Лёвушка и чудо - Андрей Балдин 7 стр.


XIV

Лёвушка проигрывает дом-храм в карты - одним махом, разом перечеркивая волшебное Никольское прошлое.

Он запутывает, переворачивает вверх дном идеальное строение времени, в котором, в чем он сам убежден, было уготовано его спасение. Затем (в раскаянии?) он мнет этот малый флигель, точно ком глины, пытаясь хотя бы отчасти восстановить в его пределах утраченное святилище. Нервные, противуархитектурные усилия, начиная от устройства новых, "полуторного" размера комнат, до заведения в первом этаже Николаева склепа.

Все это отражено в его "строительном" романе, в перемене его композиции, сростках и разрывах текста.

Результатом явного строительства стал главно-неглавный дом, бывший флигель, непонятный, не опознаваемый снаружи как центральный дом усадьбы. В его виде, общем и частном, во всяком эпизоде его оформления сказываются (это видно) два чувства: надежда, что храм восстановится, и неверие в это чудо. Детская надежда и взрослый скепсис. Увеличение и уменьшение времени.

Зато вышел роман, двоящийся, смотрящий разом в прошлое и будущее; роман, замещающий дом.

Тут скрыта еще одна тема. Толстой не просто пытается восстановить дом-храм. Он протестует, отрицает прежние способы его строительства. Возможно, так он пытается оправдать себя за содеянное.

Его позиция такова: храм был утрачен, потому что был построен неправильно.

При этом он относится к трем Николаям-основателям с совершенным уважением. Постоянно хвалит деда за его светлые идеи и вкус, за легкую простоту всякой вещи, от него оставшейся. Почитает и любит отца, отмечая те же простоту и ясность его человеческого, личного строения. Брату Николаю он поклоняется буквально, еще бы - он был его поводырем к порогу тайны, он дал ему ключ к разрешению всех загадок: собери мир в слове, замени его словом, но так собери и замени, чтобы в итоге тебе открылся (написался романом) лучший, заведомо спасенный мир.

И все же он разочарован в действиях своих апостолов Николаев. Даже самый близкий ему из всех, третий Николай, даже этот, немного не от мира сего, невесомый мифотворец в итоге разочаровывает Лёвушку. Не здесь, во Франции, в Гиере. Он умирает без тайны, страшно просто. Выходит, что и этот слишком плотен, и этот не спасен?

Да, все они смертно плотны, они пребывают в этом (годном только к неизбежному разрушению) пространстве, когда важнее всего то, не поддающееся разрушению, нетленное и вечное пространство.

Нет, он не будет восстанавливать исчезнувший дом-храм наяву - сначала от безденежья, а потом из принципа, из совершенного убеждения: храмы не восстанавливаются наяву, они строятся в сознании, в чистом (пластичном) пространстве общей памяти.

Так или иначе, повторять подвиги первостроителей Ясной Толстой не намерен.

Из этого я делаю свой, "архитектурный" вывод: добившись выдающегося результата в словоустроении, словозамещении исчезнувшего дома и потерпев ощутимую неудачу в реальном, земном восстановлении дома-храма, Толстой приобрел определенную неприязнь к пространству. Им овладел страх пространства. За этим страхом можно без труда различить память о фамильной вине, отрицание опыта прошлого, надежду на исключительность собственного сознающего опыта, целью которого является итоговое, спасительное чудотворение.

Этот толстовский страх имеет сложный, высокий смысл. Нет спасения в пространстве, спасения от смерти: в этом смысле смерть для Толстого слишком определенно связана с пространством. Никакие "прусские" устройства, никакая отцовская честность, никакие сказки братьев не спасут от нее. Смерть арифметически неизбежна. Арифметика, точный расчет, регуляция времени и пространства - все это лишние напоминания о беспощадной, равнодушной бесконечности, внешней бездне, в которой обитает только смерть.

XV

Тут кроется важная загадка. С одной стороны, Толстой, внук "прусского короля", сам наполовину "немец", искатель арифметической простоты и логики. Он, как и дед, соблазнен идеей научно выверенного "цифрового" парадиза. С другой стороны, сидящий в нем меньшой Толстой, Лёвушка, страшится цифр, прячется от пространства.

