Мой отец генерал (сборник) - Наталия Слюсарева 24 стр.


Гулять обычно мы отправлялись, пересекая проспект, в парк, недавно вернувший себе свою девичью фамилию – Екатерининский. В те годы – распахивающий свои кованые ворота под вывеской Парка ЦДСА (Центрального дом Советской армии имени Фрунзе). Перед домом – две артиллерийские пушки на лафетах. В середине парка – пруд. С прудом связано одно из первых воспоминаний. Когда отец еще учился в академии, мы всей семьей жили в гостинице ЦДСА и часто гуляли в этом парке. Однажды взрослые решили доставить мне удовольствие и покатать на лодке, и я, глядя в парковый пруд, в сущности лужу, с ужасом воскликнула: "Ах! Куда же мы приплыли, мы же к самому морю приплыли". Время летит быстро, и вот я уже гребу, высоко вздымая весла, громко плюхая ими по воде, – катаю в крашеной зеленой лодке свою сестру. За парком и вокруг него теснились московские дворики. Было много Екатерининских улиц и переулков, первых, вторых, много скамеечек, вынесенных за калитки, много деревьев, и, вы не поверите, с конца мая – сколько соловьев. А уж сирени...

Из наших окон был виден двухэтажный неказистый домик, в котором размещался магазин "Рыба, овощи". И действительно, рыбы и овощей в нем всегда было без числа. Все обреталось в бочках. Квашеная капуста всевозможных сортов – в бочках, огурцы соленые – в бочках, грибы маринованные – в бочках, сельдь – крепко– или малосоленая – в бочках. Икра, правда, в судках.

– Наташа, бери карандаш и записывай, – наказывала мама. – Возьмешь в "Овощах" напротив капусты провансаль один килограмм, с клюквой – полкило, моченых яблок – пять штук, пусть тетя тебе даст две жирные селедки с красными глазами, огурчиков малосольных – полкило, соленых черных груздей – полкило, брусники – триста граммов, икры черной паюсной – полкило.

На соседней Сретенке, в еще более тесном и маленьком магазинчике под вывеской "Лесная быль", лежало на прилавке то, что сейчас для многих небыль, а тогда это было в порядке вещей. Белые куропатки, перепелки, бекасы с длинными носами, зайчатина, оленина, медвежатина. И случалось, мы обедали, как какие-нибудь князья Милославские в ту пору, когда царь Петр еще не брил бород, да не на сундуках и лавках, а перед своим собственным черно-белым телевизором с распухшей мордочкой экрана за линзой.

Так как наш папа родился в Тбилиси, а значит, был приучен – и нас приучил – к яркой грузинской кухне с большим количеством зелени, грецких орехов, гранатов и соусов, немаловажным пунктом на Проспекте Мира оказался для нашей семьи Рижский рынок. Обычный крытый рынок, летом – с помидорами, весной – с первыми зелеными огурчиками, что так хороши с черным хлебом, нежными цыплятами, из которых на нашей газовой плите, под гнетом, выходили отменные цыплята табака, а также с гусями, утками, поросятами, зеркальными карпами и так далее.

Как-то отец принес домой с рынка трех живых желтеньких цыплят и пустил их на пол. Мы накрошили для цыплят крошек на газету, налили в блюдечко воды, а они бегали, как дурачки, прямо по этому блюдечку мимо крошек и отчаянно пищали с таким видом, как будто что-то потеряли. Взглянув на эту сцену, мама сказала: "Они ищут маму". Мы подняли глаза на отца. Он пожал плечами. И мы, сообразив, что мамы-курицы не дождемся, стали сооружать для них дом-интернат. Взяли узкую картонную коробку из-под обуви, смастерили из небольшого количества ваты три кроватки и вынесли "интернат" на балкон. И еще несколько дней из коробки слышалось слабое попискивание.

