Его глаза так сильно подействовали на нее, что она даже попыталась освободиться от наваждения, убеждая себя: "Это просто красивые глаза, страстные глаза; у молодых людей редко встречаются такие страстные глаза. Эти глаза просто более живые, чем у других". Но не успела она закончить эту трезвую мысль, как глубоко сидящий инстинкт шепнул ей: "Он уже повидал такое, чего не видел никто из его сверстников!"
Красный свет сменился зеленым; юноша резко рванул вперед. Сабина еще не успела ступить на бордюр, как юноша внезапно так же резко затормозил и запыхающимся, неровным голосом спросил ее, как проехать на пляж. Голос - в отличие от загорелой, гладкой, здоровой кожи - вполне соответствовал его глазам.
Он спросил дорогу на пляж таким тоном, словно пляж был убежищем, к которому он спешил, чтобы спрятаться от смертельной опасности.
Он был не красивее многих других юношей, которые ей здесь попадались, но его глаза запали ей в душу и заставили ее взбунтоваться против этого городка. С горькой иронией вспомнила она случай, когда во время экскурсии на развалины древнего города в Гватемале один американец сказал: "Ненавижу развалины, ненавижу тлен, ненавижу могилы". Ибо этот, совсем недавно построенный город на берегу моря был несказанно более застойным и тленным, чем древние руины. Над новенькими, чистенькими домиками здесь висели однообразные, монотонные облака, лужайки были безукоризненными, на садовой мебели - ни единой пылинки. А женщины и мужчины на пляже какие-то плоские, лишенные всякого магнетизма, способного притянуть их друг к другу, настоящие зомби цивилизации - элегантно одетые, но с совершенно мертвыми глазами.
Зачем она здесь? Да, конечно, она ждет Алана, ждет, когда тот закончит свою работу. Алан обещал приехать. А ее гложет тоска по другим краям.
Она шла пешком и внезапно наткнулась на табличку с надписью: "Территория самой дорогой церкви на Лонг-Айленде".
Она пошла дальше. В полночь город был безлюдным. Все сидели по домам в надежде извлечь из заморской бутылки экстракт заморского же веселья.
"Так пьют во время всенощного бдения", - подумала Сабина, заглядывая в бары, где размякшие фигуры сидели, вцепившись в бутылки, наполненные забвением.
В час ночи она стала искать аптеку, чтобы купить снотворное. Все аптеки были закрыты. Она двинулась дальше. К двум часам она уже чувствовала себя полностью измотанной и при этом продолжала возмущаться городом, противившимся тому, чтобы выпустить на улицы карнавал, танцы, фейерверк, оргии гитар и маримба, крики радости, турниры поэтов и галантных кавалеров.
В три часа ночи она поплелась на пляж. Ей хотелось спросить у луны: "Почему ты допустила, чтобы одна из твоих ночных дочерей потерялась в этом городе, давным-давно лишенном всяких признаков человеческой жизни?"
Рядом с нею остановилась машина, и полицейский - высоченный белокурый ирландец - вежливо обратился к ней:
- Не позволите подвезти вас домой?
- Я не могла заснуть, - объяснила Сабина, - и пошла искать аптеку, чтобы купить снотворное или аспирин. Но все аптеки закрыты. Тогда я начала просто бродить туда-сюда и ждать, пока меня не потянет в сон…
- Что, проблемы с парнем? - спросил он, галантно наклоняя свою белокурую голову с такой чрезвычайной учтивостью, которая дается не выучкой в полицейской школе, а, подобно мужской сексуальной гордости, исходит из более глубокого понимания порядочности.
Но произнесенные им слова оказались настолько неуместными, что помешали ей ответить ему искренне, ибо теперь она боялась наткнуться на еще какой-нибудь детско-юношеский комментарий. Конечно, выглядел он вполне взрослым, но после своей неуклюжей реплики уже таковым не казался. Поэтому она сказала небрежно:
- Я скучаю по своим любимым приморским местам - Капри, Майорке, югу Франции, Венеции, Итальянской Ривьере, Южной Америке.
