Сомнения в этом сверхзамысле, в том, что исполнение возможно, обрекают его на постоянное двоение души, двоение собственного размера. В эти годы он точно Гулливер. Он великан среди лилипутов; самомнения в нем довольно. Стоит почитать дневники тех лет, что пришлись между Севастополем и женитьбой. Ему надобно сотворение нового мира, на меньшее он не согласен. И в то же время он лилипут среди великанов (прошлого?), он виноват, умален перед прошлым, он - недоросль, ни на что не годный, "никудышный" мальчик Лёвушка.
Кабинет и спальня
Нет ничего интереснее для архитектора, нежели рассматривать жилище Гулливера. Рано или поздно в нем отыщется место, откуда начинается это странное двоение. Вот оно, это место.
Анфилада, ведущая из залы вглубь дома, разъезжающаяся как стол на сто персон, приводит к кабинету и спальне.
Здесь заканчивается игра в увеличение-уменьшение пространств.
Отчасти потому, что две эти комнаты относятся к исходному строению флигеля, пребывают в его первоначальном "сакральном" контуре. Это важно: они не пристройка, они входят в оригинальное (княжеское) строение Ясной.
Здесь происходит куда более сложная игра: в этих двух комнатах все размеры смешаны. Еще бы - здесь задумываются самые размеры, расстояния, пространства, в этих комнатах творится весь толстовский мир. В спальне этот мир снится, в кабинете воплощается в слове.
Лаборатория из двух комнат: в ней простительны беспорядок и гипсовые (бумажные) слепки.
В кабинете у окна - портрет Диккенса.
Это важная подсказка. По отношению к Диккенсу Лев Николаевич испытывал в разном возрасте разные, порой полярные чувства. Это связано в первую очередь с определенной писательской ревностью. Диккенс - один из отцов-основателей нового течения в литературе, которое в данном случае уместно назвать направлением "мгновеннописателей", фокусников, исследующих и использующих феномен восприятия времени как бесконечно расширенного сейчас. Он одним из первых - осознанно, расчетливо - принялся описывать воспоминания, озарения, вспышки сознания, что позволяло ему свободно перемещаться в пространстве книги. Писать из конца в начало, первую часть после второй, рассказывать об уже совершившемся и затем возвращаться обратно и писать будто бы заново, "не зная" того, чему суждено совершиться. Но главное, всегда иметь в виду точку события, композиционный центр книги. Так он выдумал (в переписке с Эдгаром По) новый жанр - детектив, в котором это центральное событие - преступление - может быть описано в начале или в конце или вовсе остаться за пределами книги, но в любом случае гравитация сочинения оставит его в центре восприятия читателя. Это-то, событийное, письмо выдумал Диккенс; Толстой, погруженный в свои герметические опыты, узнал об этом не сразу, наивно полагая, что только ему дозволено писать в жанре озарения, чудотворения, и, когда узнал, что его опередили, был потрясен, разочарован, впал в кризис, из которого выбирался много лет. Он надолго возненавидел Англию и англичан за то, что а) они опередили его и б) использовали великий секрет "мгновеннописания" чересчур технически, утилитарно. Впрочем, в итоге он простил им этот грех (тем более что его секрет так и остался неразгадан) и - заслуженно - возвел Диккенса на пьедестал. Толстой признал в нем своего учителя, отсюда портрет в кабинете, но нужно знать, каков пульс размера, какое уменьшение-увеличение Диккенса стоит за этим портретом.
Так в кабинете сходятся противоположные полюса (толстовского писательского сознания): то, что мало, может сделаться в одно мгновение велико, и обратно.
Здесь же развешены картоны с черно-белыми фрагментами Рафаэлевой Мадонны. И к ней Толстой относился очень по-разному, контрастно, пристрастно, однако развесил в кабинете эти картоны - несомненно, с лабораторной, исследовательской целью. Ему необходимо было видеть, как приобретает сакральные свойства нечто земное и очевидное: лик женщины, наведенный углем. Ничего нет священного ни в женщине, ни в угле, но таинство происходит, является икона, отворяется невидимое окно в мир иной, чудесный, больший.
