Учитель объясняет, что этот парень был нетрезв и больше не будет работать в ШИКе моделью, что ШИК такого совершенно не потерпит, и так далее, и тому подобное. Нам он говорит дорисовывать по памяти. Я немного жду, на случай если англичанин вернется, хотя бы за своей бутылкой. Не дождавшись, прячу мольберт и скамеечку до следующего раза в кустах и направляюсь через лес домой.
Пройдя несколько шагов, я вижу пацана с крыши, он стоит у дерева и все так же улыбается и крутит на руке все ту же темно-зеленую шляпу. Его волосы – как костер белого света.
Я моргаю, потому что иногда мне мерещится всякое.
И еще моргаю. Но тут он заговаривает со мной, чтобы подтвердить свое существование.
– Как урок? – интересуется он, словно ничего особо странного в том, что он тут оказался, нет, как и ничего странного в том, что я рисую не в школе, а за ее стенами, а также ничего странного в том, что мы с ним даже не знаем друг друга, а улыбается он так, словно мы уже знакомы, и, что самое главное, ничего странного в том, что он за мной следил – ведь никакого другого объяснения тому, как он оказался тут, передо мной, нет. И он продолжает, словно прочитав мои мысли: – Да, чувак, я за тобой пошел, хотел посмотреть на лес, но я тут своими делами занимался. – Он показывает на чемодан с камнями. Он их коллекционирует? И носит с собой в чемодане? – Рюкзак с метеоритами еще не разбирал, – говорит он, и я киваю, словно это хоть что-то объясняет. Метеоры что, на земле, а не в небе? Я рассматриваю его поближе. Он чуть постарше меня, то есть как минимум выше и крупнее. Я вдруг понимаю, что не имею представления, каким цветом рисовать его глаза. Абсолютно. Сегодня определенно день людей с просто отличнейшими глазами. У него они настолько светлого карего оттенка, почти желтого, или, может, медного, и все испещрены зелеными точками. Но цвет виден только коротенькими вспышками, потому что он всегда щурится, на лице это смотрится классно. Может, все же не бенгальский тигр…
– Ты всегда так пялишься? – спрашивает он.
Я смущенно опускаю взгляд, я настоящий китовый долдон, шея у меня раскалилась и покалывает. Я начинаю собирать носком сосновые иголки в пирамидку.
– Хотя, наверное, ты просто так долго пялился на этого пьяного, что уже остановиться не можешь.
Я снова перевожу взгляд на него. Он что, все это время за мной следил? Пацан с любопытством смотрит на мой альбом.
– Он был голый? – На этих словах он так вдыхает, что у меня душа в пятки уходит. Я пытаюсь сохранить невозмутимое лицо. Он же видел, как я наблюдал за грузчиками, а потом пошел за мной досюда. Новый сосед бросает еще один взгляд на альбом. Что, хочет увидеть мои наброски голого англичанина? Думаю, да. Мне и самому этого хочется. Ужасно. Меня снова бросает в жар, и куда больше, чем раньше. Я нисколько не сомневаюсь, что меня угнали и что я сам собой больше не управляю. Это все его причудливый медный прищур. Он гипнотизирует меня взглядом. Тут сосед улыбается, но только половиной рта, и я замечаю у него щель между зубами, на его лице это смотрится невероятно круто. – Слушай, чувак, я просто не знаю, как добраться до дома, – говорит он со смехом. – Я пытался, но в итоге снова вышел сюда. И стал ждать, когда ты меня отведешь. – Он надевает шляпу.
Я показываю направление и заставляю свое угнанное тело шагать в нужную сторону. Новый сосед защелкивает свой чемодан с камнями, хватает его за ручку и идет за мной. По дороге я стараюсь не смотреть на него. Я хочу от него отделаться. Я думаю. Я смотрю строго на деревья. Деревья не страшные.
И молчат.
И не хотят, чтобы я показывал им обнаженные эскизы из своего альбома!
Дорога долгая и в основном в гору, и с каждой минутой из леса вытекает все больше дневного света. Пацан идет рядом со мной вприпрыжку, как будто у него в ногах пружины, даже несмотря на полный камней чемодан, который наверняка тяжелый, судя по тому, что он постоянно перекладывает его из одной руки в другую.
