Машка вдруг все кожей, всеми потрохами поняла, что эту девчонку ей не обыграть, что в ситуации она и голая подружка под ее сыном она всегда потерпит поражение.
И она отступила. "Пусть живут, черт с ними. Кормежка двоих - это дешевле, чем снимать (с какой стати, собственно?) ей комнату.
- Живите как хотите! - сказала она почти миролюбиво, на что Настя засмеялась визгливо, ядовито.
- Подумайте, подумайте над своим первым предложением. Так хочется отдельности! А ваш диван продавлен почти до пола.
- Я куплю вам хорошую кровать. А пока подложи одеяло из чулана. Но чур - не беременеть.
* * *
Ваське же не нравилось спать по-новому. Подружка теперь отползала к краю, и не было детской радости кучи-малы, сплетенных в тесноте рук и ног, нежнейших волос Насти, что попадали ему в рот.
А Маша сдержала слово - завезла широкую двуспальную кровать, выкинув оттоманку на лестницу.
Странное дело, но на другой день оттоманки уже не было. Одним на дух не была нужна, а кому-то - позарез. Машка в который раз удивилась, сколько на свете полунищих, всякий лом - им самое то. И только Васька печалился всем сердцем о продавленном ложе любви. На двуспальной кровати он вообще потерял Настю. Та заворачивалась, как в кокон, в отдельное одеяло и допускала Ваську к телу только по принципу собачьей кормежки: по чуть-чуть, чтоб злее был.
* * *
У Никоновой же фобия покупать красивые вещи уже зашкаливала. И чем быстрее у нее уходили деньги, тем стремительней мчалась она в магазин. И все чаще возникала мысль: она дура, что не взяла все. Проклятое советское воспитание - тебе половина и мне половина. И чем круче была злость на себя, тем серее был на работе старушечий цвет одежды, тем более несвежим казался пучок на затылке. Рядилась дома. Платья на тонких лямочках с лодочками в цвет. Многослойные разновеликие клинья юбок из тончайшего шелка с ниточкой жемчуга на темно-розовой романтической блузке. Коротенькая шубка до пупка из голубой норки и шляпка набекрень с синим муаровым бантом над левым ухом.
Волк все так же подходил, узнавал ее в разном, грызя желтыми зубами металлические сетки. Возле волка и встретились немолодой мужчина в теплой куртке с капюшоном и она. Бант все-таки себя оказал.
- Нравится стервец? - спросил мужчина.
- Что-то в нем есть, - ответила Никонова. - Мне кажется, что он все про меня знает.
- Вам это приятно - быть познанной?
- Отнюдь. Познаваемых хочется убить.
- Вы опасная женщина.
- Это профессиональное. Я из охранительных органов, - так пошло и глупо представилась она.
- Ничего себе охрана, если ей хочется убивать, - засмеялся мужчина. - Что-то совсем наоборотное.
- В общем вы правы. И меньше всего на свете я хотела бы принести зло этому волку-дознавателю. Я давно знаю, звери лучше людей.
- Из мизантропов будете? - снова засмеялся мужчина.
Случился казус: она забыла значение слова "мизантроп", поэтому, хмыкнув неопределенно, пошла и от волка, и от человека.
То, что он идет за ней, она заметила сразу и крепче прижала ридикюль. С чего это она надумала наряжаться на погляд белому свету? Так и накалывают дур. В темном подъезде перо в бок - и с концами. А он сворачивал там, где сворачивала она. Вот и дом уже рядом, только перейти дорогу. Она перебежала прямо перед машиной, перед этой же машиной мужчина сделал то же самое. Они шли в один и тот же двор. Ее обуял страх, даже некое предчувствие смерти, и она прошла свой подъезд, чтобы дойти до автостоянки, где всегда были мужики. Видя в них единственное спасение, она не заметила, что "убийца" вошел в ее подъезд. Если бы она знала, что тот шел в ее квартиру, она умерла бы прямо здесь, на стылой земле, во всей своей временной красоте.
