Космополис - Дон Делилло 5 стр.


Перевернув его, я обшарил карманы, но ничего не нашел. Один карман у него порвался. На голове у него лиловая рана, с коркой, не то чтобы меня интересовало описание. Меня интересуют деньги. Я искал денег. С одной стороны его подстригли, а с другой нет, и он лежал в ботинках, но без носков. От тела воняло.

Электричество я краду у фонарного столба. Сомневаюсь, что это пришло бы ему в голову, - для моего жизненного пространства.

Реверсирований я переживал много, но я не из тех урезанных личностей, которых можно видеть на улицах, что живут и мыслят минутами. В философском смысле я живу на краю земли. Вещи собираю, это правда, с местных тротуаров. Из того, что люди выбрасывают, можно выстроить нацию. Иногда слышу свой голос, когда говорю. Я говорю с кем-то и слышу, как звук моего голоса, в третьем лице, наполняет воздух вокруг моей головы.

Когда здание обрекли на снос, Город забил окна. Но я отодрал доску, чтобы проветривалось. Нереальной жизнью я не живу. Я живу практичной жизнью - начинаю все сызнова, мои ценности среднего класса остались нетронуты. Я сношу стены, потому что не хочу жить в наборе двориков, где жили другие, с дверями и узенькими коридорами, целыми семьями с их туго упакованной жизнью, столько-то шагов до кровати, столько-то до двери. Я хочу жить открытой жизнью разума, где может процветать моя Исповедь.

Но бывают времена, когда мне хочется тереться о дверь или стену - ради сочувственного контакта.

Мне хотелось его карманных денег в силу их личных свойств, а нисколько не в силу ценности. Я желал их близости и касания, его касания, пятна его личной грязи на них. Мне хотелось натереть лицо его купюрами, чтобы напомнить себе, зачем я его застрелил.

Некоторое время я не мог отвести глаз от тела. Заглянул в рот - не гниет ли уже. Вот тогда-то и услышал звук из горла. Я совсем уже рассчитывал, что он со мной заговорит. Я бы не прочь был с ним еще побеседовать. После всего, что мы наговорили друг другу за долгую ночь, я понимаю - мне есть что еще сказать. У меня в уме шевелятся великие темы. Темы одиночества и слива людей. А еще - кого мне ненавидеть, когда больше никого не осталось.

Комплекс - разведслужба фирмы. Вот куда я позвонил со своей преимущественно пустой угрозой. Я знал, они истолкуют мои замечания как особые знания бывшего сотрудника, быстро соберут на таковых данные. Меня это удовлетворяло - сообщать им их же имена, даже фамилию чьей-то матери в девичестве, блистательный и красноречивый выпад, описывать процедуры и режимы. Теперь я проник им в головы, у нас контакт. Не нужно нести бремя одному.

У меня есть письменный стол, я затащил его с улицы, по переулку и вверх по лестнице. Предприятие на несколько дней - с целой системой клиньев и веревок. На это у меня ушло два дня.

Я никогда не ощущал различия во времени между ребенком и мужчиной, мальчиком и мужем. Сознательно я никогда не был ребенком - в том смысле, в каком обычно употребляют это название. Я себя ощущаю тем же, чем был всегда.

Раньше, после того как меня уволили, я писал ему письма, а потом перестал - жалкое занятие. А кроме того, я знал, что в моей жизни что-то должно быть жалким, но все же вынудил себя прервать контакт. Тот факт, что он этих писем все равно бы никогда не увидел, ничего не менял. Их видел я. Все дело в том, чтобы писать их и самому читать. Поэтому прикиньте, как я удивился, когда мне не пришлось его выслеживать и домогаться, для чего я был не оснащен, да и вообще меня обуревали противовесные силы касаемо того, умирает он или нет.

И что бы я им ни сказал по телефону и как быстро ни собрали бы они данные - как им бы удалось выследить меня до моего нынешнего места и образа обитания?

У меня нет часов, ни наручных, ни иных. Я теперь мыслю о времени в иных цельностях. Отрезок времени, отпущенный лично мне, противопоставлен огромным исчислениям, времени Земли, звезд, невнятным световым годам, возрасту Вселенной и т. д.

Мир должен означать нечто самодостаточное. Только ничего самодостаточного не бывает. Все проникает во что-то еще. Мои маленькие дни выливаются в световые годы. Именно поэтому я могу лишь притворяться кем-то. И поэтому я вначале ощутил себя вторичным, пока работал над этими страницами. Не понимал, я ли это пишу или же тот, на кого я желал походить голосом.

У меня по-прежнему остался банк, который я систематически навещаю - посмотреть на буквальные доллары, еще лежащие на моем счете. Делаю я это ради текущей психологии такого действия: знать, что в некоем заведении у меня имеются деньги. А также поскольку у автоматических кассиров есть харизма, которая на меня по-прежнему действует.

