Мой отец генерал (сборник) - Наталия Слюсарева 27 стр.


Вещи исчезают, конечно, не так быстро, как люди. Какое-то время они плавают кораблями по одним известным им морям, бросая якорь в чужих портах, откуда их разносят по резным горкам, угловым витринам, зеркальным трюмо – молчать! В сущности, ими никто не будет заниматься. Вряд ли кому-нибудь придет в голову остановиться, допустим, перед часами, чтобы с ними поболтать, как будто это не говорящие часы, а немые камни. А я бы поговорила...

ЕЛЕНА ПРЕКРАСНАЯ

Мы спускались к подъезду постоять на крыльце. Что означало и погулять. Стоя гулять долго неудобно, но другого варианта не было. Такое гулянье заменяло нам легкомысленное сидение за круглыми столиками, допустим, в Париже на Елисейских Полях или во Флоренции на площади Синьории. Настоящее удовольствие – бессмысленно глазами по толпе. Открытых кафе с выставленными на тротуар столиками под парусиновыми тентами в Москве еще не было. В городе было немного от иностранного – никаких "бутс", "хот", "фреш" и других "догов"... Хотя кое-что, даже приличное кое-что, все-таки было. По Москве стайками, даже небольшими толпами ходили негры. Зимой – в завязанных под подбородок ушанках и серых ватных пальто на вырост. Их тоже можно понять. "Здравствуй, мама. Здесь всегда зима, – писал африканский студент на родину, – зеленой зимой еще ничего, а вот белой – совсем плохо".

Когда мы с сестрой, подрастая, добрались до последних классов, негров в Москве было, как говорится, пруд пруди. Вполне вероятно, что на те годы приходился как раз пик дружбы с африканским континентом. Это выражалось в усиленном наборе представителей данного континента в высшие учебные заведения нашей страны. Первые, отдающие глянцем черные мужчины появились в столице, когда нам минуло шестнадцать лет. К тому времени мы были уже наслышаны об Университете дружбы народов имени Патриса Лумумбы, в котором учились посланники из Сенегала, Эфиопии, Гвинеи-Бисау, Берега Слоновой Кости. И мы хотели попасть туда на вечера, даже можно сказать, мечтали. И попали.

Тетя Леля, родная тетя моей лучшей подруги, преподавала русский язык иностранцам как раз в этом учебном заведении. На один из студенческих вечеров, приуроченный к какой-то торжественной дате, с танцами, она достала своей племяннице приглашение на два лица. Вторым лицом была я.

Я оделась в красивое бирюзовое платье, которое очень шло мне, особенно вечером, накрутила на бигуди челку, положила в маленькую сумочку вместе с бесцветной помадой маленький носовой платок, авторучку, на случай записать адрес иностранного студента, с тем чтобы с ним в дальнейшем переписываться, подушилась польскими духами и спустилась к нашему подъезду, чтобы встретиться с подругой, которая жила в соседнем.

Нас впустил овальный актовый зал с колоннами. Не помню точного адреса, возможно, все происходило на Ленинских (Воробьевых) горах, в главном здании МГУ. Я плохо помню все, кроме сыновей Африки. Меня сокрушило зрелище студенческих лиц. Надо сказать, что идеалом моего мужчины долгое время оставался адмирал Нельсон из фильма "Леди Гамильтон", пусть даже с повязкой на глазу, то есть сэр Лоуренс Оливье с черной повязкой на глазу, но с таким взглядом, с такой формой рук, головы... да о чем тут долго говорить. Трудно было не быть влюбленной в адмирала Нельсона.

Группа студентов, участвующих в танцах, тоже имела отметины. Лица посланцев африканских государств (то ли Гвинеи-Бисау, то ли Берега Слоновой Кости), зачисленных в Университет дружбы народов, были изуродованы шрамами, как будто по ним провели граблями глубоко и с чувством. Борозды от грабель были у каждого на щеках и на лбу. Подавив первое неприятное эстетическое впечатление – так мне хотелось переписываться с настоящим иностранцем и писать ему долгой белой зимой о том, что и сегодня я спускалась в самое красивое метро, прохладные станции которого украшены мрамором и мозаикой, – я прошла в актовый зал. Продвинулась вглубь к большому овальному окну, где и устроилась рядом с колонной.