Какое-то время спустя деревья помогают мне вернуться в свою кожу.
Или, может, это он.
Потому что идти с ним даже не ужасно.
Возможно, вокруг него образовалась какая-то сфера спокойствия – или, может, он ее своим пальцем излучает – да, я уже расслабился, даже как-то сверхъестественно, как масло, которое не убрали в холодильник. Это предельно странно.
Парень время от времени останавливается, поднимает камни, осматривает их, а потом либо выбрасывает, либо кладет в карман толстовки, который уже начал провисать от тяжести. Когда он этим занимается, я стою рядом, хочу спросить, что он ищет. И почему он за мной шел. И про телескоп, и видны ли звезды днем. И откуда он, как его зовут, занимается ли он серфингом, сколько ему лет и в какую школу пойдет с осени. Я несколько раз пытаюсь сформулировать вопрос, чтобы прозвучало естественно, но всякий раз слова застревают где-то в горле и так и не выходят. В итоге я сдаюсь, достаю свои невидимые кисти и начинаю рисовать в уме. И тут до меня доходит, что камни, наверное, притягивают его к земле, и поэтому он и не поднимается в воздух…
Мы бесконечно долго идем по серым пепельным сумеркам, лес начинает засыпать: деревья укладываются рядом друг с дружкой, ручьи останавливаются, растения уходят обратно под землю, животные меняются местами с собственными тенями, а потом и мы тоже.
Когда мы выходим из леса на улицу, он резко разворачивается.
– Вот блин! Я впервые в жизни столько прошел молча. Реально! Это как затаить дыхание! Я сам с собой соревновался. Ты всегда такой?
– Какой? – хрипло спрашиваю я.
– Чувак! – восклицает он. – Ты понимаешь, что это первое, что ты сказал? – Я не понимал. – Блин. Да ты как будда или типа того. У меня мама буддистка. Ездит на всякие практики молчания. Ей бы вместо этого с тобой походить. Да, это, конечно, не считая "Я сраный художник, я сраное худо, дружище". Эти последние слова он произносит с сильным английским акцентом, а потом начинает ржать.
Он слышал! Как я разговаривал с деревьями! У меня к голове прилило столько крови, что ее сейчас оторвет. Сосед неистово бурлит после нашего молчаливого путешествия, видно, что он много смеется, судя по тому, как легко это из него льется, он целиком начинает светиться, и хотя он ржет надо мной, мне от этого становится хорошо, я чувствую, что меня принимают, и у меня в голове тоже начинают подниматься пузырьки смеха. Ну, ведь было до жути потешно, когда я нес эту чушь как бы на английском сам с собой наедине, и тут он повторяет это снова с ужаснейшим акцентом: "Я сраный художник", а я продолжаю: "А я сраное худо, дружище", и тут что-то прорывается, и я начинаю открыто хохотать, он говорит это еще раз, и я тоже, и мы оба ржем, крючась от хохота, и проходит сто лет, прежде чем мы успокаиваемся, поскольку стоит одному немного отойти, второй говорит: "Я сраное худо, дружище", и все начинается заново.
Когда наконец мы приходим в себя, я понимаю, что даже не представляю, что произошло. Со мной такое впервые. Такое чувство, будто я только что летал или что-то вроде того.
Он показывает на альбом.
– Я так полагаю, ты только таким образом разговариваешь, да?
– Почти, – признаю я. Мы стоим под фонарем, и я пытаюсь не пялиться на нового знакомого, но это трудно. Мне бы хотелось, чтобы мир встал, как часы, и я мог бы смотреть на него, сколько захочу. Сейчас на его лице что-то происходит, что-то очень яркое силится выйти на поверхность – это как будто бы дамба пытается удержать стену света. Его душа, наверное, солнце. Я человека с солнцем на месте души вижу впервые.
Мне хочется сказать что-нибудь еще, чтобы он не ушел. Мне так хорошо, хорошо, блин.