Я пишу этот дневник, а в десяти шагах от меня лежит мертвый человек. Так, любопытно. В двенадцати шагах. Говорили, что у меня проблемы с нормальностью, и меня деноминировали до меньшей валюты. Я стал мелким техническим элементом фирмы, техническим фактом. Я для них был безликой рабсилой. И принял это. Они выставили меня без предупреждения, без выходного пособия. И это я тоже принял.

Один мой синдром - возбужденное поведение и крайнее замешательство. В переводе он известен на Гаити и в Восточной Африке как "вспышки бреда". В сегодняшнем мире все общее. Каким же страданием нельзя поделиться?

Я всегда читал не ради удовольствия, даже ребенком. Я никогда не читал ради удовольствия. Понимайте как хотите. Я слишком много думаю о себе. Изучаю себя. Меня от этого тошнит. Но для меня тут больше нет ничего. Я только это и есмь. Мое так называемое эго - маленькая загогулина, которая, быть может, и не отличается от вашей, но в то же время я с уверенностью могу сказать, что оно активно, бурлит собственной важностью и все время терпит грандиозные поражения и одерживает грандиозные победы. У меня есть велотренажер с оторванной педалью, который кто-то вынес на улицу как-то ночью.

А кроме того, под рукой у меня сигареты. Мне хочется чувствовать себя писателем и его сигаретой. Только они кончились, нету больше, в пачке на донышке только крошки, которые я уже напрочь слизнул, и меня подмывает нюхать дыхание мертвого человека - что там у него за вкус, какую сигару он выкурил неделю назад в Лондоне.

Весь день все больше убеждался, что не могу этого сделать. Потом сделал. Вспомнить бы теперь, зачем.

Я думал, что истрачу все эти годы, сколько бы их там ни ушло на сочинение десяти тысяч страниц, и тогда у вас был бы документ, литература о жизни пробужденной и спящей, поскольку и сны, и крохотные уколы памяти, и все эти достойные сожаления привычки и секретики, и все, что вокруг меня, тогда бы сюда вошло, шумы на улице, но я впервые осознаю - вот сейчас, в эту минуту, что даже все мышление и писание на свете не опишут того, что ощутил я в тот кошмарный миг, когда выстрелил и увидел, как он упал. Так что же осталось, о чем стоит рассказывать?

2

Машина пересекла авеню в Вест-Сайд - и тут же пришлось сбросить скорость, заехали на переход не на тот свет, обтекают волны пешеходов.

Голос Торваля известил о прорыве водопровода где-то впереди.

Эрик видел его помощников по безопасности, по одному с каждой стороны лимузина - они шли размеренным шагом, оба в идентичных костюмах: темные блейзеры, серые брюки и водолазки.

Один экран показывал столб ржавой слякоти - он бил из дыры в мостовой. Эрику стало от него хорошо. Другие экраны показывали, как движутся деньги. Горизонтально текли цифры, вверх и вниз качались гистограммы. Он знал: там есть такое, чего никто не засек, паттерн, скрытый в самой природе, скачок графического языка, вышедший за пределы стандартных моделей технического анализа и обманувший предсказания даже тех сокровенных графиков, что чертят его собственные последователи в этой области. Должен быть какой-то способ объяснить иену.

Хотелось есть, он почти изголодался. Бывали дни, когда он все время хотел есть, разговаривать с людскими лицами, обитать в мясном пространстве. Он перестал смотреть на компьютерные экраны и повернулся к улице. Въехали в "алмазный район", и Эрик опустил окно - снаружи билась живая коммерция. Почти каждый магазин держал в витрине драгоценности, и покупатели обследовали обе стороны улицы - проскальзывали между банковскими броневиками и фургонами частных охранных агентств, чтобы поглазеть на тонкой работы швейцарские часы или поесть в кошерной закусочной.

Машина двигалась ползком, по дюйму.

Хасиды в сюртуках и высоких фетровых шляпах беседовали, стоя в дверных проемах, мужчины в очках без оправ, с грубыми белыми бородами, уличная тряска их не касалась. За этими стенами туда-сюда перемещались сотни миллионов долларов в день - настолько устаревшая форма денег, что Эрик даже не знал, как о ней и думать. Твердая, блестящая, многогранная. Все, что он оставил позади либо никогда и не встречал: граненое, шлифованное, насыщенно трехмерное. Люди это носят и сверкают этим. Снимают, ложась спать или занимаясь сексом, надевают позаниматься сексом или умереть. Носят это мертвыми и похороненными.