Стены школьного здания, в которое начиная с понедельника регулярно мы наведывались за знаниями, замечательно просматривались с нашего балкона. Нашим двором проходили учителя на работу. И однажды, собравшись с друзьями группкой на балконе, мы осмелели настолько, что и бросили вслед врагам пару картофелин из домашних запасов, но, слава богу, не попали. Звонок на урок был отлично слышен у нас в кухне при открытом балконе, и, бывало, по этому звонку мы с сестрой вылетали из квартиры, чтобы в два скока оказаться в школьном коридоре в хвосте нашей группы, заходящей в класс на занятия.

Знания "раздавались" на разных этажах. Кабинет физики был этажом ниже, чем класс, где проходили занятия по русскому и литературе; спортивный зал был ниже кабинета физики; кабинет химии с лабораториями, как и полагается, располагался в самом низу, в подвале. Это я к тому, что много времени мы проводили в коридорах и на лестницах, переходя из одного класса в другой. И мой первый поцелуй был сорван одноклассником-хулиганом как раз на лестнице, когда я спускалась, а он, перепрыгивая через ступеньки, мчался вверх. На какую-то долю секунды и на какой-то волшебной ступеньке наши головы оказались совсем близко. И он стремительно чмокнул меня в щеку, как будто плюнул пулькой, и поскакал дальше, не сбавляя скорости. Я же, напротив, продолжала спускаться чрезвычайно медленно. Надо мной что-то такое распустилось, какой-то "шамаханный" шатер. Я больше не была крепенькой девочкой, которая, освобождаясь от варежек, съедала за один присест в соседней булочной сто граммов соевых батончиков в бумажном кульке. Оставшиеся метры, загадочно улыбаясь, потупив взор, я спускалась в кабинет химии, ощущая себя по крайней мере Натальей Николаевной Гончаровой, поднимающейся по мраморной лестнице на бал... Но я отвлеклась.

Часть знаний была, к сожалению, мне недоступна. Так, я совершенно оказалась неспособной к черчению. И если на первом уроке чертеж проекции, вид сверху на спичечную коробку, вышел вполне прилично, то в последующем, как я ни старалась взмыть над предметом и, зависнув, окинуть взглядом композицию, допустим, из трех спичечных коробков, понять, как это сверху выглядит, ничего уже не удалось. Понять не удалось. А я, что не понимаю, не отображаю. Оставалось на уроках черчения заниматься английским или заносить в альбом вольные композиции: черкать шаржи на учителей.

Другой обязательный предмет, входивший в программу среднего школьного образования, такой как химия, оказался для меня также недоступным. Заглавная буква моего имени, ну ладно, пусть даже "аш", каблучком которой торчит крохотная двойка, после нее заглавная "О", и все это почему-то течет водой. Зато на тех уроках нам раздавали на каждый стол по нескольку мензурок с набором препаратов в стеклянных пузырьках, и я, как истинная последовательница знаменитых алхимиков, смешивала и смешивала. Как только у меня ничего не взорвалось? Хранил Господь. Я плохо представляла, что добавляла в пробирки, не говоря уже о пропорциях. Всего всегда добавлялось щедро. Мне нравилось, когда при удачном смешении чего-то с чем-то за стеклом разноцветными дымами расцветал волшебный мир. Учебник по химии я так и не открыла, он остался частично с неразрезанными страницами – брак типографии, – а на выпускном экзамене, когда классная заскочила к нам на минутку в кабинет, чтобы помочь с билетами, я выпросила про "удобрения". И мой ответ, за который я получила крепкую тройку, состоял из двух фраз: "Наша страна всегда уделяла большую роль химическим удобрениям", "Удобрения играли большую роль в хозяйственной жизни нашей страны".

На главные праздники страны, когда нам не надо было торопиться в школу, весь световой день мы проводили на улице. Довольно рано нас будил гул проходящих демонстраций, а замесившая тесто мама непременно заходила в восемь часов утра в нашу комнату, чтобы, отдернув занавески, позвать всех к окну. В пижамах, мы липли к стеклам и еще полчаса не могли оторвать взгляд от спешивших на Красную площадь счастливых демонстрантов. Кто-то обязательно шел с гармошкой. На наш проспект вливались с соседних улиц и переулков представители рабочих северных и восточных районов Москвы. Под лозунги и раскатистые выкрики "урра!" вырывались в небо непослушные воздушные шарики. То было, что называется, людское море.