– Я рисую в голове, – говорю я. – Всю дорогу этим занимался. – Раньше я об этом никому не рассказывал, даже Джуд, так что и не знаю, почему делюсь этим с ним. Прежде я никого в невидимый музей не впускал.
– И что ты рисовал?
– Тебя.
Удивление широко распахивает ему глаза. Зря я это сказал. Но я и не собирался, само вырвалось. Воздух захрустел, улыбка у него пропала. Всего в нескольких метрах стоит мой дом-маяк. И даже не осознав импульса, я рванул через дорогу с противным чувством в животе, как будто я все испортил – этот последний штрих, который всегда уродует картину. Наверное, завтра он вместе с Фраем попробует скинуть меня с обрыва. Возьмет эти свои камни и…
Долетев до ступенек, я слышу:
– И как я получился? – В голосе любопытство и ни капли гад кости.
Я разворачиваюсь. Он вышел из света. Я вижу лишь тень-силуэт на дороге. Вот как он получился: взлетел высоко в воздух над спящим лесом, а зеленая шляпа зависла в нескольких десятках сантиметров над головой. В руке открытый чемодан, из которого насыпало целое небо звезд.
Но рассказать этого я ему не могу – как? – так что я опять разворачиваюсь, вспрыгиваю по лестнице, открываю дверь и вхожу в дом, больше не оглядываясь.
На следующее утро Джуд из коридора выкрикивает мое имя, и это означает, что через миг она ворвется в мою комнату. Я переворачиваю страницу альбома, не хочу, чтобы она видела, над чем я работаю: это третья версия нашего нового соседа с медными глазами, который коллекционирует камни, смотрит на звезды, бесконтрольно хохочет и летает в небе в зеленой шляпе и с чемоданом, полным звезд. Мне наконец удалось подобрать идеальный цвет для глаз и нарисовать верный прищур. Я так обрадовался, когда попал в точку, что мне пришлось ходить вокруг стула минут пятьдесят, прежде чем я смог успокоиться.
Я беру пастель и делаю вид, что работаю над портретом голого англичанина, который закончил еще вчера вечером. Я сделал его в стиле кубизм, чтобы лицо стало еще больше похоже на отражение в расколотом зеркале. Джуд входит неровной походкой – она на высоких каблуках и в крошечном голубом платьице. Они с мамой теперь постоянно ссорятся из-за того, что она на себя надевает – почти ничего. Волосы вьются, как змеи, и покачиваются. Когда они такие мокрые, обычно с нее слетает пушистость и сказочность, и она кажется более обычной, более похожей на остальных, но не сегодня. На лице у нее много косметики. На эту тему они тоже ругаются. Как и из-за того, что она возвращается позже означенного времени, огрызается, хлопает дверьми, переписывается с мальчиками, которые учатся не в нашей школе, катается на досках с говносерфингистами старше ее, прыгает с Обрыва мертвеца – самого высокого и страшного на нашей горе, практически каждую ночь отпрашивается ночевать к какой-нибудь из ос, тратит деньги на какую-то помаду с названием "Точка кипения", сбегает из дома через окно. В общем, из-за всего. Моего мнения никто не спрашивает, но мне кажется, что сестра превратилась в ВельзеДжуд и хочет целоваться со всеми пацанами Лост-коува потому, что мама в тот день, когда мы первый раз пошли в музей, забыла посмотреть ее альбом.
И потому, что мы ее оставили. На выставке Джексона Поллока. Мы с мамой целую вечность простояли перед картиной "Один: номер 31" – потому что ну блин! – и когда вышли из музея, на нас еще светилась паутина краски Поллока, как и на всех прохожих, и на зданиях, и в нашем бесконечном обсуждении его техники в машине, так что только на середине моста мы заметили, что Джуд с нами нет.
"О боже, о боже, о боже", – повторяла мама, пока мы на всех парах летели обратно. У меня все органы из тела повылетали. Когда мы с визгом затормозили у музея, Джуд сидела на бордюре, уткнувшись головой в коленки. Выглядела она, как смятый кусок бумаги.
Правда, по-моему, мы с мамой просто перестали ее замечать, когда ходили куда-то втроем.
