Пламенеющий воздух - Евсеев Борис Тимофеевич


Борис Евсеев находит такие темы и таких героев, что соперников в их описании и разработке у него чаще всего нет - это художественные открытия. Их нельзя не заметить. И потому Евсеев - лауреат Бунинской и Горьковской премий, премии правительства России за 2012 год, финалист "Большой книги", "Русского Букера", "Ясной Поляны"… Вот и роман "Пламенеющий воздух" - это не просто лирический гротеск и психологическая драма, но и единственное литературное произведение, посвященное загадке эфирного ветра. Казалось бы, представления о нем сохранились лишь в учебниках физики позапрошлого века. Но нет: группа современных ученых с помощью новейших экспериментов пытается вернуться к разгадке этой "пятой сущности" материального мира. И становится ясно: в ХХI веке мы не можем больше сбрасывать со счетов запретные или признанные "неудобными" темы и альтернативные формы знания.

Содержание:

  • Как начиналось 1

  • Часть I. РУССКИЙ БУНТ 1

  • Часть II. ЛОВЛЯ ВЕТРА 20

  • Часть III. РОМА БЕЛЕНЬКИЙ 36

  • Эпилог. ДАР НЕРАБОЛЕПИЯ 56

Пламенеющий воздух
Борис Евсеев

Как начиналось

Ниточка Жихарева, Савва Лукич Куроцап, засушенный австрияк Дроссель и даже сама мадам Бузлова не раз и не два просили меня рассказать эту историю.

Раньше бы я ни за что на такое дело не отважился.

Я - пачкун и марака, жалкий литературный негр я! И всякие там замысловатые истории мне не по плечу. Однако обстоятельства жизни все-таки заставляют меня о том, что произошло, рассказать.

Дело тут вот в чем.

Сейчас - пять утра. Ровно через три дня и почти в то же самое время я должен буду принять важнейшее в своей жизни решение. Меня ждет "великий переход", обещанный одним из участников всей этой заварушки.

Участник этот что-либо рассказывать меня, конечно, не просил. Он-то как раз хотел бы все оставить в тайне! Он, но не я.

Поэтому, откинув колебания, я просьбу новых своих знакомых выполняю. И постараюсь за оставшиеся до "перехода" семьдесят два часа рассказать, как все оно и было.

Разве добавив к собственным заметкам с десяток информашек местного радио, валяющихся у меня на столе в виде распечаток. Плюс кое-что из записей, считанных со спецтехники, которой пользовался еще один из фигурантов всей цепи этих странных, с чудинкой и "с присвистом", происшествий.

А начиналось так…

Старая ветряная мельница, дрогнув напоследок изломанными, просвечивающими насквозь крыльями, вдруг заглохла, остановилась. Наблюдавший за ней через монитор человек в армейском ватнике тут же принял решение развалюху эту чинить.

Однако добраться до мельницы, стоявшей метрах в трехстах от впадения Рыкуши в Волгу, смог на легкой своей дюральке только к вечеру.

Водяной насос "Ромашка" производства 1987 года еще тихонько урчал, а вот допотопная мельница-толчея как утром встала, так и стояла. Исправно работал только расположенный метрах в пятидесяти от нее трехлопастный голландский ветрогенератор на длинной железной ноге.

"Насос - к черту! Мельницу - для хозяйственных нужд… Вместо нее - еще один ветрогенератор. И как раз тут: у впадения Рыкуши в Волгу! Но это все - на той неделе. Сегодня - сил моих больше нет…"

Блеснуло заходящее солнце. Лодка подошла к самому урезу воды.

Запах сладко-умирающей гнили, смешанный с запахом грозового озона, вдруг пробил человеку обе ноздри сразу.

"Сентябрь, все отцвело, кувшинки и лилии сгнили, отсюда, наверно, и запах…"

Человек наклонился зачерпнуть воды из Рыкуши, но внезапно тело свое в наклоне задержал: при заходящем солнце и легчайшей волне собственного отражения он не увидел.

Бок лодки - тот отражался. Навесной мотор - тоже.

Человек поплескал себя ладошкой по щекам и склонился к воде ниже.

Отражения не было.