Лаборатория: инструменты (мысли), разложенные в искусственном беспорядке.
Диван, на котором родился Толстой, - этот диван сопровождал его всю жизнь; хозяин уплотнил его своим немалым телом до твердости скамьи.
Какие-то стаканчики, надетые поверх свечных огарков. Что это еще за стаканчики? Все в кабинете накрыто разного размера стаканчиками.
Нам объясняют: их поставила Софья Андреевна.
Софья Андреевна после кончины Лёвушки в ноябре 1910 года решилась на странный эксперимент. Она попыталась остановить в доме время. Это было произведено почти механически и в то же время - магически, "чудесно". Похоже, С.А. следовала метафизическим рецептам Толстого - так, разумеется, как сама их понимала. Протяжение времени для нее уже не имело смысла: муж умер, вместо длительности бытия пришла его статика. Тогда и явились стаканчики: они должны были зафиксировать мгновенное (заключительное, предельное земное) состояние предметов в кабинете. Огарки свечей, открытый посередине том Достоевского - все было накрыто стаканчиками, схвачено как на траурном фото.
Наверное, Софья Андреевна очень по-своему поняла доктрину мужа о переполненном мгновении. Другой вопрос, почему из миллиона мгновений, которые они провели вместе, она выбрала именно это - трагическое, конечное, когда Толстой ушел из дома, ушел умирать? Она "сфотографировала" момент семейной катастрофы с усердием, которое всегда ее отличало. В кабинете-лаборатории, где главным заданием хозяина было остановить время, после пассов С.А. пространство как будто остекленело. Много стекла в этом странном кабинете, самый воздух в нем есть наполовину стекло.
…За кабинетом спальня. Она не то чтобы пуста; предметов в ней довольно, но белого все-таки больше. Сколько в кабинете стекла, столько же в спальне белого. Отстраненного, больнично-белого. В тазу на табуретке большой кувшин, открытый широким раструбом, - белейший, блестящий, точно облитый сметаной.
Вместе выходит палата, где лежит (лежал, из которой убежал) больной. Наверное, сказывается знание о том, что здесь произошло. Или это результат позднейших перестановок, опять-таки произведенных со знанием того, что здесь произошло.
На фото спальни, сделанном при жизни Толстого, кровать стоит вдоль стены, над ней теснятся мирные картинки. Но вот еще одно, позднее фото: 1909 год, Толстой говорит с доктором Маковицким - кровать стоит так, как теперь (как в палате): поперек комнаты. И сразу побеждает белое; портрет умершей дочери посреди стены тонет в белой пустоте.
Таков здешний стиль: больница, школа, башни, спальня - все точно из гипса; ухватили последнее мгновение, поместили в гипс.
XI
…Если из спальни, где жив один только зевающий кувшин, по узкой крутой лестнице спуститься вниз, можно, сделав шаг в сторону, попасть к научным работникам. Они продолжают строить дом-макет: выклеивают жизнь Толстого, искусственную фигуру из бумаги.
Шаг в сторону, и ты в другом времени, провалился как в полынью. Заглянув в настоящее, невольно вздрагиваешь: пространство в этом помещении как будто вывернуто наизнанку.
Если представить дом организмом, единым телом, получится, что в живом теле, в некой его потайной полости сидят научные работники - его же, толстовское, тело изучающие. Странная метафора. Ученый, изучающий гиппопотама, сидит у него в брюхе и занимается формообразующим, бегемотообразующим исследованием. Нет, конечно, тут не так карикатурно просто, тут сложнее. Толстой, спрятанный в пещере прошлого, скорее, мамонт: его по косточкам собирают литературоведы-палеонтологи.
Их в первую очередь интересует взрослый, "большой" Толстой; замечают ли они в своем оптическом усилии мальчика-с-пальчика Лёвушку?