А это был не кто иной, как эссеист Аркадий Сенчуков, он же Арсен. Он уже много раз не заставал на работе Марину, звонил - не дозвонился и теперь шел к ней домой в ту квартиру, которую знал, куда же еще? Шел, чтобы резко сказать, раз она так долго возится с рукописью, то их издательство не последнее на этой земле, просто он думал, что она старый и верный друг, а главное, замечательный редактор, поэтому ему не хотелось бы… И так далее.
Он долго звонил в дверь, а чего звонить долго? Три шага - и у двери, если ты дома.
Уже на крыльце он снова столкнулся с этой нелепой теткой в вещах с чужого плеча. Она остановилась, чтобы быть на улице, на виду, и он обошел ее молча, потому что был занят мыслью: куда черти могли деть Марину? Придется звонить главному и сказать ему свое "фэ".
* * *
Марина же сидела дома, в новой старой квартире. Ей надо было закончить работу над книгой Сенчукова. Классная у него получилась книжка о всех оттенках внутренней свободы польской культуры, которая и при замшелом социализме и при новорожденном капитализме старается не фальшивить, не подсюсюкивать власти, а оставаться вечно "польской незгинелой". В отличие от вечной русской внутренней несвободы. Ей хотелось прочесть куски из книги Алексею, но было почему-то неловко: как никак автор несколько лет был ее любовником. Все, что было до Алексея, - Никиту, Арсена - хотелось задвинуть в черный непроходимый угол и затаранить его навсегда.
Хотя в этом была и некая дурь. Он ведь тоже пришел к ней не непорочным мальчиком. И все-таки, все-таки… Сердце упорно отторгало прошлое, как бы очищая себя. Да и не тем Алексей сейчас занят. Он ей как-то сказал, что война выкорчевала из него литературу. Нет ли у нее чего-нибудь небольшого, типа "Горе от ума", чтобы перечитать по-взрослому, но умному "на опыте смерти". "Я куплю, я знаю, где", - ответила она. А в глазах ее встала Лелька, уходящая и потряхивающая абсолютно не нужным ей Грибоедовым. "Его убили чеченцы", - сказала она тогда.
Но она так и не купила "Горе от ума". Алексею уже понадобился "Обломов", а он у нее был. "Боже мой! - сказал ей он после уроков. - Как эту глыбу положить в их запопсованные головенки? Как им рассказать о мощи и слабости, которые естественно живут в русском народе? Им это неинтересно. Они втыкают на уроке в уши наушники и слушают свою музыку. Обломов проскочит мимо. Война убивает не просто людей, она убивает суть жизни - любовь, раздумье, сомнения. Если б ты знала, как мне их жалко".
Она тогда подумала: а верный ли путь - школа через опыт войны? Может, надо карабкаться к их душам по их кочкам? Молодость - ведь это боль и страх взрослости. Не опыт войны им нужен. Опыт сочувствия, понимания. Но сказать это Алексею она не решилась. Боялась.
Вот и книга Арсена совсем с другого боку, но была и об этом русском страхе. Она не была готова свести его и свои мысли воедино. Что-то в ней восставало: может ли плохой человек написать хорошую книгу? Еще как может! Но лучше об этом не думать. Не думать об Элизабет.
Вот сдаст днями рукопись и пригласит на кофе с коньяком Нину Павловну. И выпившая старенькая подруга оттянется на любимой теме - женщинах-спартанках, которым в голову бы не пришло ставить свое счастье только в зависимость от мужчины. И они с Алексеем будут ее слушать, сжимая под столом руки, как влюбленные подростки. И она будет думать, что ей уже жалко спартанок, не страдавших от измен, от разлук, от нелюбви. Если, конечно, правда, что они такие. Ведь эти страдания - единственный тигль, через который должна пройти настоящая женщина к главному своему мужчине. Но она не скажет это Нине Павловне. Она нальет в крохотные рюмочки коньяку и скажет:
- Давайте выпьем за спартанок! - и Нина Павловна порозовеет от удовольствия.
Так все и было.