Тут он вдруг что-то вспомнил, стукнул себя кулаком по лбу, полез в карман за мобилкой:

- Не утерпел, Столбец? Врубил, я спрашиваю, программу?

- Ага! Уже минут десять как фурычит, - растянул рот во всю экранную ширь умный Столбец. - Короче: ты меня видишь - я тебя нет!

- Вот мы и замаскировались, - устало сказал человек в ватнике. - Ладно, вырубай свою программу. Рано еще. Смотри: облака грозовые собрались! Как бы опять смерча не было…

- Облака - кучево-дождевые. Вижу их хорошо. А смерч… Если и будет, то слабый, бичеподобный.

- Все, Столбов, хватит болтать. Как бы меня тут, к чертям свинячьим, не потопило. Отключайся мигом!

- Сейчас, - заторопился четко видимый на экране мобилки Столбов, - еще минуту тобой, прозрачненьким, полюбуюсь. Облака, они еще во-он где…

Человек в ватнике, одной рукой продолжая держать перед собой мобилку, другой крутанул ручку навесного мотора, развернул лодку и быстро по узкой Рыкуше выскочил к Волге. Тут он мотор заглушил и глаза закрыл. Просто чтобы отдохнуть от красок вечереющего дня…

Неожиданный порыв ветра вырвал из рук человека, не отражавшегося в воде, мобилку.

- Ну Столбец, ну остолопина!

В ту же секунду мощный воздушный вихрь неудачно, боком к волне вставшую лодку - перевернул вверх дном.

Крупные брызги и мелкий водяной сор закрыли видимость напрочь, зеленые водоросли густо залепили человеку уши, глаза, рот…

Часть I. РУССКИЙ БУНТ

На обочине

Бр-р-р…

Рань несусветная. Двадцать минут седьмого - а я уже на ветру, в сквере. Где буду в семь - сам черт не скажет!

Черт с копытами занес меня в эту дыру! Черт с копытами, или злой дух, или ненавистник рода человеческого - у нас его уклончиво называют случай - за пять дней измордовал так, что я теперь, как тот газетный пасквилянт, с дрожью и стоном припадаю к любому клочку бумаги, лишь бы освободить себя от накопившейся злости.

Конечно, мой новый работодатель (о нем позже) ничего из того, что я сейчас чувствую, запоминать или записывать меня не просил. А прежний хозяин (по имени Рогволденок, по прозвищу Сивкин-Буркин), у которого я вкалывал литературным негром и за которого три года подряд сочинял романы и повести - тот за такие записи наверняка бы все зубы пересчитал.

Но сейчас я ничего не пишу и по клавишам бодро не стукаю. Просто пытаюсь свести концы с концами и освободиться от надоедливых мыслей.

Утро едва только занимается. Ветерок теребит волосы. Острый волжский холод ползет за шиворот. Вокруг - осень, рваные облака, птичий помет и другие очарования жизни.

Нужно вставать, нужно идти. Но идти мне некуда.

Двадцать минут назад меня турнули из гостиницы. Грубо турнули и бесповоротно. Правда, вещички на час-другой оставить разрешили. Даже не столько разрешили, сколько горячо попросили оставить их.

Тима я, Тима! Тима, Тима я. Эх!..

Я сижу на узкой скамейке и по временам - от икоты и гнева - вздрагиваю. Слева - деревянный сарай без вывески: бывшая моя гостиница. Справа - скучноватое пространство сквера. В сквере - ни путан праведных, ни пьянчуг велеречивых. Только воробьи и кусты. Мило, но не греет.

От волжского царапающего холода в голову лезут глупости.

И первая из них такая: хуже меня нет! Вот как я сейчас о себе думаю. И, конечно, тут же начинаю осматривать свои руки-ноги.

Руки слишком худые, ноги - в замшевых зеленых туфлях и явно длинней, чем нужно. А остальное?

По бокам муниципальной скамейки - тонированное оргстекло. Когда-то на нем крепилась крыша. Устраиваюсь вполоборота к мутноватому этому зеркалу. Смотрюсь. Видно плохо. Но в общем и целом ясно: лицо за ночь не посвежело, скулы все так же выпирают, нос длинноват и не имеет строгой формы - ни тебе кавказского гачка, ни греческой костяной выточенности, ни тайной еврейской горбинки. Словом, обыкновенный, бесформенный славянский нос - разве кончик едва заметно загнут книзу.

