– Послушай, Бедж, я понимаю, что тебе в последнее время ужасно трудно приходится… – Он внимательно изучает мое лицо своими козлиными глазками. Это невыносимо. – И в том году мы тебе считай вручили бесплатный билет, учитывая трагические обстоятельства. – У Сэнди такой взгляд, который говорит: "О бедная девочка, оставшаяся без мамы". Он так или иначе у всех взрослых проскальзывает, когда они со мной общаются, словно я обречена, выброшена из самолета без парашюта, потому что парашют – это мама. Я опускаю глаза, замечаю у него на руке смертельную меланому, его жизнь обрывается у меня на глазах, но потом я понимаю, что это всего лишь глиняная точка. – Но ШИК не может дать слабину, – уже более строго говорит он. – Несданная работа в студии – повод для отчисления, и мы решили назначить тебе испытательный срок. – Сэнди подается вперед. – Дело не в том, что твои работы трескались в печи. Такое бывает. Но с тобой такое происходит действительно постоянно, что заставляет усомниться в твоей технике, в твоей внимательности, но самое главное, что ты ушла в себя, и нас всех очень беспокоит, что ты явно даже не стараешься. Ты наверняка в курсе, что множество молодых художников со всей страны обивают наши пороги в надежде сюда попасть – на то самое место, которое занимаешь ты.
Я думаю о том, что Ноа всецело заслуживает быть на моем месте. Не это ли пытается сказать мне мама, разбивая все мои творения?
Сама знаю, что именно это.
Я вдыхаю и произношу эти слова:
– Отдайте им мое место. Они заслужили. А я нет. – Я поднимаю голову и смотрю в его полные изумления глаза. – Сэнди, мне здесь не место.
– Понимаю, – говорит он. – Возможно, ты так думаешь, но преподаватели ШИКа считают иначе. Я считаю иначе. – Сэнди берет очки и начинает протирать их своей замызганной глиной рубашкой, от чего они становятся только грязнее. – Твои женщины из песка были совершенно уникальны, те, которые были представлены в портфолио при поступлении.
Что?
Он закрывает глаза и словно прислушивается к какой-то музыке вдалеке.
– Такие радостные, такие причудливые. В них было столько движения, столько эмоций.
О чем это он?
– Сэнди, в портфолио были платья. Скульптуры из песка лишь описывались в эссе.
– Да, я помню твое эссе. И помню платья. Красивые. Жаль, что мы не специализируемся на моде. Но сидишь ты здесь сейчас благодаря фотографиям тех чудных скульптур.
Не существует фотографий тех скульптур.
Так, ладно, у меня уже кружится голова, как в какой-нибудь серии "Сумеречной зоны".
Их никто никогда не видел. Я за этим внимательно следила, всегда уходила подальше, в такую бухту, где никого нет, а потом их съедал прибой… только вот один раз, точнее два, Ноа мне говорил, что ходил за мной и смотрел, как я их делаю. Но неужели еще и фотографировал? И отправил их в ШИК? Крайне маловероятно.
Узнав, что меня взяли, а его нет, он уничтожил все свои творения. Все до последней каракули. И с тех пор не брался ни за карандаш, ни за пастель, ни за уголь, ни за кисть.
Я поднимаю взгляд на Сэнди, который стучит по столу костяшками пальцев. Погодите, он сказал, что они чудесны? Кажется, да.
Увидев, что я снова обратила на него внимание, он перестает стучать и продолжает:
– Я понимаю, что вас в первые два года заваливали теорией, но давай мы с тобой вернемся в начало. Один простой вопрос, Бедж. Ты больше не хочешь творить? Ты для твоего возраста уже через многое прошла. Тебе ничего не хочется сказать миру? Может, тебе нужно что-то сказать? – Он очень посерьезнел и напрягся. – В этом же вся суть. И ни в чем больше. Мы, художники, выражаем желание руками, такова наша особенность.
От этих его слов у меня внутри что-то развязывается. И мне это не нравится.
– Подумай об этом, – продолжает он уже мягче. – Я еще раз повторю свой вопрос. Возможно, в этом мире не хватает чего-то такого, что могут создать лишь твои руки?