Об осевом мгновении

Можно подумать, что Толстой постоянно раздвоен. Как будто речь идет о больном человеке, сочинителе, пораженном неразрешимым двоением своего "я" (на Льва и Лёвушку).

Ничего похожего - Толстой цел; он был и остается цел. Его целое сложно, оно составлено из конфликтующих частей, которые встречно уравновешены. Таков его метод, вполне осмысленный.

Загадка разрешается так: Толстой не раздвоен, а удвоен, удвоенно силен в своем внешне противоречивом творчестве. Он сочетает архитектурный, счетный подход с живым "акварельным" текстом, плоть которого построена на ловле мгновений. Он сочетает архитектурную вечность, которую в данном контексте можно назвать христианской, с антиархитектурной, языческой разобранностью бытия на переполненные мгновения.

Его необъятный текст многомгновенен - в идеале единомгновенен (чудесен).

Мой поход в Ясную тем и был вызван: я хотел посмотреть на жилище автора, умудрившегося втеснить "Войну и мир" в одну секунду воспоминаний Пьера Безухова. Разве не гениально? Толстой добился фантастического, умопомрачительно простого синтеза целого и мгновения. При этом синтез был произведен столь искусно, что мы до сего дня не замечаем ни единого шва, не различаем чертежа, подпирающего роман.

Я поехал посмотреть, как устроено пространство Ясной, нет ли и тут подобного синтеза?

Что же я обнаружил? Дом, рассыпающийся на видеомгновения, именно что не собранный в целое, который сначала вовсе не различим в "кремлевском" хаосе усадьбы, да и затем с трудом обобщаемый в памяти. Посекундно расчлененный, играющий предметами в "больше-меньше", разобранный на мемориальные стаканчики, дробный, странный дом.

Диагноз этой хвори прост. Без Толстого его "сакральное" место сошло со своего осевого мгновения. В нем проигрывает Лев и побеждает Лёвушка.

Еще об осевом мгновении (детские находки)

Я думаю, еще в детстве Толстой отмечал эти удивительные малые находки, переполненные мгновения - симметричные, обращенные разом в прошлое и будущее. Они давали ему повод грезить о глубине времени. Он занимался их тайной ловлей: пригвождал, накрывал время словом, точно сачком; под ним оставались бабочки-мгновения. Затем, доставая их одно за другим, он расширял, умножал их, разворачивая в итоге новое целое - воображаемое, большее пространство-слово.

Подходящее занятие для сироты, задавшегося целью отомстить смерти, победить смерть, растворить ее в роении корпускул, укрощенных словом частиц (дифференциалов) времени.

Лёвушка был странным мальчиком: вечно искал в окружающем пространстве свое, задумывался, умалчивал о своем. Иногда домашние называли его Диогеном.

Возможно, Николай научил его означать бабочки-мгновения словами. Позже его писательство стало переложением способности времявидения прямиком в слова. Еще позже это стало символом веры всякого русского писателя. Собирать слова вокруг осевых мгновений и так концентрировать облака (литературного, воображаемого, лучшего) времени. И в этих облаках прятаться от смерти. Не в повестях, не в книгах, все это промежуточные, профанные формы, нет, просто в облаках бессмертных слов.

Уверен, здесь можно проследить и установить общий диагноз своеобразной "агорафобии", свойственной не одному Толстому. В середине XIX века в сознающем поле России совершилась великая противупространственная революция. Вербальная революция - начало ее было здесь, в Ясной. Это произошло "мгновенно": в момент выхода в свет равного мгновению романа "Война и мир".

Пространство пост-толстовской России заменено облаком слов. Оно условно - округ-словно, после-словно.

Неудивительно, что с первой минуты архитектору показалось тут столь непоместительно и неловко. Заблудился, насилу вышел (из облака слов), зашел в дом - он рассыпался на вещи-слова.

И меня, кстати, тут же обнаружили, выловили - высловили - в два счета. Нашел Толстой (директор). Еще бы - ходит какой-то странный тип, что-то вычисляет, прикладывает ладони-измерители. Архитектор. Во всем виноват архитектор.