Мы спешили сбежать по лестницам, не дожидаясь лифта, – скорее на улицу. Ходили свободно по проезжей части проспекта, пересекая его, то за мороженым, то за лимонадом, зная, что никакой транспорт до обеда нам не грозит. Иногда небольшой отрезок пути шли вместе с демонстрантами до ближайшего метро – за новым видом мороженого, которое продавалось только там. Когда наш проспект, достойно проводив процессию, направляющуюся к рубиновым звездам, начинал приводить себя в порядок, мы перемещались в парк ЦДСА.

В парке ЦДСА проходили гулянья – взрослые гуляли парами, под ручку, по аллеям парка. Главным образом ходили по одной широкой дорожке вокруг пруда. Много было военных. Военные отдавали друг другу честь. Иногда ходили компаниями по четыре и больше человек, такие компании мы обгоняли.

Забавным зрелищем были танцы старичков под живой оркестр с большой желтой трубой на деревянной эстраде. Музыкант, который играл на трубе, сильнее всего надувал щеки. Он старался, и недаром. От звуков его трубы музыка становилась как бы жирнее и гуще. На субботних и воскресных вечерних танцах, которые разучивались старичками в будние дни, всегда собиралось много танцующих и зрителей. На тесной площадке особенно нелегко приходилось парам, которые старались поразить зрителей сложными па. Бывало, что особо искусные пары, разлетевшись, сталкивались с соседними; в таком случае, изысканно прогнувшись, улыбкой и кивком выпросив "пардон", летели по эстраде дальше, до следующего столкновения.

Нарумяненные, и даже слишком, и сильно напудренные барышни сидели на скамейках в ожидании приглашений. Наконец какой-нибудь юркий пенсионер подлетал к даме, чуть ли не на колено "а-ля учитель танцев", приглашать. Зардевшаяся избранница, передав сумочку соседке, быстренько хватала его за ручку, чтобы тут же встать с ним в фигуру кадрили. Танцевали по кругу кадрили, а также фокстроты, танго, вальсы-бостоны, вальсы, и с превеликим удовольствием.

По темпераменту танцоры делились на очень быстрых и весьма медлительных. Шустрые "фигаро" мелькали то тут то там, заверчивая и закручивая своих парт нерш до головокружения. Медлительные еле передвигали ногами. Очевидно, что к их поясницам периодически подступал радикулит, но всем своим видом они показывали, что тонко чувствуют музыку. Были очень странные персонажи. Постоянно на танцы ходила одна определенно настоящая балерина, настолько же настоящая, насколько и древняя, прямо-таки елизаветинских времен. Ее прическа, абсолютно гладкая, держалась неимоверным количеством заколочек, с осени – береткой. Балерина никогда не танцевала ни с кем в паре и не желала этого. Очертив вокруг себя невидимый магический круг, она кружилась в нем высохшей стрекозой. Несомненно, она бисировала свои тридцать два фуэте из "Дон Кихота". Ее верчение превосходило балетное и скорее относилось к растительному – кружение листьев осенью. И я знаю, почему сегодня в Екатерининский парк больше никто не приходит танцевать на эстраде. Конечно, вы правы, просто потому, что после осени наступает зима.