Грудь пронзает обжигающая боль.
– Бедж, есть же? – настойчиво повторяет Сэнди.
Да. Но я не смогу. Представляю себе ту лужайку.
– Нет, – отвечаю я.
– Не верю, – говорит он, скривив лицо.
– Мне нечего сказать. – Я как можно сильнее сжимаю руки. – Nada. Рот на замке.
Сэнди разочарованно качает головой:
– Ну, тогда ладно.
Я смотрю на Давида…
– Бедж, где ты?
– Я здесь, извините. – Я снова возвращаюсь к нему.
Преподаватель явно расстроен. Почему? Почему ему вообще не все равно? Он же сам сказал, что куча молодых талантов по всей стране умереть готовы за мое место.
– Надо будет поговорить с твоим отцом, – продолжает он. – Ты отказываешься от такой возможности, какая дается раз в жизни. Ты действительно этого хочешь?
Мой взгляд снова возвращается к Давиду. Он словно сделан из света. Чего я хочу? Лишь одного…
И тут вдруг Давид как будто спрыгивает со стены, обхватывает меня своими огромными каменными ручищами и шепчет мне на ухо.
Он напоминает, что Микеланджело создал его более пятисот лет назад.
– Ты правда хочешь уйти?
– Нет! – Мой страстный вскрик удивляет нас обоих. – Мне надо работать с камнем. – Я показываю на Давида. Внутри меня взрывается идея. – Мне надо кое-что сделать, – говорю я. Я так взбудоражена, словно меня лишили дыхания, и теперь я хватаю ртом воздух. – Очень надо. – Я мечтала об этом с самого поступления, но я бы не выдержала, если бы мама и это сломала. Просто не пережила бы.
– Вот это меня бесконечно радует, – говорит Сэнди, всплескивая руками.
– Но только не из глины. И без обжига в печи. А из камня.
– Камень куда прочнее, – с улыбкой отвечает он. Понимает. Ну, частично.
– Вот именно, – соглашаюсь я. Это она так просто не разобьет! И что самое главное – и не захочет. Я ее ослеплю. Я обращусь к ней. Только так. "Джуд, прости, – прошепчет она мне на ухо. – Я даже не знала, что в тебе такой дар".
И потом, быть может, она меня простит.
Я все это время даже не осознавала, что Сэнди о чем-то говорит, не замечая нарастающей музыки, возможного примирения между матерью и дочерью, которое разыгрывается у меня в голове. Я пытаюсь сосредоточиться.
– Проблема в том, что Иван на весь год уехал в Италию, а больше в отделении нет никого, кто мог бы тебе помочь. Если хочешь, можно работать с глиной, а потом отлить в бронзе, я могу…
– Нет, только камень, и чем тверже, тем лучше, даже, например, гранит – это блестяще.
Он смеется и снова превращается в добродушного козла, щиплющего травку на лугу.
– Гм, может… ты не будешь против, если тебе назначат преподавателя не из нашей школы?
– Конечно. – Да что за вопрос? Это же бонус.
Сэнди поглаживает бороду, размышляет.
И размышляет.
– Что такое? – спрашиваю я.
– Есть кое-кто… – Он вскидывает бровь. – Настоящий мастер.
Возможно, последний из живущих. Но я боюсь, что это невозможно… – Он словно отмахивается от этой мысли рукой. – Он больше не преподает. И не выставляется. С ним что-то случилось. Никто не знает, в чем дело, но даже и до этого он был не совсе… как бы это сказать? – Сэнди смотрит на потолок, подыскивая нужное слово там, – человеком. – Он смеется и начинает рыться в лежащих на столе журналах. – Выдающийся скульптор, давал офигенные лекции. Я их слышал, когда сам еще учился, это было потрясающе, он…
– Если он не человек, то кто? – заинтригованно перебиваю я.
– По сути, – улыбается Сэнди, – кажется, лучше всех это высказала твоя мать.
– Моя мать? – Я даже без дара Свитвайнов догадалась бы, что это знак.