Она принесла с собой коробку и поставила ее на кровать, а я сидел за столом. Джуд остановилась у меня за спиной и стала смотреть через плечо. Мне на шею падает мокрая веревка волос. Я смахиваю.
С листа на нас пристально смотрит голый англичанин. Я хотел поймать его взбудораженный шизофренический вид, пока он не сменился страданием, поэтому рисунок получился более абстрактным, чем обычно. Он, возможно, сам себя не узнал бы, но вышло что надо.
– Кто это? – интересуется сестра.
– Никто.
– Нет, правда, кто? – не сдается она.
– Да я его выдумал, – я смахиваю с себя очередной мокрый беличий хвост ее волос.
– Не-а. Он настоящий. Я же вижу, что ты врешь.
– Не вру, Джуд. Клянусь. – Я не хочу ей говорить. Не хочу, чтобы она что-нибудь подумала. А что, если она тоже начнет тайком бегать учиться в ШИКе?
Она заходит сбоку, наклоняется, чтобы рассмотреть получше.
– Жаль, что ненастоящий. Он та-а-ак круто смотрится. Такой… Не знаю… Есть в нем что-то… – Это удивительно. Она последнее время больше так на мои работы не реагирует. Теперь у Джуд обычно такое лицо, будто у нее какашка во рту. Она складывает руки на груди, на которой выросли огромные сиськи, и это напоминает столкновение титанов. – Можно мне его взять?
Это меня вообще шокирует. Сестра впервые попросила у меня рисунок. А я не большой любитель их отдавать.
– За солнце, звезды, океаны и все деревья я готов подумать, – отвечаю я, будучи уверен, что она ни за что не согласится. Джуд знает, как сильно я хочу солнце с деревьями. Мы с ней делим мир с пяти лет. И я сейчас круто ее уделываю – я впервые близок к мировому господству.
– Ты шутишь? – говорит она, распрямляясь. Меня бесит, что она так растет. Словно ее вытягивают по ночам. – Ноа, у меня же тогда ничего, кроме цветов, не останется.
Ну и ладно, думаю я. Она никогда не согласится. Все решено, но нет.
Джуд протягивает руку, берет альбом и смотрит на портрет, словно ждет, что англичанин с ней заговорит.
– Ладно, – говорит она. – Деревья, звезды, океаны. Пусть.
– Джуд, и солнце.
– Ладно. – Она меня совершенно удивляет. – Я отдам тебе солнце.
– У меня же теперь почти все! – отвечаю я. – Ты спятила!
– Зато у меня есть он. – Она аккуратно вырывает лист из альбома, к счастью, не замечая, что под ним, уходит с ним к кровати и садится.
– А ты нового соседа видел? – интересуется Джуд. – Он совсем звезданутый.
Я опускаю взгляд в альбом, из которого этот звезданутый рвется в комнату буйством красок.
– Он носит зеленую шляпу с пером. Какой отстой, – говорит она и мерзко жужжаще смеется, недавно так начала, – ага, он даже страннее тебя. – На этом она смолкает. Я жду, когда она из этой осы опять превратится в мою сестру, в такую, какой была раньше. – Ну, ладно, наверное, не страннее тебя.
Я разворачиваюсь. У нее на лбу взад-вперед качаются антенны. Она сейчас зажалит меня до смерти.
– Страннее тебя не бывает.
Я видел в одной передаче, что малазийские муравьи, почуяв угрозу, самовозгораются. Они выжидают, когда враг (например, оса) подберется достаточно близко, и взрываются ядовитой бомбой.
– Ноа, ну я не знаю. Бззз. Бззз. Бззз.
Вот разошлась. Я начинаю обратный отсчет, чтобы взорваться. Десять, девять, восемь, семь…
– Тебе вот обязательно, бззз, бззз, бззз, быть таким - все время? Это… – Она не заканчивает.
– Что? – уточняю я, ломая пастель напополам, словно чью-то шею.
Сестра вскидывает руки:
– Мне за тебя неловко, ясно?
– Я хотя бы не изменил себе.
– И что это означает? – Она еще больше уходит в оборону. – Со мной все нормально. Ничего плохого нет в том, чтобы завести друзей. Помимо тебя.