Отлипнув от оргстекла, припоминаю чужие о себе разговоры: "Какой-то он все-таки непонятный", "Дурня ломает, а видно ведь - парень себе на уме", "Такой худой, жалко даже".

Да, я худ, я страшно худ! И от этого часто хожу, похнюпившись, а кроме того, приобрел отвратительную привычку вдавливать ладонью в темечко вечно торчащую вверх прядь волос. Вот потому-то некоторым моим друзьям-приятелям и кажется - этому миру я не подхожу…

Так оно, скорей всего, и есть!

Нос мой языческий, нос славянский чует одну тоску гниющего воска. Нос втягивает в себя гнусно шипящий карбид и запахи очистных сооружений.

Язык готов навесить оскорбительные ярлыки на все, что вблизи и вдали происходит. Взял бы и откусил его!

Глаза направлены на поиски пороков и несовершенств.

Веки - занавес театральный! Схлопнул их и сразу чувствуешь: мир за веками - широк, велик. А перед внутренним взором - только узость, одна бедность.

Из-за всего этого во мне зреет злость. Из-за всего этого во мне вскипает несказанно прекрасный, но уже слегка и поднадоевший бунт!

Дома, в Москве, бунт всегда удавалось гасить. Иногда гасил сам, иногда со стороны помогали. Но здесь, в городке старинном, городке приречном - никому гасить свой бунт не позволю! Бунтовать так бунтовать!

Только ведь все это враки, что наш русский бунт - бессмысленный и беспощадный. Может, он когда-то таким и был. Но не теперь. Теперь бунтуют не от бессмыслицы - от переизбытка мыслей и сведений!

Я, к примеру, бунтую потому, что вокруг (и это прямо в последние месяцы) стало что-то много холуев и захребетников. А за плечами холуев престарелых уже вовсю плоскозвучит и гадко кривляется поколение "жесть". Еще дальше - какие-то хипстеры. От них, опять-таки, одно плоскозвучие, даже - плосковоние.

Ни "жестью", ни хипстером быть не хочу! Мне - сорок. И, возможно, я подзадержался в развитии. Но, может, это я потому подзадержался, что непрерывно решал вопрос: выбегать или не выбегать на площадь, бить или не бить фонари у театров?

Тут, конечно, многие притворно вздохнут: как не бунтовать против нынешней власти, как не бунтовать против политики нынешней?

Ждете новых и лучших политиков? А хреном вам по колену! Политики новые всегда хуже предыдущих, а те, что приходят им вслед - ну просто ничтожества! Эти-то властные ничтожества, придя и утвердившись, первым делом выпускают на сцену очередного обделанного с головы до ног "радетеля за народ", и тот, припадочно закатывая глазки, возглашает: "А кто говорил, что будет легко?".

Так что не в политике дело.

Здесь, на скамейке, в городке старинном, малолюдном, я вдруг окончательно понял: наш русский бунт - он не против царизма, троцкизма, андропомании или путинизации! Это бунт против человеческого бессилия. Бунт против непонимания. Бунт возрастной и бунт любовный!

И конечно, это бунт против гадкого, копившегося веками отстоя, который теперь благоговейно называют "здравым смыслом" и который довел многих из нас до ручки, уничтожив походя все великие мысли, идеи.

Ну и на закуску главное.

Русский бунт - это бунт против всего. А значит - бунт против бунта!

И тут мы упираемся рогом в забор и копытом в стойло. И опять все начинаем сначала, а потом плюем от бессилия, блюем от выпивки и тошноты и, проблевавшись, идем горевать в шустрых сиренях, меж толстых пней или слепнущих от воздуха, изранившего их нежно-морщинистую кожу, сахарных канадских кленов…

По земле сквера бегают-прыгают пять воробьев и один голубь.

Я замахиваюсь. Воробьи улетают.

Но голубь - ушлый, трепаный, давно человеческую любовь к птицам внагляк использующий - тот остается на земле.