Уже играла музыка. Должна была подойти тетя Леля, но вместо нее подошел сильно татуированный африканец – приглашать меня на танец. Уже через пару тактов мне не хотелось желанной переписки. От моего партнера исходил такой запах, которого я не могла себе представить. Если бы сгнил весь флот адмирала Нельсона, с крабами, водорослями и рапанами, то и от него не могло бы быть столь ужасного запаха. Я закончила тур вальса досрочно. Единственное, чего мне хотелось по-настоящему в тот момент, так это вернуться быстрее к окну. Мой кавалер с розовыми шрамами на черном лице, чьи круглые белые глаза и белые прямоугольные зубы маячили перед моим напудренным носиком, к которому я поднесла платок, тяжело стиснув мою руку влажными пальцами, с удовольствием теснил меня в угол, к колонне.

Когда первая мысль "убегать", недолго боровшаяся со второй мыслью "прилично ли это?", окончательно оформилась, сразу стало легко. Тут со всех сторон стали подходить другие сыновья Африки. Рванувшись, как в рукопашную, напролом, мы дали деру из овального зала – и скоро были в вестибюле самого красивого метрополитена в мире.

Через год после этого события мы стояли на ступеньках крыльца нашего подъезда. Так мы гуляли. Мы – это я и моя родная сестра Лена. Я была старше ее не бог весть насколько – на пятнадцать минут, но она была намного храбрее. О первых явленных примерах ее мужества лично я не помню. Но существовали рассказы свидетеля – мамы. Нам было по пять лет, когда умные родители – слово "умные" стоит поставить в кавычки – решили спрятаться и посмотреть, как мы будем реагировать на необычную ситуацию. Из того же рассказа следует, что первое, что я незамедлительно сделала, когда обнаружила, что рядом нет мамы, – расплакалась, и довольно сильно. Да, я всегда была эмоциональной, ну и что? И будто бы моя младшая сестра, взяв меня за руку, сказала: "Не реви! Вот смотри – столбы. Мы пойдем по проводам и придем к людям". Каково? Действительно, достаточно доблестно для человека в пять лет.

В другой раз, в том же возрасте, но уже по-настоящему, мы потерялись в метро. И сестра объявила, не обращая внимания на меня, кривившуюся, готовую зареветь, упреждая тот рев: "Поднимемся по эскалатору наверх!" Не знаю, было ли это хорошо для нас тогда, подниматься по эскалатору или спускаться – в конце концов нас обнаружили крепко держащимися за руки, – но в ту минуту угрожавшему нам миру была явлена самая настоящая деятельность.

Все эпизоды, связанные с грозой, также говорили не в мою пользу. Заслышав гром – кстати, не обращая внимания на молнии, – я тут же старалась прижаться к чему-то деревянному. Это означало, что к тому времени мне уже объяснили, что во время грозы дерево для человека лучше, нежели железо, – хотя под высокое дерево во время грозы?

Но мы все еще стоим на ступеньках крыльца, выходящего тогда еще не на столь шумный проспект, и гуляем. И нам по семнадцать лет, точнее, мне семнадцать лет и пятнадцать минут, а сестре – меньше на пятнадцать минут. И видим, как по тротуару к нам приближается высокий негр, очень высокий. Негр для баскетбольной команды, может быть, даже для сборной. Негров на улицах Москвы мы видели предостаточно и поэтому особенно на него не реагируем, отмечая про себя только его рост. Баскетболист останавливается у нашего подъезда и пытается что-то говорить на нашем языке, и из того, что он говорит, становится понятно, что он желает познакомиться. Нам совсем не хочется с ним гулять, и мы, не без напряжения толкая от себя тяжелую дверь внутрь подъезда, спешим к лифту, чтобы ехать домой. Негр быстро устремляется за нами и уже у лифта неожиданно цепко и сильно хватает меня за руку своей ручищей. Напялив улыбку на лицо, стараясь как-то пошутить и показать, что мы дружим, я предлагаю ему отпустить руку, но он, что называется, не внемлет. Я замираю кроликом и не знаю, что делать.