Я все тут делаю неправильно, теперь понятно, почему: я смотрю, рассматриваю, когда это место нужно не рассматривать, а расчитывать (не рассчитывать). Здесь нужно отыскивать сюжеты чудотворения, поводы для словотворения.

XVI

На второй день солнца прибыло, ветер, качающий желто-зеленые космы на макушке холма, стих. Дали расправились; я решился на вылазку - шагнул чуть далее по северному склону, выбрался из круга усадебных строений и углубился в лес.

Лесом его можно назвать условно; возможно, когда-то здесь был настоящий лес (каково было в настоящем лесу юному лешему Лёвушке?), теперь это редкий прозрачный пролесок, который перешагиваешь в одну минуту, и тебя встречает знакомое, прямо взятое с репродукции (Шишкин? Куинджи? Шишкин!) поле. Оно круглится на опадающем склоне холма, и, кроме этой ровной округлости, в очередной раз напоминающей, что под ногами планета, фигура, метафизически самостоятельная, что Ясная Поляна есть навершие странной планеты, - кроме этого геометрического сообщения, в поле нет ничего примечательного.

Я развернулся и попытался возвратиться на вершину холма по узкой проселочной дороге, разделяющей лес и поле, - как бы не так! Рыжая от глины дорога была не просто скользкой, она текла вниз подвижной лентой. И я поплыл вниз, едва ступив на нее. Это напоминало упражнение на дорожке тренажера: я поднимал и переставлял вперед левую ногу, а в это время правая, на которую я опирался, съезжала вниз на расстояние шага. Так, вхолостую, я прошагал с минуту, не тронувшись с места. Остановился - и повлекся вниз, в сырую бездну.

Как тут скользко, однако!

Между тем над головой сияло солнце, дождя не было и в помине - откуда здесь столько воды?

Сам этот холм проникнут влагой от основания до вершины. Я вспомнил, как, идучи на север через прозрачный полулес, набрел на колодец и затем еще на несколько труб с ржавыми концами - из труб, не переставая, лилась вода. Яснополянский холм есть водяная линза, только не явленная непосредственно в виде подземного озера (я не знаю здешней геологии), но существующая "растворенно" в зыбкой почве. Стоит ткнуть в нее пальцем или вот такой за ржавою трубой, тотчас польется вода.

Это предположение, разумеется, продолжаю я размышлять, съезжая по холму нелепым обелиском, но если в нем есть хоть немного правды, то этот холм обладает потенцией колдовского места. Дохристианские верования всегда были затворены на воде; культовые, обрядовые места располагались непременно близ воды, над источниками, безошибочно указывая подземные скопления влаги или вот такие явные или растворенные водные линзы. Вот она, "вещая" вода, действие которой я испытал на севере, которая дотянулась и сюда, на юг подводным (праисторическим) финским током. Она подстилает, проваливает во времени княжеский холм Ясной.

Вдруг я вспомнил про Алпатыча, незаметного героя "Войны и мира", лысогорского управляющего, старого слугу старого князя. Крестьяне считали его колдуном: так, как будто посмеиваясь, пишет Толстой, Алпатыч, по мнению крестьян, видел под землей воду; этой мистической способностью он цепенил воображение суеверных крестьян. Неизвестно, был ли он колдуном в самом деле, Толстой пишет только о том, как хладнокровно он пользовался этим своим влиянием, приводя народ к повиновению, а также в воспитательных целях.

Толстой не зря делает этот акцент. Сам он, взрослый, большой Толстой, может сколько угодно иронизировать над артистическими уловками Алпатыча, но другой Толстой, Лёвушка, помнит: здесь, на его холме, близко под землей течет вода, здесь колдовское, перекрученное влагой место, годное для волхвования и таинств.

Я был прав: здесь истинно Лёвушкино место.

Лёвушка был точный колдун - новый (постхристианский?), умевший посмеяться над суеверным народом, однако в своих времяуловляющих приемах действовавший серьезно и точно, по давно отработанной языческой методе. Угадать, покорить воду. Уловить, поймать сачком слова переполненное мгновение.

Переполненное водой-временем.

Я все же поднялся по склону, переступив с текущей глины на жесткую, стоящую клочками сентябрьскую траву. Но ощущение погружения осталось; всходящая малой планетой земля Ясной водно-бездонна, ее поверхность видимо возвышена и невидимо провалена, пространственно условна.