– Да, она публиковала статью о нем в журнале "Искусство завтра". Забавно. Я как раз вчера его перелистывал. – Он просматривает несколько выпусков издания, для которого писала мама, но не находит. – Ну ладно. – Сэнди сдается и откидывается на спинку кресла. – Дай-ка вспомню… как она там сказала? А, вот, да: "Когда этот человек входит в комнату, падают все стены".
Когда этот человек входит в комнату, падают все стены?
– А как его зовут? – спрашиваю я, едва дыша.
Сэнди смотрит на меня, поджав губы, и как будто принимает решение.
– Я сначала позвоню. Если да, съездишь к нему после зимних каникул. – Он записывает имя и адрес на бумажке, отдает ее мне. – Только не говори, что тебя не предупреждали… – Сэнди улыбается.
Мы с бабушкой Свитвайн, в полном забвении, в густом тумане, не видя ничего вокруг, пробираемся через севшее на землю облако по Дэй-стрит, улице в районе многоэтажек в глубине Лосткоув, где находится студия Гильермо Гарсии. Это имя скульптора с бумажки, которую дал мне Сэнди. Я не хочу ждать, скажет ли он да, я решаю пойти сама.
Перед выходом из школы я проконсультировалась с "оракулом", т. е. Гуглом. Поисковики лучше кофейной гущи и колоды Таро. Вводишь вопрос: "Я плохой человек? Голова болит из-за того, что у меня неоперабельный рак мозга? Почему дух моей матери со мной не разговаривает? Что делать с Ноа?" А затем просматриваешь результаты и выбираешь ответ свыше.
Я спросила: "Попроситься ли в ученики к Гильермо Гарсии?", и мне выдали обложку журнала "Интервью". Я нажала. На фото оказался темный внушительного вида мужчина с радиоактивными зелеными глазами, замахнувшийся бейсбольной битой на трогательную романтическую скульптуру Родена "Поцелуй". И подпись: "Гильермо Гарсия: рок-звезда в мире скульптуры". И это на обложке "Интервью"! Я на этом остановилась, потому что у меня чуть не разорвалось сердце.
– Ты в этом наряде похожа на гангстера, – говорит бабушка Свитвайн, которая летит рядом со мной сантиметрах в тридцати над землей, крутя в руках парасоль цвета фуксии невзирая на ужасную погоду. Она сама, как всегда, одета безупречно – в ярком развевающемся платье, в котором она похожа на солнечный закат с переливами, и в огромных очках с черепаховой оправой, как у кинозвезды. И босая. Если можешь парить над землей, туфли почти не нужны. И с ногами ей повезло.
У некоторых гостей из того мира ноги смотрят в обратную сторону.
(Более чем ужасно. Слава богу, у бабушки все нормально.)
– Ты похожа на этого, как его там, Скиттлс.
– Эминем? – с улыбкой подсказываю я. Туман настолько густой, что идти приходится, вытянув перед собой руки, чтобы не наткнуться на почтовый ящик, столб или дерево.
– Да! – Она стучит по тротуару зонтиком. – Я же помню, что какое-то драже. Он. – Теперь она показывает зонтиком на меня. – А у тебя столько отличных платьев в шкафу томится. Это бурлескно, – говорит она и сопровождает свои слова рекордно длинным вздохом, это в ее стиле. – Джуд, а как же поклонники?
– Ба, у меня нет поклонников.
– Вот и я об этом, милая моя, – хихикает она, довольная своей остротой.
Мимо проходит женщина с двумя детьми в шлейках, иными словами, на поводках, которыми у нас в городе пользуются многие родители во время такого тумана.
Я осматриваю свой невидимый костюм. Бабушка все так и не понимает этого. Я объясняю:
– Для меня встречаться с парнями опаснее, чем убить кузнечика или чем если в дом залетит птица. – Это серьезный предвестник смерти. – Ты же знаешь.
– Чушь. Что я знаю, так это то, что у тебя завидная линия любви, как и у брата, но даже судьбе надо бывает дать пинка под зад. Переставай-ка ты одеваться как рыночная баба. И волосы уже отрасти как следует, ради всего святого.
– Бабушка, ты такая поверхностная.
Она фыркает.