Сложность в том, что в Ясной Поляне нет целого организма дома, есть его спорящие составляющие - вздорят, ссорятся друг с другом два Толстых, великан и лилипут. Все трещит по швам, всюду несовпадения, большие комнаты теснят малые, предметы роятся, меняют размер, Софья Андреевна прихлопывает их хрустальными стаканчиками.
Комната со сводами
Здесь я, наконец, успокаиваюсь.
В самом деле, в борьбе Льва и Лёвушки должна была найтись точка равновесия, в которой могли бы помириться спорящие возрасты-размеры Толстого. Вот она, эта точка. Внизу, в первом этаже, в основании дома, в комнате со сводами она обнаруживается в центре потолка.
Едва я вошел в эту комнату и возвел глаза к потолку, как сразу понял, что добрался до центральной точки чаемого мной яснополянского чертежа.
Скромный рисунок, диагональный крест на потолке; я даже усомнился: здесь ли начало толстовского черчения?
Фигура света перевернута: она не под ногами, а над головой - пространство прошлого в глазах Толстого помещается выше настоящего. Фокус бытия вверху, в нем собран узел толстовских времен и пространств.
Как мал, однако, этот узел света.
Потолок довольно низко.
Так даже лучше (машу руками, едва не касаясь пальцами побелки) - итак, крест на потолке есть исходная точка толстовского текста-чертежа.
Я узнаю его. В романе "Война и мир" виден этот крест.
Вспомним: последнее видение, сон, который наблюдает Николенька Болконский в то мгновение, когда Пьер наверху говорит с Наташей. Вспомним еще раз: в это заключительное мгновение память Пьера внезапно озаряется. Бьют часы, в романе не упомянутые, но существующие на самом деле, бьют полночь с 5 на 6 декабря 1820 года. Начинается праздник, главный в доме Толстых: великие фамильные именины. Входит невидимый, с трепетом ожидаемый Лёвушкой владетель времени Николай Чудотворец. И одаряет Пьера совершенной памятью: Пьер вспоминает (понимает) все. Он же дарит спящему мальчику видение будущего.
Понятно, какое будущее видит Николенька, - восстание декабристов, в котором участвуют он и Пьер, одетые в каски древних римлян.
Понятно все, кроме славы - мальчик видит во сне славу. Очевидно, что имеется в виду некий геометрический рисунок: позади Николеньки и Пьера - огромное войско, составленное "из белых косых линий, наполнявших воздух подобно тем паутинам, которые летают осенью… Впереди была слава, такая же, как и эти нити, но только несколько плотнее".
Непонятно, что такое эта слава. Первое, что приходит на ум, - Христос в славе, в центре сходящихся золотых лучей. Такое изображение помещается на внутреннем куполе церкви или в перекрестии ее сводов (это ближе, я стою как раз под таким перекрестием, только не расписанным, - один простой крест, но уже ясно, что такое этот крест, что мы в храме); так Христос собирает, фокусирует пространство церкви, пространство времени.
Толстой скрытым "архитектурным" образом завершает роман, подводит его к фокусу озарения Пьера, и с ним - к видению Николеньки. Это одно переполненное мгновение, фокус времени, который обнимает и связывает весь роман.
Легко предположить, что именно этот фокус наблюдает Толстой во время работы над книгой в перекрестии сводов в комнате со сводами, единственной, оставшейся от той Ясной. Это перекрестие означает для него неразрушимую связь с тем домом, с тем временем, тем счастьем.
Да, такое было бы нетрудно предположить: здесь именно, посреди невысокого, слабо освещенного потолка расположен видимый фокус книги.
Человекофокус - Толстой с его помощью обнаруживает себя в центре времени. Человек, воспоминающий и сознающий себя, есть важнейший фокус; он должен быть помещен в очевидность земной истории, для того чтобы обрасти новой, большей по знаку сложности историей.
