошел до того, что запросто подходил к какому-нибудь человеку, и спрашивал у него: "Ну что, боишься, приятель? Подожди, скоро будет еще страшнее!" Эффект был потрясающий! Очень многие, даже взрослые люди, пугались настолько, что не могли слова сказать. Некоторое бледнели, другие хватались за сердце, а дети начинали просто в голос реветь, и звали маму, размазывая по щекам слезы и сопли. В итоге я настолько обнаглел, что начал приставать со своим вопросом даже к бандитам. Вы не поверите, но результат был такой же! Многие пытались от меня откупиться, пытались задабривать ласками и уговорами, и даже предлагали познакомить меня с интересными девочками. Авторитет мой возрос до того, что сам Сердюк стал посматривать на меня с подозрением, жалея, очевидно, о том, что взял в фавориты такого опасного человека. Я понял, что обладаю абсолютным оружием. Таким, как в рассказах Брэдбери или Шекли. Я не сомневался, что, умело пользуясь им, мог бы покорить своей власти весь мир. Ну не мир, конечно, мир это я слишком загнул, а вот стать местным королем года через два или три с этим абсолютным оружием мне бы не стоило ничего. Беда, однако, состояла в том, что сам я тоже боялся, и, следовательно, мое абсолютное оружие было направлено не только против других, но и против меня самого.

Быть может, я принял эстафету всеобщего страха у своего родного отца. Я помню, как боялся отец потерять свое место большого начальника, пишущего отчеты. А до этого он боялся, что его убьют на войне. А еще раньше – что его убьют беспризорники. Теперь он боится, что поссорится с матерью, и, наверное, боится меня, Потому что чувствует, что я когда-нибудь спрошу у него, Павлик он Морозов, или не Павлик. Он, наверное, даже рад теперь, что мы не разговариваем. Вот и отсиживается в своем рентгенкабинете, думает, что я не приду и не спрошу напрямик все, как есть. Меня это возмутило настолько, что я решил было сейчас же встать и идти к отцу объясняться. Но на улице была холодная зимняя ночь, и идти вновь по заледенелым аллеям мне не хотелось. Поэтому я опять стал думать о страхе.

Назад Дальше