- Понимаю, - сказал он. - Я тоже скучал по дому, когда впервые приехал сюда из Ирландии.
- Год назад я танцевала на пляже под пальмами. Исступленно звучала музыка, и волны омывали наши ноги, когда мы танцевали.
- Да, представляю. Как-то мне довелось работать телохранителем у одного богача. Все ночи напролет просиживали в кафе на берегу. Каждая ночь тогда была как Четвертое июля! Садитесь, я отвезу вас к себе домой. Жена и дети спят, но я могу дать вам аспирин.
Она села рядом с ним. Он продолжал вспоминать свою жизнь телохранителя, как колесил со своим богачом по всему свету. При этом машину он вел безукоризненно.
- Я ненавижу этот город! - сказала она с чувством.
Он бесшумно подъехал к аккуратному белому домику и сказал, уходя в дом:
- Подождите здесь.
Вернувшись, он принес стакан воды и две таблетки аспирина. Сабина почувствовала, что нервное напряжение немного отпустило ее. Она послушно взяла из его рук воду и аспирин.
Тут он направил мощный фонарь на какой-то куст, росший в его саду, и сказал:
- Взгляните-ка на это!
Несмотря на ночной мрак, она различила бархатистые цветы с черными сердцевинами и золотыми глазками.
- Что это за цветы? - спросила она из чистой любезности.
- Шаронские розы, - ответил он с самым явным из всех возможных ирландских акцентов. - Они растут только в Ирландии, да еще здесь, на Лонг-Айленде.
Возмущение Сабины почти улеглось. Теперь она испытывала нежность и к шаронским розам, и к готовности полицейского защитить ее, и к его попытке найти замену ее любимым тропическим цветам, предложив ей эту маленькую красоту среди самой обычной ночи.
- Ну, теперь я засну, - сказала она. - Вы можете подбросить меня в Пенни-коттедж?
- О нет, - улыбнулся он, сидя за рулем. - Покатаемся вдоль моря, пока вы действительно не захотите спать так сильно, что уже не сможете с собой совладать. Вы же сами прекрасно понимаете, что не сможете заснуть, пока не найдете здесь что-нибудь, к чему сможете испытать благодарность. Вы не сможете заснуть, пока злитесь.
Она не слишком внимательно слушала его длинные и несвязные истории о том времени, когда он работал телохранителем. Она начала прислушиваться к его словам, лишь, когда он сказал:
- Сегодня для меня вы - уже второй человек, страдающий от ностальгии. До вас мне пришлось повозиться с молодым парнем, летчиком английских Военно-воздушных сил. Он летал всю войну, ушел добровольцем в семнадцать лет. Сейчас его списали на землю, а он не может с этим смириться. Он не может найти себе покоя, ездит на огромной скорости, нарушает все правила дорожного движения. Красный сигнал светофора сводит его с ума. Когда я разобрался, в чем дело, то сразу перестал штрафовать его. Он привык к самолетам. Для него оказаться на земле - это конец. Я понимаю все, что он чувствует.
Она почувствовала, как вместе с ароматом шаронских роз от земли поднимается сонный туман. В небе сияли глаза списанного на землю летчика, еще не привыкшего к мелким масштабам, к сжатым пространствам. Ей виделись и другие люди, тоже пытающиеся отправиться в бесконечный полет. А за ними за всеми, со стаканом воды и двумя таблетками аспирина в руках, наблюдает добрый полицейский, высокий, как крестоносцы. Теперь она сможет заснуть, сможет заснуть, сможет добраться до своей постели с помощью его фонаря, которым он посветит на замочную скважину… Его машина так гладко, так тихо покатила прочь, он кивнул ей на прощанье белокурой головой: спи!..
Сабина в телефонной будке. Только что Алан сказал ей, что сегодня не приедет. Сабина почувствовала себя так, словно поскользнулась, упала и сидит теперь на полу, рыдая в одиночестве. Она ответила ему, что вернется в Нью-Йорк, но он попросил ее повременить с отъездом.