Хасиды ходили по улице, те, что помладше, - в темных костюмах и внушительных Федорах, лица бледные и пустые, эти люди, решил он, видят друг друга, лишь исчезая в магазины или ныряя в подземку. Он знал, что торговцы и гранильщики сидят в задних комнатах; интересно, сделки до сих пор заключаются в дверях, скрепляются рукопожатием и благословением на идиш? В текстуре улицы он ощущал Нижний Ист-Сайд 1920-х и алмазные центры Европы перед Второй мировой - Амстердам и Антверпен. Какую-то историю он знал. Он увидел женщину - она сидела на тротуаре, просила милостыню, на руках младенец. Говорила на языке, которого он не признал. Языки он тоже знал, но не этот. Казалось, она вросла в участок бетона. Может, и ребенок у нее тут же родился, под знаком "Парковка запрещена". Фургоны "ФедЭкса" и "Ю-пи-эс". Черные носили рекламные щиты и бормотали по-африкански. Наличка за золото и алмазы. Кольца, монеты, жемчуг, драгоценности оптом, антикварные драгоценности. Это сук, штетл. Здесь торгаши и сплетники, ветошники, торговцы слухами. Улица - оскорбление для истины будущего. Но она в Эрике отзывалась. Она проникала в каждый его рецептор и электрически сигала в мозг.

Машина остановилась намертво, и он вышел, потянулся. Пробка впереди была сплошь длинным мерцанием работающего вхолостую металла. К нему подходил Торваль.

- Настоятельно сменить маршрут.

- Ситуация какова.

- Такова. Улицы впереди затоплены. Хаос. Вот так. Вопрос президента и его местопребывания. Он подвижен. Перемещается. И куда бы ни поехал, наш спутниковый приемник сообщает о волновом эффекте уличного движения, который вызывает массовый паралич. Вот еще что. По центру города медленно движется похоронная процессия, теперь она смещается к западу. Множество машин, многие плакальщики идут пешком. И, наконец, вот. У нас сообщение о неизбежной активности в этом районе.

- Активности.

- Неизбежной. Природа пока не выяснена. Комплекс рекомендует: применить осторожность.

Человек ждал ответа. Эрик смотрел мимо него на огромную витрину - одну из немногих на этой улице, в которой не показывали ряды ценных металлов, оправляющих драгоценности. Улицу он чувствовал вокруг себя - неослабную, люди миновали друг друга кодированными мгновениями жеста и танца. Пытались идти, не сбавляя темпа, поскольку сбавить темп - благое намерение и слабость, - но иногда им приходилось уклоняться и даже замирать, и почти всегда они отводили взгляды. Зрительный контакт - дело тонкое. Встреча глазами на четверть секунды - уже нарушение того договора, по которому работает город. Кто уступает дорогу кому, кто на кого смотрит или не смотрит, какой уровень обиды составляет случайное касание или слабый толчок? Никому не хотелось, чтобы его трогали. Заключен пакт о неприкасаемости. Даже тут, в неразберихе старых культур, насквозь тактильной и туготканой, с подмешанными сюда прохожими, охранниками, покупателями, прилипшими к витринам, и бродячими шутами, - люди не касались друг друга.

Он стоял в поэтическом алькове "Книжного рынка Готэма", листал брошюры. Он всегда просматривал тонкие книжки, толщиной в полпальца, а то и меньше, выбирал, какие стихи почитать, сообразуясь с их длиной и шириной. Искал произведения в четыре, пять, шесть строк. Такие стихи он изучал дотошно, вдумывался в каждый намек, и чувства его, казалось, парили в белом пространстве вокруг строк. Вот значки на странице, вот сама страница. Белое важно для души стихотворения.

К западу гудели клаксоны, завывали электрические стенания аварийных автомобилей, которые до сих пор иногда называли "Скорой помощью", пришпиленных к месту в стоячем потоке машин.

Мимо прошла женщина, у него за спиной, и он обернулся посмотреть, не успел, даже не уверен, как понял, что это женщина. Он не заметил, как она входила в заднюю комнату, но знал, что вошла. А кроме того, знал, что должен пойти следом.

Торваль не стал заходить с ним в книжный. У выхода разместился помощник - женщина из комплекта, глаза кратко отрываются от книги в руках.

Он прошел в заднюю комнату, где несколько покупателей эксгумировали затерянные романы из глубоких гробниц полок. Среди них - женщина, и стоило бросить на нее единственный взгляд, чтобы понять: не та, кого он ищет. Откуда он это знает? Он не знал, но знал. Эрик заглянул в кабинеты и туалет персонала и обнаружил, что в эту часть магазина ведут две двери. Когда он вошел в одну, она вышла в другую - та женщина, которую он искал.