БЕЛЫЙ АИСТ, ЧЕРНАЯ КУРИЦА И ГЕРЦОГИНЯ ДЕ ШЕВРЕЗ

Я болею. Мама и так знает, что принести мне на кровать. А нужна мне прежде всего моя продолговатая коробка с цветными карандашами; сложные цвета создаются путем наложения одного цвета на другой, к примеру красного на желтый, в результате возникнет оранжевый – главный цвет столь ценимых мною кладов и сокровищ. К цветным карандашам – самый обычный альбом для рисования. Из книг выкладываются на кровать: толстый сборник славянских сказок, потоньше – китайских, отдельно – Андерсен, непременно – "Черная курица", а также ершовский "Конек-Горбунок", большая желтая книга с чудными иллюстрациями. Книга хороша еще и тем, что при случае ею можно треснуть муху, а то и сестру: "...средний сын и так и сяк, младший вовсе был дурак". Мы с сестрой – двойняшки, поэтому к нам это не относится. Ума нам не занимать, особенно сноровки, как в понедельник остаться дома, приложив градусник к горячей батарее. Узкий градусник – вот кто дурак! – моментально делает смертельный бросок своим серебристо-ртутным телом на запредельную отметку в сорок три градуса, и его приходится долго трясти, чтобы скорректировать на приличествующие тридцать семь и две. Но сегодня я взаправду болею.

В обмен на царские дары – карандаши и книги – мне предлагается выпить залпом, без проволочек, стакан противного горячего молока и проглотить таблетку горчайшего на вкус стрептоцида. Не без отчаянного сопротивления гортани с целью вернуть все в стакан, справляюсь с питьем серией малюсеньких глотков, из которых самый последний – самый мерзкий. Сестра в коридоре медлит с одеждой. Завидует. Ей сегодня одной сиротствовать за партой. Сочувствую. А все-таки хорошо болеть простудой на маминой постели! На минутку откидываюсь на подушки, проверяя рукой, все ли на месте.

Начинаю я всегда с китайских сказок, вернее, всегда с одной китайской сказки – про бедного сочинителя Ли, его друга белого аиста и горы сокровищ. В отчаянном порыве, словно я капитан пиратского брига, распахиваю книгу, и паруса страниц наполняются соленым ветром, и я плыву по волнам в поисках острова с горой сокровищ. Эти сокровища хитростью вначале достаются старшему брату, но к концу сказки нарисованный черной тушью белый аист сходит с ширмы и разруливает ситуацию в пользу младшего брата. Я долго рассматриваю гору сокровищ, отделяя взглядом тяжелые золотые цепи с медальонами от крупных драгоценных камней, которые, уже знаю, измеряются каратами. Высокие жемчужные кокошники сползают по склону. Тяжелый скатный жемчуг рассыпан у подножия горы. Хотя кокошникам разве место на страницах китайских сказок?

Подустав от блеска золота и камней, подтягиваю к себе Погорельского. Черная курица – министр? Волшебство и тайна. По ночам волшебные фигуры сходят не только с резных ширм, но и с обычных кроватей – к сервантам и тяжелым буфетам с открывающимися дверцами, навстречу лаковым китайским шкатулкам, как у мамы, облитым лунным перламутром. Да, попробовать ночью встать и – между пастушкой и трубочистом – в дверной проем, туда, откуда струится тусклый свет.

Интересно, что белый аист часто сходил с ширмы, чтобы не только разобраться в проблемах Поднебесной, но и просто навестить меня по дружбе. Он устраивался за моей спиной и внимательно наблюдал, как старательно я заштриховывала платье голого короля. Одобряя мое усердие, он тихонько, чтобы не мешать, постукивал клювом по моему плечу. Я любила срисовывать из книг полюбившихся мне персонажей. Покрасив сапоги Кота в сапогах в ровный коричневый цвет, шляпу – в зеленый, я советовалась с аистом, какую краску пускать на кроликов, которых Кот в сапогах крепко держал за длинные уши своими лапами в замшевых перчатках с отворотами. Что лучше: красить обоих кроликов розовым или одного оставить розовым, а другого – голубым? Подумав недолго, аист останавливался на том, чтобы сделать кроликов разноцветными. С министром проблем не было, он и так был заявлен в названии черным. Черная курица, голубая министерская лента и красный нос, он же клюв.