– У меня тоже есть другие друзья, – отвечаю я, глядя в альбом.
– Да, и кто же? С кем ты дружишь? Воображаемые не в счет. И нарисованные.
Шесть, пять, четыре… чего я не знаю, так это умирают ли малазийские муравьи сами в процессе уничтожения врагов.
– Ну, например с новым соседом, – говорю я, засовываю руку в карман и сжимаю в пальцах его камень. – И он нормальный! – Хотя нет, конечно. У него полон чемодан камней.
– С ним? Ну конечно, – отвечает сестра. – И как его зовут, этого твоего друга?
С этим проблемка.
– Так я и думала, – бросает Джуд.
Я ее не выношу. У меня на нее аллергия. Я смотрю на висящую на стене передо мной репродукцию Шагала и пытаюсь занырнуть в этот завихряющийся сон. А реальная жизнь отстой. У меня аллергия и на нее тоже. Когда мы хохотали с новым соседом, на реальную жизнь это не было похоже. Нисколечко. Раньше общение с Джуд реальную жизнь тоже не напоминало. А теперь это все равно что тебя душат и заставляют пить из сортира. Секунду спустя она снова начинает резким напряженным голосом: – А чего ты ждал? Мне надо было новых друзей заводить. А ты зарылся в нору и рисуешь свою ерунду, и бредишь с мамой этой идиотской школой.
Рисую ерунду?
Ну, ладно. Три, два, один: я взрываюсь единственным имеющимся у меня вариантом.
– Джуд, ты просто завидуешь. Ты теперь просто постоянно завидуешь.
Я резким движением перелистываю страницу альбома, беру карандаш и начинаю (ПОРТРЕТ: Сестра-оса.), нет (ПОРТРЕТ: Сестра-паучиха.), да, так-то лучше, ядовитая и бегающая в темноте на восьми волосатых ножках.
Когда тишина почти сломала мне уши, я поворачиваюсь к ней. Ее огромные голубые глаза смотрят на меня, сверкая. Вся осиность из нее вылетела. И паука в ней нет.
Я кладу карандаш.
И она говорит настолько тихо, что я едва разбираю слова.
– Она моя мама тоже. Ты что, не можешь поделиться?
Вина, как удар с ноги в живот. Я снова поворачиваюсь к Шагалу и умоляю его засосать меня, ну пожалуйста, и тут в дверном проеме появляется папа. Полотенце на шее, голая загорелая грудь. Волосы у него тоже мокрые – наверное, они с Джуд плавали вместе. Они теперь всё вместе делают.
Он вопросительно склоняет голову, словно видит, что по комнате разбросаны конечности и кишки насекомых.
– Ребята, у вас тут все нормально?
Мы оба киваем. Папа упирается руками в проем, занимая его весь, заполняя все континентальные штаты Америки. Как так выходит, что я одновременно его ненавижу и хочу быть таким же?
Хотя я не всегда мечтал о том, чтобы на него рухнул дом. В детстве мы с Джуд сидели на пляже, как два утенка, как два его утенка, и ждали, и ждали, когда он наплавается и выйдет из белой пены, словно Посейдон. И папа наконец представал перед нами, колосс, затмевающий солнце, и встряхивал головой, и капли океана падали на нас соленым дождем. Сначала он протягивал руки ко мне, сажал на плечо, а потом вздымал на другое Джуд. И нес нас так вверх на гору, и все остальные детишки на пляже со своими крошечными папашами теряли рассудок от зависти.
Но это было до того, как он понял, какой я. Это случилось в тот день, когда он развернулся на 180 градусов и, вместо того чтобы отправиться наверх, усадил нас обоих на плечи и пошел обратно в океан. Он оказался злым, с барашками, волны били нас, налетая со всех сторон, а мы заходили все глубже и глубже. Папа надежно обхватывал меня рукой, и я за нее держался, ощущая себя в безопасности, поскольку он же большой и сильный, и именно этой рукой каждое утро поднимал солнце вверх, а по вечерам опускал вниз.
Он велел нам прыгать.