И тут моя худенькая младшая сестра начала колотить по его черным бицепсам своими острыми кулачками с такой яростью и частотой, выкрикивая команды, как самый главный рефери: отпусти, мол, мяч, кому говорят, – что тот дылда на секунду растерялся и действительно разжал свои тиски. И мы бросились с ней, уже без всякого лифта, по лестнице – наверх, через пролеты, на наш шестой этаж. ...И я даже не сказала ей "спасибо".

И никогда, за всю свою жизнь, я не защитила ее. А она сделала это по крайней мере три раза.

ЧАСТЬ II

СИНДИКАТНОЕ ХОЗЯЙСТВО

Провидение, а возможно, волхвование того же Брюса с высокой Сухаревой башни привело меня на работу в здание, которое во времена оные также принадлежало ученому мужу, – дом на Мясницкой, она же улица Баумана, улица Кирова и – тпру, давай поворачивай вспять – снова Мясницкая. Номерок дома тринадцать – без комментариев, и якобы неугомонный Якоб препарировал в доме номер тринадцать бородавчатых лягушек для своих опытов. Чудеса и чародейство.

В советские времена в доме номер тринадцать лягушек не препарировали. Издавали иллюстрированный журнал, посвященный профессиональным проблемам рабочих союзов, синдикатов в интернациональном смысле. В левом крыле нашего второго этажа размещалась редакция другого не менее славного журнала – "Рационализатор и изобретатель". Частенько по лестнице к нам на второй этаж поднимались Кулибины, Левши, Черепановы – донести свои изобретения до народа. Порой, ошибаясь дверью, они заглядывали в синдикатное хозяйство, и тогда мы махали им рукой: "Ребята, вам туда, туда, в левое крыло", – где они и пропадали. Возможно, там их препарировали или они сами... Русский народ изобретательный.

В год, когда я вылетела из престижного вуза многообещающих отношений за непосещаемость, а посещала я исключительно только утренние сеансы в кинотеатрах, и дневные, кстати, тоже, мама взяла меня за руку и, проведя под арку в районе Чистых прудов, сдала своей знакомой в редакцию некоего журнала на очередную работу. Бабочки инфанты на углу Мясницкой, как мне зацепиться за вас покрепче, я не хочу на работу. Я люблю гулять по улицам, вернее, по бульварам, по Рождественскому, вниз к Трубной и дальше по Петровке...

О, работа, ты стоишь того, чтобы вспомнить тебя добрым словом. Сознаюсь, перед тобой я испытывала культурный шок. Ведь именно тебя следовало посещать регулярно с утра пять раз в неделю. Устраиваемая по протекции родителей, я выходила на новое место работы, и не один раз. Мне указывали на мое место, обычно то были стул и стол, и на затравку давали почитать какие-то инструкции. В комнате находились еще сотрудники, но у меня никогда не хватало времени, чтобы сблизиться с ними, узнать их надежды и чаяния. Я знала, что мой отсек может продержаться максимум пару часов, иначе я задохнусь. Мысль работала только в одном направлении – выбираться, и немедленно. Может быть, я бы и задержалась на какой-нибудь службе, будь у меня свой личный кабинет (запершись в нем ото всех), но отсутствие навыков, стажа, партийного билета не давало мне преимущества претендовать на отдельное помещение. Я скользила глазами по инструкции, считая минуты, когда можно будет вполне естественно двинуться к коридору: "Кстати, а где здесь у вас туалет?.." Как-то попалась работа, на которой я досидела до обеденного перерыва. Оставив на спинке стула кофточку, мысленно прощаясь с ней навсегда, я небрежно бросила: "Я сейчас приду". Чем продолжительнее пребывание внутри учреждения, тем глубже, с одышкой, восстановление на крыльце. Бедная мама, ей приходилось на следующий день наезжать в отделы кадров с извинениями и шоколадными наборами, чтобы забрать мою трудовую книжку без неприятных записей.