Я тоже фыркаю и перехожу в атаку:
– Я не хочу тебя тревожить, но мне кажется, что у тебя ноги поворачиваются в обратную сторону. А знаешь, как говорят? Ничто так не портит наряд, как ноги, развернувшиеся к жопе.
Она ахает и смотрит вниз:
– Да ты же сейчас старую мертвую женщину до сердечного приступа доведешь!
Когда мы доходим до Дэй-стрит, я уже вся промокла и продрогла. В конце улицы я замечаю небольшую церквушку, отличное место, чтобы отдохнуть и обсохнуть, а заодно и обдумать план, как убедить Гильермо Гарсию взять меня в ученицы.
– Я подожду снаружи, – говорит бабушка. – Но ты не торопись, пожалуйста. И не переживай, что оставляешь меня одну в мокром холодном тумане. – Она крутит босыми ногами. – Без обуви, без денег, да еще и мертвую.
– Тонкий ход, – отвечаю я, направляясь к церкви.
– Кларку Гейблу привет, – кричит она мне вслед, когда я уже берусь за дверное кольцо. Такое прозвище бабушка дала Господу Богу. Я делаю шаг внутрь, и меня охватывает порыв тепла и света. Мама обожала ходить по церквам и всегда таскала нас с Ноа, но только когда там не было службы. По ее словам, ей просто нравилось сидеть в святых местах. Я теперь тоже это полюбила.
Когда требуется Господня помощь, зайди в святилище, открой банку, а перед выходом закрой.
(Мама рассказывала, что иногда она пряталась от проблем с приемными родителями в соседних церквах. Мне кажется, что ей одной банки было мало, но она о том периоде своей жизни рассказывать наотрез отказывалась.)
Тут очень красиво, как в корабле из темного дерева с яркими витражами, на которых, похоже, Ноев ковчег, ага, вот Ной его строит, вот приветствует садящихся в него животных… Ной, Ной, Ной. Я вздыхаю.
В каждой паре близнецов один ангел, а второй черт.
Я сажусь во втором ряду. Яростно тру руки, чтобы согреться, и думаю о том, что скажу Гильермо Гарсии. Как "я разломанная" могу обратиться к "рок-звезде мира скульптуры"? К человеку, про которого говорят, что, когда он входит в комнату, падают все стены? Как я ему объясню, насколько мне важно у него учиться? Что эта скульптура…
От какого-то громкого звука я подскакиваю с места, чуть не выпрыгнув из кожи и рассыпав все свои мысли.
– Черт, как вы меня напугали! – шепчет глубокий голос с британским акцентом. Он принадлежит парню, который склонился у алтаря, чтобы поднять уроненный канделябр. – Боже! Неужели я сказал "черт" в церкви! Господи Иисусе! – Он встает, ставит канделябр на стол, а потом улыбается мне – и такую кривую улыбку я вижу впервые в жизни, словно ее нарисовал Пикассо. – Я, наверное, проклят. – Левую щеку зигзагом разрезает шрам, а еще один идет от носа до губы. – Ну да и ладно, – продолжает он театральным шепотом. – Я все равно никогда не сомневался, что в раю паршиво. Нелепые напыщенные облака. И отупляющая белизна. Все тамошние самодовольные добродетельные святоши, не видящие оттенков серого. – Эта улыбка и сопутствующее искривление лица делают его совершенно невозможным. Его улыбка со сломанными зубами полна нетерпения, бесшабашности, и лицо нестандартное, асимметричное. Видок у него совершенно безумный, соблазнительный, призывающий нарушать правила, хотя я этого всего не вижу.
Особое лицо у человека выдает такой же особый характер.
(Хм.)
И откуда он взялся? Похоже, что из Англии, но не телепортировался же он сюда прямо на середине своего монолога?
– Извини, – шепчет он, осматривая меня. Тут я понимаю, что так и стою, застыв, прижав к груди руку и с открытым от удивления ртом. Я быстренько собираюсь. – Не хотел напугать, – сообщает он. – Думал, что тут никого больше нет. Здесь никогда никого не бывает. – Он часто ходит в эту церковь? Наверное, кается в грехах. Выглядит он как грешник, причем с такими страшными и жирными грехами. Парень показывает на дверь за алтарем: – Я тут лазил, фотографировал. – Он смолкает, склонив голову, и смотрит на меня с любопытством. Я замечаю, что у него из-под воротника торчит синяя татуировка. – Вообще тебе бы прикрыть варежку. Такой болтун, человеку и слова вставить не даешь.