Она, эта чаемая Толстым история, и есть пространство времени.
Пространство времени озаряется (сознается) мгновенно, роман есть мгновение - так проявляет себя композиционный замысел Толстого.
Роман есть храм, точно рассчитанный, сведенный к заключительной (высшей) точке купола, озарению Пьера.
Толстой обустраивал храмовое строение книги; неудивительно, если им было задумано восстановление, воцеление времени. Он намеревался восстановить утраченный дом как храм.
Тот дом был храм - вот важная мысль.
И еще: тот дом не просто был, но стал храмом в воспоминаниях-прозрениях Толстого. Исчезнувший, постоянно воспоминаемый, он с годами в его сознании превратился в храм.
Храм прошлого, храм времени был необходим Толстому (не Лёвушке, лешему, язычнику); он составлял цель его исканий. Затем и была нужна слава как непременный элемент строения храма, точка схождения перспективы на внутреннем куполе, где Христос связует времена. Николенька Болконский в последнее мгновение романа видит эту славу во сне, в комнате со сводами.
Или не во сне? Вот же она, видна наяву, прямо на потолке. В "крипте" флигеля, в точке пересечения старых (княжеских) сводов. Остальное - Ясная Поляна и роман - строятся вокруг этой Николенькиной, Никольской точки. Вокруг нее, неподвижной, совершаются пестрота и спор размеров, пробы, разочарования, новые и новые попытки самообустройства автора (спасения в восстановленном, храмовом помещении дома).
…Довольно! Для первого посещения дома впечатлений достаточно.
Шагнув через низкую-высокую дверь (опять, опять!), я выпадаю из чрева дома-бегемота.
Словно через сито, с небес лиет неяркий дробный свет. Белый флигель, дом-музей после экскурсии как будто пошевелился, ожил, сполз по холму.
Сентябрь, Лёвушкин месяц - поверхности пространства скользки.
Сползаю от дома по холму к небольшого роста сосне (под ней Толстой встречался с посетителями-паломниками; еще одно сакральное место), оглядываюсь. Дом встает во весь широкий фронт, смотрит на меня строго, немного настороженно.
Маркиза, висящая наискосок поверх балкона второго этажа, намокла и покосилась еще более. Что-то важное прячется под ее серой тканью. Я подхожу вплотную к стене: дом дышит, нет, это не бумажный макет, - заглядываю под серый длинный плат.
Под ним, в треугольнике фронтона - окно, большое, полукруглое. Зачем они спрятали окно? Его при первой встрече мне не хватило, чтобы признать в доме классическую постройку. Отхожу обратно, пытаюсь вообразить дом без этой нелепой маркизы. Выходит вот что: без этого серого навеса, уничтожающего всякую симметрию сооружения, делается видно, что у флигеля флюс. Дом пристроен механически - слева приставлены три окна, такие же, что в старой части, словно фасад взяли за щеку и оттянули в сторону.
Для вящей уверенности я закрываю полдома ладонью то справа, то слева, щурю то один глаз, то другой - точно, маркизу хитроумные хозяева повесили, чтобы скрыть архитектурный флюс! Еще и балкон, приставленный случайно и оттянутый в другую сторону. Балкон закрыть ладонью, горизонтально, на всю длину. Так и есть, маскировка. Все эти украшения не более чем камуфляж, оформительские трюки. Так музей делается условно скромен, зато с виду цел, разве что странно асимметричен.
Отнимаю ладони от дома, опускаю руки.
Передо мной стоит директор музея Владимир Ильич Толстой. Улыбается, а у самого вид хитрый, очень хитрый вид.
Спрашивает:
- Что это вы тут меряете?
Дом. Так… из интереса. Добрый день. Я, вообще-то, архитектор.
- А знаете, - говорит он, улыбаясь вдвое хитрее, - какая у нас в семье Толстых есть пословица?
Какая? Я изображаю локатор, весь обращаюсь в слух.
Он делает паузу:
- Во всем виноват архитектор.