И только в редакции невеликого журнала на Мясницкой я продержалась весь день и вышла на работу на следующий. Все-таки журналистский народ особый. Легкий. Определили меня в отдел писем их регистрировать, что было совсем не сложно, даже интересно: на карточке проставить фамилию, имя, отчество отправителя, адрес, развернутый во всей административной полноте, и тему письма. Через месяц я лихо подмахивала адрес с указанием области, а через три знала на память уже такие вещи, которые в нашей семье мог знать только отец (отец был летчик, и у него была карта), но никак ни мама и ни сестра. Я знала, допустим, что поселок Козелец – это Черниговская область. В Козельце проживала одна особенно упорная жалобщица. Большинство писем вообще были жалобами. В графе "тема" я так и ставила – "жалоба". В почте попадались и самодеятельные стихи, своего рода литературные изобретения: "...луна, желтая, как дыня, смотрела тускло на меня. Я ждал, когда мой конь остынет, чтоб напоить потом коня..."

Отделы редакции делились на более привилегированные и менее привилегированные. Отдел теории профсоюзного движения слыл самым путаным. В нем работали самые большие говоруны. Отдел ОПМР, что отнюдь не означало отдела производственно-механических работ, был по-настоящему деловым. Все его сотрудники носили складки на лбу. У начальника отдела их было две – поперечная и продольная. Экономика страны развивалась по-своему. В процентном отношении большую часть публикаций отдел обязан был посвящать промышленным успехам. Опээмэровцам приходилось нелегко. Самым пижонистым и куртуазным безоговорочно являлся элитный отдел международных отношений. Двое его сотрудников и выглядели не по-нашему: каждый, уже имея по замшевому пиджаку, на неделе менял под них водолазки. Такого не могли позволить себе, допустим, сотрудники отдела сельского хозяйства, так как первые отбывали в командировку спальными синими вагонами с Белорусского вокзала в Софию, а те, другие, грузились на площади Трех вокзалов в составы оттенка солдатских плащ-палаток и отправлялись в пермские леса.

У международников была своя небольшая комнатка, как кают-компания, где на письменных столах дружили между собой разноцветные вымпелы, сувениры из братских стран, куда они наезжали делиться опытом. Они писали об успехах международного профсоюзного движения, будучи сами всегда в приподнятом настроении. В шкафчике их "каюты" между справочниками всевозможных движений всегда был запрятан "дружелюбный" коньячок, подарок болгарских или венгерских профсоюзов. Когда долго не предвиделось командировок, в угол шкафчика скромно задвигали армянский коньяк, очень качественный в ту пору.

В редакции надо мной взяла шефство девушка из отдела напротив, это был уже серьезный отдел – то ли сельского хозяйства, то ли некоей отрасли, а то и всей промышленности сразу. Звали ее Тая. С глазами цвета лесных ягод, которые попадаются счастливчикам, рожденным на Дону или в Ирландии, Тая была казачкой. Она приоткрывала дверь в наш отдел писем и просила у Тамары Георгиевны, начальницы отдела, добрейшей тетушки, постоянно державшей на коленях под столом свой приработок – почту других редакций – и оттого вздрагивающей на каждую приоткрывающу юся дверь, позволения, чтобы я вышла в коридор. Все это время смотрела на меня своими веселыми, блестящими глазами и улыбалась. В коридоре мы курили, посмеиваясь, перебирая приглашения на вечер. Она шила мне сарафаны, кормила мясом, запеченным в глиняных горшочках, у себя дома и давала читать неизвестную книжку своего мужа "Школа для дураков", который, кажется, в том же году, да, точно, осенью того же года выехал за рубеж. Когда я прочитала эту тоненькую книжку в мягкой обложке, которая лежала у нее в тумбочке, я влюбилась в ее уехавшего мужа. И кажется, на всю жизнь. Хорошо, что он уехал. Она оставляла на меня свою маленькую дочь, когда бегала на свидания, учила какой-то женской премудрости. Пожалуй, вся история на несколько лет.