И тогда я кончаю бунтовать, тогда с головы до ног окутываюсь смирением и пересаживаюсь со скамейки на низенький бордюр, на обочину дорожки, к голубю поближе.

Голубь дергает шеей, но остается на месте. При этом смотрит на меня косвенно, без сочувствия. Я протягиваю руку. Голубь, семеня лапками, отбегает подальше…

Ветер налегает сильней.

Вдруг мне начинает казаться: не бунт виноват и не голубь, даже не черт с рогами… Виноват ветер! Да, он!

Это волжский ветер измотал меня в последние дни до краю. Рвет он и путает мысли и уносит их обрывки к мусорным кучам, в сугубо полицейские, отдающие наказуемостью причин и непоправимостью следствий места. А я, как дурак, за эти обрывки цепляюсь, силясь ухватить что-то первостепенное, важное!

Так и сегодня. Все утро под звон и стон гостиничных безобразий меня мучила мысль о безвестной смерти. Безвестная смерть вдруг предстала порицанием и позорищем.

Безвестная смерть - она мелкая, ленивая, неопрятная! Сперва подступила ко мне в образе сварливой, много о себе понимающей горничной. Но по ходу дела переквалифицировалась в сотрудницу ЖКХ: с поджатыми губами, с противно вихляющейся стальной линейкой в руках, с хамским требованием сей же момент, сей же час освободить кусок жизненного пространства, мною без спросу занимаемого!

Стальную линейку сотрудница подносила к моему носу непозволительно близко, слегка ее оттягивала и с хриплым смешком отпускала. Линейка в воздухе лязгала, нос мой набухал, прежнюю жизнь следовало менять, начинать новую - не было сил…

Что было

Воспоминания - худший вид казни. Это если они окрашены черным.

И сладчайшее из удовольствий. Это когда они окрашены розовым и золотым.

Но сейчас все цвета в моих воспоминаниях перемешались: черный, розовый, золотой. Мешанина, конечно, и в мыслях. Поэтому я стараюсь воспоминания от себя отодвинуть, цель и обстоятельства приезда в приречный город хоть на полчаса забыть…

Внезапно над ухом - голос. Унылое такое мужское сопрано. Или, скорей, высокий тенор. Приятно, что хоть чистый, без хрипа.

- Идемте в кафе, что ль… Так и окоченеть недолго.

Тон голоса понизился, в нем стала копиться энергия, появилась настойчивость:

- Тут близко, рядом… Кофейку выпьем. Хотите, встать помогу?

Подымаю голову.

Восточный человек, но одет по-европейски, притом с иголочки. Плаща нет, зато костюм зеленый - зашибись. Кстати, и "восточность", если всмотреться, наполовину стертая.

Почувствовав интерес, "стертый" взбодрился, уныния в голосе как не бывало:

- И совсем не обязательно звать меня Селим Семеныч. Селим, Селимчик, так оно даже приятней. А наши - те вообще зовут меня Симсимыч…

Сели в кафе. Принесли кипятку с морковкой. Наслаждаемся, пьем. Я слегка удивлен, но делаю вид, что все идет как надо. Вдруг:

- Я через полтора часа - тю-тю! Улетаю. Только вы не думайте, что я вас тут в беспомощном состоянии бросаю. Я б вас и в Америку, даже в Австралию с собой взял. Но лучше мы поступим так: месяца через полтора я вернусь, а вы тут пока приглядитесь, что да как…

- Это ж за какие такие грехи меня в Австралию?

- Вы, я вижу, узнавать меня не хотите.

- Я тут в первый раз и по делу. Чего в узнавалки играть? И вообще, нахрена вы меня из сквера выдернули? Ну есть у меня временные трудности. Ну так я скоро их решу…

- Да погодите вы грубить. А насчет временных трудностей… Давайте так: что если я предложу вам для начала… Ну, скажем… Десять тысяч рублей?

Я хмыкнул. Он понял по-своему:

- Хорошо. Двадцать!

Четыре красненькие без промедления легли на стол.

- Вы что, факир?