В некоторых городах, похожих на древние гробницы, один день тянется как целое столетие. Алан сказал:
- Конечно, ты можешь подождать еще один день. Я приеду завтра. Не веди себя так безрассудно!
Она не могла объяснить ему, что эти правильные лужайки, дорогие церкви, свежий цемент и краска кажутся ей огромной гробницей, но лишенной при этом восхитительных каменных статуй богов, драгоценных украшений, урн с пищей для мертвых и требующих расшифровки иероглифов.
По телефонным проводам проходят только буквальные послания, не способные передать сокровенные вопли тоски, отчаяния. Как и телеграммы, они передают только последние, конечные удары, прибытия и отъезды, рождения и смерти. Они не могут передать фантазии вроде этой: "Лонг-Айленд - могила, еще один день здесь, и я задохнусь. Аспирин, ирландский полицейский, шаронские розы - слишком слабое средство против этого удушья".
Списанная на землю. Не успела она скатиться на пол, на пол телефонной будки, на дно своего одиночества, как заметила списанного на землю летчика в очереди к телефону. Выйдя из будки, она увидела, что у него был все тот же тоскливый вид, как и в прошлый раз. Очевидно, теперь, когда война кончилась, такой вид будет у него всегда. Но он заулыбался, заметив ее, и сказал:
- Это вы показали мне дорогу на пляж.
- Ну и как, нашли тогда пляж? Понравился он вам?
- На мой вкус, слишком плоский. Я люблю скалы и пальмы. Привык к ним в Индии, где был во время войны.
Война - как совершенно абстрактное понятие - еще не проникла в сознание Сабины. Она воспринимала войну так же, как жаждущие причастия воспринимают религию лишь в форме облатки, положенной им на язык. Война была облаткой, которую положил ей на язык молодой летчик, так внезапно оказавшийся рядом с ней, и она поняла, что если он и делится с ней своим сожалением о плоскости мира, то только для того, чтобы поместить ее прямо в адскую суть войны. Война была его вселенной. Когда он сказал: "Возьмите велосипед, и я покажу вам другой пляж, получше этого, надо только немножко прокатиться", это был не просто побег от загорающих в шезлонгах модниц, игроков в гольф и назойливых пьяниц, приклеенных к барным стойкам, это была поездка в его инферно. Как только они ступили на пляж, он начал говорить:
- Я провел пять лет на войне в качестве хвостового стрелка. Провел пару лет в Индии, потом в Северной Африке, спал в пустыне, несколько раз был подбит, участвовал более чем в сотне вылетов, навидался такого, что не рассказать. Я видел умирающих, которым остается только кричать, так как они не могут выбраться из горящего самолета. Обожженные плечи, руки, превращенные в клешни. Когда меня впервые послали к месту падения самолета, я узнал этот запах - запах горящей плоти. Сладкий, тошнотворный, не отпускающий тебя много дней. Ты не можешь смыть его с себя, не можешь от него избавиться, он тебя буквально преследует. При этом бывало и весело, мы все время смеялись, много смеялись. Мы иногда тайком приводили проституток и подсовывали их парням, которых интересовали совсем не бабы. Мы пьянствовали по многу дней подряд, пили запойно. Мне нравилась такая жизнь. Мне нравилась Индия. Я хотел бы туда вернуться. А здешняя жизнь, вся эта пустопорожняя болтовня вокруг, все, что эти люди делают, все, о чем они думают, нагоняет на меня тоску. Я любил спать в пустыне. Я видел, как рожает черная женщина. Она работала на полях, таскала землю для строительства нового аэродрома. Она таскала, таскала землю, потом остановилась, родила тут же, под крылом самолета, потом завернула ребенка в какие-то тряпки и снова стала работать. Смешно было видеть рядом этот большой самолет, такой современный, и эту полуголую черную женщину, которая - сразу после родов! - опять взялась за свои ведра и принялась таскать землю на аэродром. Знаешь, из той компании, с которой я начинал летать, в живых осталось двое. Впрочем, мы любили откалывать всякие номера. Мои приятели всегда предупреждали меня: "Не уходи из армии. Если окажешься на земле, ты - уже конченый человек!" И вдруг меня списывают на землю! В нашей армии якобы слишком много хвостовых стрелков! Я не хотел возвращаться домой. Ну что такое жизнь на гражданке? Годится только для старых дев! Это яма, это скука смертная. Вот взгляни: молодые девчонки хихикают, хихикают без всякой причины. Мальчишки глазеют на меня. Ничего никогда не случается. Они не умеют хохотать и не умеют выть. Они не знают боли, они не умирают. И поэтому они даже не смеются.