Они проводили Нину Павловну домой до самой двери. И Марина прислушалась к щелканью замка. Нина Павловна становилась забывчивой.
При выходе из подъезда случилось странное: она развернулась в ту сторону, куда всегда шла, возвращаясь, до переезда в этот район. До Алексея. И этот инстинктивный поворот плеча отдается в ней болью и мыслью, насколько вчера стоит рядом. Вот тело помнит вчера и тянет за собой. И как ей это понимать?
- Ты куда? - спросил Алексей, разворачивая ее.
- О Господи, - сказала она, - я направилась в старую квартиру.
- У меня так было в Грозном, - ответил он. - Я каждый раз шел к разрушенному дому, даже когда напрочь разбомбили дорогу к нему.
"Разве это можно сравнивать? - подумала Марина. - У меня за спиной просто знакомая тропинка, а у него взорванная дорога". И она обняла его и стала рассказывать о спартанских маниях Нины Павловны, которая хотела бы видеть в современных женщинах их черты. "Но, - засмеялась Марина, - когда я начинаю рядить нас в их одежды, у меня получаются такие спартанки, блин…" И они смеялись, потому что смешно же: "спартанки, блин".
У подъезда уже их дома случилась еще одна странная вещь. Алексей остановился и спросил: "Мне не кажется? Это действительно наш с тобой дом? Можно я его поцелую?" И поцеловал дверь, а у Марины сжалось сердце от такого длительного и неправедного бездомства, в котором колошматятся тысячи и тысячи ни в чем не повинных людей, и нет этому конца.
И при чем тут спартанки, за которых они пили? Хотя, если подумать, за что только не пьет русский человек, пия, в сущности, за спасение души.
- Ну, блин, ты даешь! По какому разу пошел?
- Я такой, блин… Места во мне много.
А потом была ночь любви. И не было в ней места ни спартанкам, ни блин-спартанкам, ни вечному русскому выпивохе.
Сладко уснула Нина Павловна, и ей приснилась девочка, старательно сдувающая огромный одуванчик. "Фу-фу!" - говорила девочка, но несколько пушинок сидели крепко и смеялись над нею.
Никонова же считала деньги. Их оказалась половина от той удачи. Это расстроило, ведь казалось, их очень много и не будет им конца…
- Дура, - сказала она. - Надо было брать все.
Маша не могла дозвониться до сына. Они взяли манеру отключать телефон. Пришлось позвонить соседке, чтобы та позвонила в дверь Ваське. Получила на сон грядущий два скандала - от соседки и от Васьки.
- Не сходи с ума! - кричала соседка. - Люди уже спят!
- Не сходи с ума, мать! - кричал Васька. - И не звони ночью. Тем более, чужим. Стыдно же!
Ничего ему не стыдно. Она же видела пятки на его спине. При ней, матери…
И Маша заплакала. Она нашла в аптечке Элизабет фенозепам. Целая пластиночка и еще восемь штук. Если бы была гарантия, что выпьет - и все получится. Но это малая доза для окончательного ухода. Она представила себе трубки изо рта, блевотину, мокрые трусы. Некрасивая несмерть. Нельзя оставаться такой в памяти Васьки. И она осторожно взяла одну таблетку и запила ее теплой кипяченой водой. И сон сморил ее.
Лелька встретила вечером новую соседку Никонову и на голубом глазу спросила, как дела у Марины и где та живет. Ушлая Никонова сказала ей, что не знает, кто такая Марина, у них был сложный многоступенчатый обмен. Ее просила соврать Марина. Но даже если бы не просила. Она под пытками не сказала бы правду наглой девчонке с вылезающими из-под юбки ягодицами.
- Как она нас обосрала! - сказала Лелька матери.
- Кто? - спросила Варвара.
- Да соседка наша. Я уверена, что это она увела мужика из нашего стойла на раз-два.
- Ну и хрен с ним! - ответила мать. Опытная, битая жизнью, она твердо знала: что с возу упало, то пропало. Живи и не оглядывайся.