Как-то в один из рисовальных дней, не помню, болела я или нет, мне захотелось перенести к себе в альбом, а это все равно что пригласить в гости, андерсеновскую парочку, пастушку и трубочиста. Интересно, представляла я, как же все-таки они поднимаются по печной трубе на крышу? Протягивает ли трубочист пастушке руку или пропускает ее первую на перекладину? Он, конечно, слегка придерживает ее сзади за талию, ободряя и подталкивая чуть вперед на следующую ступеньку. Но если она поднимается первой, то ее пышное платье должно мешать трубочисту. Так как, конечно, я и была той самой пастушкой, то я все время оборачивалась – мне хотелось и не хотелось, чтобы оборки моей юбки щекотали трубочисту нос. В творчестве произошла заминка. Парочка так и не выбралась на крышу. На этот сюжет в альбоме появился рисунок одной остроугольной черепичной крыши с трубой, ярким месяцем и звездами. Пастушка и трубочист, не понимая, как им лучше устроиться на лестнице, застряли где-то на половине пути, где и остаются до сих пор.

Не припомню, в каком по счету альбоме по рисованию, но довольно скоро, за маленькой Европой, теснившейся на старинном прабабушкином комоде, возник новый континент, с цветущими кактусами, саваннами и прериями. Исидора Каварубио де Лос Льянос в синем бархатном фигаро, под цвет глаз, бросающая тонкое лассо, и всадник без головы. Белый аист с легким недоумением, осторожно переступая своими длинными ногами, обходил плантации огромных шляп сомбреро, как скопления грибов или черных солнц, заполнивших собой все страницы. "Ай, яй, яй, яй селита Линда..."

Но когда, вскоре после этого, я увидела на траве батистовый платок с вензелем герцогини де Шеврез, отпирающегося Арамиса в окружении смеющихся мушкетеров и осознала, что происходит и что меня ждет, белый аист, в отчаянии, закрыв глаза, громко захлопал крыльями, пятясь, спиной вошел в ширму, стал маленьким, седым, замер перламутровой каплей и больше никогда не приходил ко мне.

А я перестала рисовать. И теперь только читала – и долго не могла уснуть.

КАК ЗАКАЛЯЛАСЬ СТАЛЬ

Классная руководительница нашего пятого класса была удивительно необаятельной. Толстые стекла очков, грубые тяжелые ботинки и длинная шерстяная кофта цвета печной трубы составляли ее облик. С пронзительным клекотом, пробегая между рядами парт, она вцеплялась порой цепкой когтистой лапкой в плечо ученика, чтобы передохнуть. На следующий год ее сменила дама с еще более отталкивающей внешностью, с такой верхней губой, какая есть не у каждого верблюда. И водили они нас на экскурсии смотреть, как мне казалось, еще более безобразные вещи.

Тогда же я обзавелась синей общей тетрадью и решила записывать в нее все, что может мне пригодиться в дальнейшем, то есть самые разнообразные мысли по поводу моего места в жизни, философские рассуждения, а также впечатления о прекрасном. В синюю тетрадь уже были вписаны, для почина, две философские мысли, которые я почерпнула из радиопередач для взрослых: "Все течет, все изменяется" и "В одну и ту же реку нельзя войти дважды". Изречения древнегреческого философа Гераклита. По первому пункту – "все течет..." – у меня не было вопросов. После четверга – суббота. Воскресенье – не пятница. Что касается второго афоризма, то я пока не знала, как к нему подступиться, размышляя порой: а ну как войти еще раз? В общем, хотелось рассуждать в поисках своего места в жизни.

Нужны новые впечатления, решила я. И тут как раз наша классная руководительница, как обычно бывало в первых числах сентября, ознаменовала начало учебного года культурным мероприятием, на этот раз походом в музей Островского, того Островского, который написал "Как закалялась сталь". Она выстроила наш класс и повела нас, стуча высокими каблуками, через Первую Мещанскую улицу на переход, на остановку троллейбуса, чтобы ехать в центр на мемориальную квартиру писателя, отдавшего все свои силы и здоровье революции и Гражданской войне. В музее лекторша долго, со всеми подробностями, описывала недуг Николая Островского – и усыхание скелета, и полную неподвижность, и абсолютную слепоту. Сам вид его тщедушного, облаченного во френч тельца, откинувшегося на раскладушке, был столь ужасен, что затмил содержание его книги, которую он писал чужой рукой. Нет, такой судьбы я не хотела. И рассуждать здесь было не о чем.

Назад Дальше