На мое лицо пробирается улыбка, но я стараюсь не дать ей ходу согласно условиям бойкота. Он очарователен, хотя я этого тоже не вижу. Очаровательность – дурная примета. Я также не замечаю, что этот грешник, похоже, умен и высок, что спутавшиеся каштановые волосы прикрывают один глаз, что на нем черная мотоциклетная куртка, просто безупречно потертая и до смешного классная. А еще у него на плече висит сумка с учебниками – учится в колледже? Возможно, но даже если еще школьник, то точно старше меня. А на шее у него фотоаппарат, в данный момент направленный на меня.
– Нет! – вскрикиваю я настолько громко, что крыша чуть не вылетает, и ныряю за скамью. Я, наверное, похожа на замерзшего мокрого хорька. А я не хочу, чтобы у него было мое фото, где я похожа на замерзшего мокрого хорька. Дело даже не в тщеславии:
Каждый снимок уменьшает дух и сокращает жизнь.
– Ну ладно, – шепчет он, – ты, похоже, из тех, кто боится, что камера украдет душу или типа того. – Я пристально смотрю на него. Он в этом разбирается? – Но потише, мы все-таки в церкви. – Незнакомец опять своеобразно ухмыляется, направляет объектив в потолок, щелкает. Есть кое-что еще, чего я не замечаю: ощущение, что мы с ним уже знакомы, как будто я его уже видела, хотя представления не имею, где и когда.
Я снимаю шапку и начинаю расчесывать пальцами свои упрямые, густые и запущенные волосы… Совсем не похоже на девчонку, которая бойкотирует пацанов! О чем я только думаю? Я напоминаю себе, что он не вечен, как и любое другое живое существо. Напоминаю, что я разломанная, и вооруженная библией, и склонная к ипохондрии и что мой единственный друг – возможно, плод моего воображения. Извини, бабушка. Я также напоминаю себе, что, возможно, он еще более страшный предвестник беды, чем все черные кошки мира и битые зеркала, вместе взятые. И что некоторые девочки заслужили быть одинокими.
Прежде чем я успеваю надеть свою лыжную шапочку, парень опять начинает говорить – уже обычным голосом, довольно глубоким, бархатистым, хотя я этого не слышу.
– Может, передумаешь? Пожалуйста. Я буду настаивать, – просит он и снова целится в меня фотоаппаратом.
Я качаю головой, показывая, что не передумаю ни за что. Надеваю шапку, натягиваю как можно ниже, почти закрывая глаза, но потом подношу палец к губам и говорю "тсс", что человек со стороны мог бы принять за флирт, но, к счастью, нас никто не видит. Я просто не могу сдержаться. И все равно вряд ли я его еще хоть раз увижу.
– Точно, забылся, – с улыбкой отвечает незнакомец, снова переходя на шепот. Он долго на меня смотрит, мне волнительно. Я словно оказываюсь в свете прожектора. Я вообще даже не уверена, законно ли так смотреть. В груди начинает гудеть. – Очень жаль, что не фотографируешься, – продолжает он. – Надеюсь, мои слова тебя не обидят, но ты сейчас похожа на ангела. – Он сжимает губы, словно задумываясь. – Но на переодетого, как будто ты только что упала и отобрала одежду у какого-то парня.
Что на это ответить? Особенно теперь, когда в груди словно отбойный молоток стучит.
– Но я все равно тебя не виню в том, что ты не захотела остаться среди ангелов. – Он снова улыбается, а у меня уже кружится голова. – Наверное, среди нас, испорченных смертных, прикольнее, я это уже говорил. – Трепаться он точно талантлив. Я раньше тоже умела, хотя сейчас по мне уже и не скажешь. Чувак, наверное, думает, что у меня челюсти вообще запаяны намертво.
О боже. Он снова на меня так смотрит, словно пытается разглядеть что-то под кожей.