К полудню солнце набрало силу - как будто в замкнутом сумрачном лесу отворились кулисы: он стал виден насквозь, сделался даже как-то приветлив.

Я отправился на могилу к Толстому.

Указатель, стоящий в конце широкой аллеи, далеко за спиной (исчезнувшего) главного дома, сообщил: к могиле налево.

Я повернул - и тотчас, словно со дна аквариума, вверх поднялись частые тонкие стволы. Тропинка скоро побежала между ними, не строго прямо, покачиваясь: живая дорожка к мертвому месту. Вдруг они остановились, вертикальные стволы-водоросли; тонкие деревья стали всяк на свое место, отвердели, расступились. Посреди зыбкого леса открылась ровная, плотно утоптанная площадка. На плоской земле, не по центру площадки, немного правее, лежал зеленый прямоугольник.

Не сразу я понял, что это и есть могила Толстого. Как будто дворник или лесничий собрали траву и выровняли горку и еще прихлопнули сверху лопатой, чтобы получилось плоско.

Так и есть: вырезали из земли кусок дерна и просто, плоско положили. Только плотным зеленым цветом прямоугольник могилы отличался от окружающей серой земли и желтой осенней травы.

Маленький, не по росту Толстого: если это могила, то ребенка, маленького мальчика.

Толком ничего не поняв, только отметив (взрослой, равнодушной половиной ума): наверное, это могила, я прошел дальше мимо куска дерна и остановился у края большой ямы.

Яма уходила вправо, все более и более углубляясь.

Нет, это была не яма, это был овраг, давно заросший, занавешенный какой-то мутной синевой. Конец его был неразличим, угадывалось только направление: ломаной линией он шел на север и все ниже опадал в синеву. Хилые ростки дерев по обе стороны оврага шли и шли вверх. Неба не было над его холодной щелью. Землю прозрачным ковром покрывала сныть.

Темный лесной овраг по самые края был залит холодным воздухом - нет, как будто водой. Нет, стеклом. Тут я вспомнил стаканчики в кабинете Толстого, остановившийся - остановленный - воздух в доме. Здесь как будто было произведено то же усилие по выключению, остеклению времени.

У меня зашлось сердце, словно снизу его коснулось холодное стекло. Мороз пошел по коже, стало жутко. Я отошел от оврага-провала, вернулся к прямоугольнику могилы, ощущая всякое мгновение, как мертвая грань стекла, поднявшись из ямы, движется вслед, хватает за щиколотки. Чудное ощущение! Я остановился, превозмогая себя, - еще немного, и побежал бы прочь без оглядки. Посмотрел на детскую могилу: к ней приливала та же невидимая вода. Могила мальчика плыла по ней, не опрокидываясь, повисая над землей-глубиной.

Вот тебе и кусок дерна; под ним лежит ребенок - еще раз сжалось сердце, опять его облило ледяным.

Картины усадьбы отодвинулись в сторону, их разрозненный хоровод прошел по контуру этого места и встал в отдалении. Как в центре циклона (времени), место было тихо и как будто пусто.

Нет, не буду торопиться с определениями. Сложная поверхность; "иконная" - площадка намолена, занесена по колено общим скорбным чувством. Можно поддаться этому чувству и ошибиться в метафизическом диагнозе, а не хотелось бы, никак не хотелось ошибиться.

И тут я ждал фигуру света. До похода к оврагу Старого Заказа в голове было только старое фото, на котором могила Толстого помещалась на краю открытого пространства; за краем оврага отворялась даль, пологий склон, уходящий к реке, и - воздух, воздух. Теперь же тут не было воздуха; место обошли стены языческого леса, по самые верхи дерев поднялась неощутимая, негодная для дыхания вода.

Запрудили Николенькину "канавку", зарос овраг - и время встало.

Этот сюжет не дочитан. Собственно, он и не прописан. Здесь, в Ясной, вокруг могилы Толстого развернута несуществующая, потенциальная "детская книга". Книга о Лёвушке. Нечаянно я заглянул на ее последнюю страницу: на ней картинка - могила мальчика, не успевшего вырасти за восемьдесят два года.

Назад Дальше