И уснула крепко, без угрызений и сожалений. Лелька же вертелась в жаркой постели. Ее, молоденькую и складненькую, победила тетка-сороковка. Это ж надо! Встретила бы - убила! Надо найти, в какой норе забилась эта мышь, и устроить ей пакость.
Ночь же набирала силу. Она принимала роды и останавливала пульс, она прятала в себе и преступников, и спасающихся, она слушала выстрелы, взрывы, равно как и стоны любви. Ей, вечной и неизменной, все это было, как сказал бы русский человек, до лампочки.
Но все дело в том, что ночь над Россией становилась женщиной. Ну как-то так случилось… Черная дама именно здесь играла против дня - мужчины. Ночь слушала и слушала женские голоса этой земли.
Она не могла забыть крик юной княжны, брошенной за борт. Как и слепок этого крика - комок в горле другой "Мой милый, что тебе я сделала?" Сейчас ночь слышит глупый разговор о Спарте и спартанках. Ей это удивительно. Не сразу все поймешь в этой медвежьей шкуре, что зовется Россией. И ночь-женщина торопится покинуть эти края вопросов. Пусть разбирается день, этот малый любит здесь покуролесить. Он стреляет в упор. Это его ответ на все вопросы. С него взятки гладки.
Внизу уже проплывает Пелопоннес, и на нем крохотуля Спарта. Давно умершая старушка, а поди ж ты! За нее тут выпивают. Смешно. Скорее бы океан, чтобы выдохнуть все эти вздохи ночи над Россией.
МЕТКА ЛИЛИТ
Здесь и сейчас
Мой приятель как-то сказал мне: мусор нельзя выносить после шести часов вечера. Не к добру!
Бестолковая моя жизнь: в молодости в любое время таскала ведро на улицу в специальную яму, в хрущевские времена пакеты в контейнер забрасывала чуть издали, чтобы попасть, по причине отсутствия правильного, то бишь высокого роста. А уж когда дожила до мусоропровода, распоясалась совсем. Бегала "в него" когда хотела и горя не знала. И вот на? тебе: "Ну кто не знает, что мусор не выносят вечером?" С тех пор у меня бзик - я выношу его только по утрам. Так было и в тот день. Я несла ведро, когда муж ушел на работу.
В коридоре каждую минуту мигала, пищала и гасла испорченная лампа дневного света. Поэтому я и наткнулась на мужчину. Он лежал под батареей - естественно, бомж, пьяница, без вариантов, а тут я - легкая добыча при исчезающем свете. Вопрос только - для чего? Ворваться в квартиру - он видел, как уходил муж. Изнасиловать? Убить?… Тогда он идиот. А свет, как говорят дети, то потухнет, то погаснет.
- Женщина, не надо меня бояться. Мне бы кружку кипятка, иначе сомкнется горло, - голос у него действительно был не просто хриплый, а как бы сросшийся.
- Щас милицию вызову, - закричала соседка, вышедшая из лифта. - Разносят тут всякое дерьмо, заразу и вонь. - И она быстро шмыгнула в квартиру.
- Можете вынести просто в банке, чтоб не жалко было выбросить.
Какой у меня выбор? Милиция? Вернуться домой и запереться на все замки? Или все-таки вынести кипяток?
Я выбрасываю мусор, опять гаснет свет, и я обхожу его подальше, чужака, испытывая испепеляющий стыд за себя самою. Он ведь не кинулся за мной, не уцепился за халат. Он только чуть приподнялся, не отрывая спину от батареи. И решив, что я с ним справлюсь, на всякий случай я все-таки кладу в карман пшикалку от запаха табака, и выхожу с пол-литровой кружкой кипятка в стареньком полотенце.
Он берет ее дрожащими руками. В это время идиотская лампа снова гаснет. И я считаю, что миссия моя окончена, черт с ней, с кружкой, но опять загорается свет, и я успеваю увидеть его глаза. Серые, как бы протянутые к вискам, когда-то (боже, когда?) я им удивилась, а потом поняла, что это не глаза неправильно поставлены, это так выросли ресницы - стрельчато, как придумали поэты.