Но что-то еще в его глазах оставалось для нее недоступным. Что-то еще повидал он такое, о чем не хотел ей говорить.
- Ты мне нравишься, потому что ненавидишь этот город, и еще потому, что ты не хихикаешь, - сказал он, нежно беря ее за руку.
Они долго, бесконечно, без устали брели вдоль берега, пока и дома, и люди, и ухоженные садики остались у них за спиной, а пляж стал совсем диким, без следов человеческих ног, и только вынесенный морем мусор лежал перед ними, "как разбомбленный музей" (по его выражению).
- Я рад, что нашел женщину, которая может идти со мной в ногу. А еще ты ненавидишь то же, что ненавижу я сам.
Когда они опять сели на велосипеды и покатили домой, он был в приподнятом настроении, его гладкая кожа раскраснелась от солнца и удовольствия. Легкая дрожь тоже куда-то исчезла.
Вокруг было так много светлячков, что они даже бились об их лица.
- В Южной Америке, - заметила Сабина, - женщины носят светлячков в волосах, а те засыпают и гаснут, и тогда женщины вынуждены потереть их, чтобы они проснулись и вновь начали светиться.
Джон засмеялся.
У дверей коттеджа, в котором она жила, он в нерешительности остановился. Он увидел, что это частный дом и какая-то семья просто сдает комнату. Сабина замерла и, стараясь подавить растущую в его глазах панику, лишь смотрела на него широко распахнутыми глазами с бархатными зрачками.
Сильно понизив голос, он сказал:
- Я хотел бы остаться с тобой.
И склонился к ее лицу, чтобы поцеловать ее братским поцелуем, не касаясь губ.
- Ты можешь остаться. Если хочешь.
- Но они услышат меня!
- Ты много, очень много знаешь о войне, - прошептала Сабина. - А я много знаю о мире. Можно войти так, что никто тебя не услышит.
- Неужели?
Но она еще не убедила его. Ей показалось, что недоверие к хозяевам дома, которые могут быть недовольны его появлением, сменилось недоверием к ней, к ее интриганству, которое делало из нее не ведающую сомнений партнершу.
Поэтому она промолчала и жестом показала: "Сдаюсь".
Она побежала к дому, и тогда он догнал, схватил и поцеловал ее почти отчаянно, вонзив нервные пальцы в ее плечи, цепляясь за ее волосы, как утопающий, пытаясь удержать ее голову перед собой, словно она может сбежать из его объятий.
- Можно я пойду с тобой?
- Тогда разуйся, - прошептала она.
Он пошел за ней.
- Моя комната на втором этаже. Ступай одновременно со мной, когда мы будем подниматься по лестнице, а то она очень скрипучая. На слух будет казаться, что идет один человек.
Он улыбнулся.
Когда они добрались до ее комнаты и Сабина закрыла дверь, он огляделся по сторонам с таким видом, словно хотел убедиться, что не попал во вражескую западню.