Он вернулся в главный торговый зал и постоял на старых половицах среди нераспакованных коробок, в благоухании поблекших десятилетий, осмотрел все вокруг. Среди продавцов и покупателей ее не было. Эрик понял, что телохранительница улыбается ему - черная женщина с поразительным лицом, а глаза ее игриво гуляют к выходу справа от нее. Он подошел и открыл дверь в коридор: у одной стены стопки книг, на другой фотографии поэтов-социопатов. На галерею над главным залом вели ступени, и на них сидела женщина, безошибочно та самая. В ее покое различалось некое качество, легкость осанки, и тут он увидел, кто это. Элиза Шифрин, его жена, читала книжку стихов.

Он сказал:

- Почитай мне.

Она подняла голову и улыбнулась. Он встал на колени на ступеньку ниже и возложил руки на ее лодыжки, любуясь ее молочными глазами над верхним обрезом книги.

- Где твой галстук? - спросила она.

- Был медосмотр. Видел свое сердце на экране.

Он пробежал ладонями по ее икрам к канавкам под коленями.

- Мне не нравится так говорить.

- Но.

- От тебя пахнет сексом.

- Это врачебный осмотр бьет тебе в нос.

- Ты весь пахнешь сексом.

- Это вот что. Это запах голода, - сказал он. - Хочу пообедать. Ты хочешь пообедать. Мы люди в мире. Нам нужно есть и разговаривать.

Он взял ее за руку, и они гуськом двинулись через одурелый поток транспорта к закусочной через дорогу. Мужчина торговал часами с расстеленного на тротуаре банного полотенца. В длинном зале было густо от тел и шума, Эрик протолкался сквозь очередь навынос и нашел места у стойки.

- Не уверена, насколько я проголодалась.

- Ешь. Поймешь, - сказал он. - Кстати, о сексе.

- Мы женаты всего пару-другую недель. И то едва ли.

- Всему на свете едва ли недели. Все теперь меряется днями. На жизнь остаются минуты.

- Мы же не хотим считать время, правда? Или торжественно обсуждать эту тему.

- Нет. Мы хотим этим заняться.

- И займемся. Непременно.

- Мы хотим нам его, - сказал он.

- Секса.

- Да. Потому что на его отсутствие у нас нет времени. Время - такая субстанция, которая с каждым днем все реже. Что. Ты не знала?

Она взглянула на меню, растянувшееся вверху по стене, и оно, похоже, привело ее в уныние своим размахом и настроением. Он вслух процитировал несколько пунктов, которые, по его мнению, ей бы хотелось съесть. Не то чтобы он знал, чем она питается.

Они попали в перекрестный рев акцентов и языков, а раздатчик за стойкой объявлял заказы в громкоговоритель. На улице дудели клаксоны.

- Мне нравится этот книжный. Знаешь, почему? - сказала она. - Потому что он полуподземный.

- Ты чувствуешь себя спрятанной. Тебе нравится прятаться. От чего?

Мужчины говорили о делах пулеметными дробями, формально размеренным напевом под аккомпанемент лязга тарелок.

- Иногда лишь от шума, - сказала она, подаваясь к нему, бодрым шепотом.

- Ты была из молчаливых задумчивых детей. Не отлипала от теней.

- А ты?

- Не знаю. Я об этом не думаю.

- Подумай о чем-нибудь одном и расскажи мне.

- Ладно. Что-нибудь одно. Когда мне было четыре, - сказал он, - я прикидывал, сколько буду весить на каждой планете Солнечной системы.

- Мило. Ой, мне нравится, - сказала она и поцеловала его в висок, чуть по-матерински. - Такая комбинация науки и эго. - И рассмеялась, тягуче, пока он делал заказ раздатчику.

Из экскурсионного автобуса, застрявшего в пробке, просочился усиленный динамиком голос.

- Когда поедем на озеро?

- Нахуй озеро.

- Я считала, нам там нравится. Столько планов было, столько строили. Сбежать туда, побыть вместе наедине. На озере спокойно.

- И в городе спокойно.

- Где мы живем - да, наверное. Высоко, далеко. А у тебя в машине? Наверняка же не так спокойно. Ты много времени в ней проводишь.

- У меня машина отпрустована.

- Да?

- Растяжку машинам делают так. Берут корпус и разрезают напополам такой огромной ревущей циркулярной пилой. Потом добавляют секцию, чтобы удлинить ходовую часть на десять, одиннадцать, двенадцать футов. На сколько потребуется. На двадцать два фута, если хочешь. И пока так с моей делали, я сказал им, что машину надо отпрустовать, заизолировать пробковым слоем от уличного шума.

- Вообще-то здорово. Мне очень нравится.

Они разговаривали, их прижало вместе на жердочке. Он сказал себе, что это его жена.

- Машина, конечно, бронирована. От этого изоляцию укладывать было сложнее. Но им все удалось. Это жест. Мужской поступок.

- И как, изолирует?

Назад Дальше