Но человека этого я не знаю, и те неправильные добрые серые глаза были так давно, что мне никогда не вспомнить. А может, их и не было вовсе. Просто увидела их в кино и впечатлилась. За мной водится такое свойство - запоминать ненужное.
Как он может так быстро глотать кипяток?
- Еще бы кружку, и я бы выжил, - говорит человек.
Нет! Нет! Я ни за что не возьму в руки эту кружку. Я выхожу к нему с чайником и наливаю, а у него дрожат руки, исполосованные рубцами.
Он пьет медленнее, чем в первый раз. В моменты света я вижу, что он одет не по погоде. У нас нынче плохая, сырая осень, а на ногах у него сандалии на босую ногу.
- Старый мудрый чеченец Вахид, - говорит он мне вдруг, - с которым я провел одну ночь в горах, научил меня лечиться кипятком, снегом, землей и травой. Когда нет ничего другого.
- Я вам дам плащ и кроссовки…
- Не надо, - отвечает он. - Доберусь. Мне в Забабашкино, к другу.
Но я кидаюсь в квартиру. О это вечное проклятое незнание, где что лежит, когда позарез нужно. Я хлопаю дверцами шкафов, тащу мешок с антресолей, но когда выхожу с моими жалкими пожитками, человека уже нет. Стоит кружка, в нее всунуто полотенечко. На стене авторучкой написано: "Спасибо".
Я боюсь заразы, но беру кружку и тряпицу. Они не оставили запаха чужого человека, они пахнут моим домом. Я вынимаю полотенце, и из него выпадает камень - кривой, зазубренный. Я беру его в руки, он теплый от полотенца и как бы дышит. Дома кладу его на подоконник. И снова вижу глаза, которые были в моей жизни сейчас и когда-то. И еще я вспоминаю небритость, которая уже чуть-чуть и бородка. И все это было так близко ко мне, к моему лицу. Я пожилая дама, но, черт возьми, мужчин своих я помню. Но не про них речь. Меня заклинило.
Зато я почему-то ясно вижу старика, который учит лечиться кипятком, снегом, землей и травой. Но его-то я никогда не видела…Вахида. Чушь какая!
Я поила бомжа с войны, и теперь зачем-то знаю имя чеченца Вахида. И знаю, как он выглядит. У него горбатый кавказский нос и булгаковский острый подбородок. И откуда это странное ощущение родства, пришедшее через небритость и удивительные глаза, которые когда-то, когда-то были очень мне близки?
Бред? Все может быть. Вся наша жизнь бред. Пока она жизнь. Как это в Откровении? "Неправедный пусть еще делает неправду; нечистый еще сквернится, праведный да творит правду еще, и святый да освящается еще".
Я беру камень в руки - он горячий, он дышит, и я сжимаю его до боли в ладонях.
Странное, необъяснимое желание вернуться к мусоропроводу - вдруг Николай (откуда я знаю, что он Николай?) вернулся. Конечно, его нет! И снова я чувствую тепло камня, пульсирующее, как сердце. Я разглядываю обломок. Он никакой. Но через него я начинаю ощущать время, как оно проходит сквозь меня, теплым таким ветром. Глупости! Это от туч, которые сегодня низко-низко, но дождя в них нет.
Надо заниматься делом, а не морочить себе голову. И я кладу обломок под подушку. Зачем? Не знаю. "И земля была пожата". Эти слова прозвучали ясно вне меня, но и во мне тоже. Они тоже из Откровения? И уже обычная, без этих своих видений и фантазий, я сказала себе: "Должен же когда-то кончиться этот бардак, если люди уже лечатся кипятком, снегом, землей и травой".
Вахид… Я вижу, как он лежит на земле. Живой, мертвый? Я снова хватаю в руки обломок и жду от него ответа. Но он не отвечает. В постклимактерическом периоде, говорю я камню, случаются наскоки приближающегося маразма. Мне кажется или он на самом деле смеется? И почему-то я знаю, что это смеется Вахид.