Его ласки были столь осторожными, что казались лишь дразнящим, еле заметным вызовом, на который она боялась откликнуться из страха, что они исчезнут. Его пальцы дразнили ее и отступали, едва она начинала возбуждаться, его губы дразнили ее и вдруг отстранялись от ее губ, его лицо и тело приближались к ней, волновали в ней каждую клеточку и вдруг ускользали в темноту. То он пытался вжаться теплым худым телом в каждый изгиб и потаенный уголок ее тела, то вдруг замирал и лежал недвижно, оставляя ее в смятении и тревоге. Целуя ее в губы, он уклонялся от ее рук, а когда она откликалась на давление его бедер, сразу отстранялся.
Он не допускал сколько-нибудь долгого слияния ни в одной точке соприкосновения их тел, наслаждался самим объятием, смаковал каждый участок ее тела и затем тут же отдалялся, словно его целью было лишь возбуждение с обязательным последующим избежанием окончательного слияния. Дразнящее, теплое, дрожащее, ускользающее короткое замыкание чувств, таких же подвижных и беспокойных, как это было в течение всего дня, и теперь, ночью, когда уличные фонари высвечивали его наготу, но скрывали от Сабины его глаза, она была возбуждена до почти невыносимого ожидания наслаждения. Ее тело превратилось в куст шаронских роз, рассыпающих пыльцу, готовых испытать наслаждение.
Он так долго откладывал конец, так долго дразнил ее тело, что когда наконец овладел ею, она была вознаграждена долгими, протяжными, идущими из самой глубины толчками экстаза.
По всему ее телу пробежала дрожь, и она вобрала в себя его волнение, впитала в себя его нежную кожу, его ослепительные глаза.
Но момент экстаза быстро прошел: он отодвинулся от нее и сказал:
- Жизнь - это полет. Полет!
- Но это тоже полет, - сказала Сабина.
Она посмотрела на его тело, вытянувшееся рядом с нею. Он не дрожал больше, и она поняла, что одинока в своем ощущении, что только для нее одной в этом мгновении заключалась вся та скорость, вся та высота, весь тот космос, к которому она так стремилась.
Тут же в темноте он опять начал говорить о горящих самолетах, о том, как находят то, что еще осталось от живых, об опознании мертвых.
- Некоторые умирают молча, - говорил он. - Стоило заглянуть им в глаза, и ты понимал, что они умирают. Некоторые умирают воя, и тогда ты должен отвернуться и ни в коем случае не смотреть в их глаза. Знаешь, меня сразу предупредили, когда отправляли туда: "Никогда не смотри в глаза умирающих!"
- Но ты смотрел, - сказала Сабина.
- Нет, нет, я не смотрел!
- А я знаю, что смотрел. Это видно по твоим глазам. Ты смотрел в глаза умирающих, хотя, может быть, только в самом начале.
Она ясно представила себе, как он, семнадцатилетний юноша, совсем еще ребенок, с нежной девичьей кожей, тонкими чертами лица, маленьким прямым носом, женским изгибом рта, застенчивым смехом, с такой бесконечной нежностью в лице и теле, смотрит в глаза умирающих.
- Инструктор говорил мне: "Никогда не смотри в глаза умирающих, а то сойдешь с ума". Ты думаешь, я сошел с ума? Он это имел в виду?
- Нет, ты не сошел с ума. Ты глубоко ранен, страшно напуган, ты в полном отчаянии, и ты чувствуешь, что не имеешь права жить и наслаждаться, потому что твои друзья уже мертвы, или еще только умирают, или летают еще. Ведь так?
- Я хотел бы быть с ними - пить, летать, видеть новые страны, новые лица, спать в пустыне, чувствовать, что в любой момент можешь умереть и потому должен напиваться быстро, сражаться жестоко, смеяться до упаду. Я хотел бы быть сейчас там, а не здесь, где я веду себя так плохо.
- Ведешь себя плохо?
- А разве то, что мы делаем с тобой, не значит "вести себя плохо"? Ты не сможешь убедить меня, что это не так.
Он выскользнул из постели и оделся. Своими словами он испортил ее приподнятое настроение. Она натянула простыню до самого подбородка и не произносила ни слова.