При слове "факир" Селимчик посерел лицом, а губы его - те и вовсе лиловыми сделались. Кожа на лбу еще сильней натянулась и стала гладкой, как на африканском ударном инструменте (вот забыл, как он называется)…

Но вскоре Селимчик собрался с духом, улыбнулся и широко развел руками:

- Стараюсь, блин горелый…

По этому "разводящему" жесту я его и вспомнил! И серьезно удивился, почему не вспомнил раньше. Я на память свою не жалуюсь. Я горжусь ею. А тут - прошляпил! Ведь этот Селимчик был на той самой тусовке, после которой я здесь, в приречном городке, и оказался!

На тусовке мы с ним и познакомились.

Вечер московский, вечер дивный, промелькнул передо мной, как слайд-шоу: Тверская, отель "Карлтон", виски "Ригл" двенадцатилетнее, девочки ласковые, неназойливые, по высшему разряду вымуштрованные…

Вечер устроил полуолигарх Ж-о, а пригласил меня на него кореец Пу.

- Вы еще тогда меня от балерины этой… - тут Селимчик с неожиданной застенчивостью и очень даже приятно улыбнулся, - ну от Тюлькиной-Килькиной, всю дорогу оттирали. Так это, бочком подсту́пите и плечиком молча - тырк! С таким видом, что, мол, не дадим этим хитрым кабардинцам наших русских дам уводить. А какой я кабардинец? И какая Тюлькина дама? Я из Алматы, а она охламонка просто… Верней, - Селимчик нежно, как выдра, сожмурился, - обыкновенная субретка!

Балерина Тюлькина была на том вечере сбоку припека. Но, конечно, я ее запомнил. Запомнил и редкое слово: субретка. Селимчик тихо, чтоб никто не услышал, его и произнес, когда Тюлькина-Килькина, ломая каблуки, от нас к олигархам рванула.

Тюлькина насела на олигархов, а я тогда про Селима еще подумал: работает он в захудалом московском театрике, и скорей всего антрепренером. Причем играют в театрике одни только старинные пьесы, где все эти субретки, фаворитки, слуги двух господ вместе с прочей лаковой шелупонью до сих пор и обретаются.

Подумалось мне и о том, что иногда потехи ради "кабардинца" выпускают на сцену, чтобы он там со страху на пол грохнулся или петуха пустил. А еще лучше - предстал в виде смазливого евнуха, каких нам время от времени являют в чисто немецком зингшпиле "Похищение из сераля"…

Но самое важное, что не давало тот вечер забыть, - это когда полуолигарх Ж-о меня с олигархом настоящим, с гением рынка и ценных бумаг, с хозяином рудников и многокилометровых колбасных цехов - с Куроцапом Саввой Лукичом познакомил.

Страшно не хотел, а познакомил!

Ж-о вообще весь тот вечер только и делал, что ограждал Куроцапа от влияний и посягательств. Ну а я на том вечере, как всегда, пребывал в глубоком тылу. Стоял себе, вполголоса сорил стишками.

У Максима Ж-о был секретарь-кореец Пу. Вот я и стал втихаря рифмами, как железными шарами во рту, погромыхивать:

Перли-терли Жо и Пу.
Пу - расквасил нос клопу,
А его хозяин Жо -
Выглядел, как труп, свежо.
Если сложим слог и слог,
То получим не сапог,
Не "привет", не "гамарджобу",
А одну большую …

То, что я стоял отдельно от всех и шевелил губами, многих почему-то раздражало. При этом еще и еще раз - я не какой-то шибздик! Рост у меня пристойный, плечи в общем и целом неплохие, и я с первого удара перебиваю костяшками пальцев - кентосами - шестимиллиметровую доску: тхэк-ван-дой в юности занимался!

Правда, лицо у меня чуть плаксивое, затылок островат и прядь над ним, как тот ковыль в степи, развевается…

Все это людей от меня при первом знакомстве отталкивает. Может, поэтому я в свои сорок не женат. Но с женитьбой я себя так утешаю: для меня перво-наперво дело. А интрижки с женщинами - так до них просто руки не доходят!

Теперь о деле. Здесь-то как раз собака и зарыта.

Дело мое шаткое, ненадежное!

Дальше