Я уверенно ходила на работу в редакцию, часто пешком, по Первой Мещанской до пересечения с Садовым кольцом, после еще немного пройти, свернуть на бульвар и на Мясницкой под арку, прямо во двор редакции. Я летела на весенний день субботника двадцать второго апреля, когда отмывалась вся редакция, никаких версток, планерок, вычиток, макета, а только двери, стекла, полы, шкафы – отмыть деревянных друзей под репродуктор, под Магомаева, под Лещенко. "И на Марсе будут яблони цвести". Субботник следовало отметить у кого-нибудь дома, как полагается, подвести под общий знаменатель. И у кого, как не у моей хлебосольной подруги. Я ликовала. Отмыть! Вечером я смогу погладить незаметно тумбочку. В стране набухала капель оттепели. Мы просто заливались вермутами на работе, и в самые холодные дни штат редакции напряженно прямо шагал по коридору с красными носами отнюдь не от мороза. Так и вижу одного нашего собкора, маленького, светлого, в волнистых кудрях а-ля Есенин. Его волосы имели особенность "становиться навытяжку", когда он поддавал. И бывало, когда он продвигался по коридору почти на ощупь, с торчащими дыбом волосами, мы примерно знали, сколько он уже принял и каких марок. Оттепель была в батареях и на лицах.

Так как я разносила письма по отделам, то и отделы, в свою очередь, частенько просили меня принести им с Мясницкой бандероли в виде бутылок.

– Ты, Кука (так меня прозвали, думаю, за мою абсолютную безмятежность), – наставлял меня сотрудник отдела сельского хозяйства без десяти одиннадцать утра, – возьмешь в магазине напротив, у которого три ступеньки вниз, две бутылки водки.

Тут голос второго сотрудника перебивал пожелание первого:

– Что ты ей водку... Сам возьмешь потом... Нет, возьми нам две бутылки портвейна.

– Евгений Михайлович, я уже для нас, "для писем", беру в магазине с тремя ступеньками вверх бутылку шампанского, две бутылки вина – для теоретиков и коньяк для девочек-машинисток. Мне тяжело будет столько вам нести.

– Ладно, бери одну. Но запомни, наш портвейн – только в магазине со ступеньками вниз. И давай, Кука, не мешкай. Уже одиннадцать. Мы тебя ждем.

– А колбасы, сыра на закуску? Я все равно беру.

– Не надо. У нас яблоки есть. Давай, главное помни, мы тебя ждем... Петрович, пойди пока сполосни стаканы...

Немаловажным знаком моей дружбы с девушкой из соседнего отдела было то, что мы легко могли перехватить друг у друга некоторую сумму денег до получки.

Вступали мы тогда, как все уже говорили вокруг, в эпоху "от каждого по труду и способностям, каждому – по потребностям". По труду я честно старалась, но вот потребности неизменно оставались почему-то неудовлетворенными. Потребностей, сознаюсь, было немало. В них входили: пара джинсов голубых, лучше две пары, "Wrangler" или "Levi`s", других марок я не знала, сапожки итальянские, одни замшевые, а другие на зиму или, наоборот, первые – но всегда итальянские – осенние, а вторые замшевые на зиму, пальто демисезонное длинное со шлицей одно, можно на шесть-семь сезонов. Ну, и по мелочам – кофточки на работу, косметика польская.

Случались такие дни, когда, потупившись, несмело, подступалась я к книжным полкам:

– Федор Михайлович, вот эдак, не обессудьте, пора собираться.

– Что, опять? Нет, это положительно невозможно. Это что ж такое, полное разорение!

– Мне самой неловко, но в редакции у начальницы день рождения. Цветы надо и в довесок там сувенир.

– Сувенир? Знаю я твою редакцию. У вас на дню у каждого по три дня рождения. Никуда я не двинусь. Решительно никуда.

– Ну, голубчик, войди в положение, ты же – собрание, за тебя хорошо дадут.

– Льва возьми, за него больше дадут.

– Льва Николаевича я уже носила.

– Носила, носила... Его – один раз, а меня – в третий. Стыда у людей совсем нет!

– Но я же тебя всегда восстанавливаю.

Назад Дальше