Мысли вновь возвращаются к нему, Медленные, вялые. Потом быстрые. Потом, как в видении, проносится перед ним та ночь с Корнюхой. И он начинает косить глазами и приглядывается. Он что-то восстановил. Быть может, справедливость. Быть может, и умереть теперь можно по-человечески? Ведь умирали же… Но зачем умирать? Ах, лезвие потерял, прекрасное лезвие… Но почему же Лапшин? Да, да, Лапшин…
- Братишки, - приглядываясь и кося глазами, бормочет он, - братишечки…
Он целится, целится, но как ударить, куда и как бежать? Ах, ему бы ножичек, финочку, перышко… И голова болит, пробили ему-таки голову, наверное пробили.
А может быть, еще и не пропал мальчонка!
Миллионы в валюте вам обойдется жизнь товарища Жмакина. За товарища Жмакина товарищ Лапшин. А за товарищем Лапшиным железный закон.
- Братишечки…
И он врет вдохновенно и путано, но, запинаясь, бормочет, складываем руки как на молитву и готовит намокший, облепленный грязью правый сапог для удара. Он ударит этого, у которого наган. Как бы шинель не спружинила? Не спружинит! Попробуем, Жмакин, в последний раз. Попробуем, Жмакин, авось не умрем. Не надо умирать, дорогой Жмакин! Жить надо.
И, отбросив сначала для разгона ногу назад, он со страшной силой бьет милиционера сапогом в низ живота. Бьет и бежит от своей могилы, от смерти, петляет, падает лицом в мокрую землю и опять бежит, опять падает и вновь бежит во тьму, к дороге, к шоссе; сзади выстрел, другой, - на, возьми Жмакина, на, попробуй, почем стоит, на, убей, коли можешь, на, возьми, выкуси!
Сырой ветер шумит в поле, гудят провода, столбы, значит, - шоссе, надо бежать по шоссе, и он бежит, задыхаясь, вперед, туда, где мерцают какие-то огни, где что-то такое показывается и вновь исчезает какое-то ослепительное сияние, ах, это машина…
Он останавливается, машет руками, танцует, кричит, Его лицо в крови, одежда на нем разорвана, - поймите, он убежал от смерти.
С воем тормозит грузовик. Грузовик полон красноармейцами. И начальник с кубиком, с бритым мокрым лицом вылезает из кабинки.
- Товарищ начальник, - говорит Жмакин, - поймите!
Тело его содрогается.
Вторая машина тоже остановилась. Она бежевая. Жмакин не может отвести от нее взгляда. Боец-красноармеец вытирает лицо Жмакина платком. Жмакин все-таки держится.
- Остановить движение, - говорит командир. - Поставить машину наперерез. А вы, товарищ, - он обращается к шоферу бежевой машины, - вы, товарищ, дайте назад и пришлите ту машину. Я ее видел. Она со спортивным флажком. Знаете? Белый с голубым.
И он делает неопределенное движение пальцами. Обе машины ровно дрожат. Моторы не выключены. Опять Жмакин идет в поле.
Бойцы растягиваются цепью. На правом фланге командир, потом Жмакин, потом бородатый заведующий молочной машиной.
- Один из них бывший офицер, - говорит Жмакин. - Белый офицер. Беляк. Сука.
Споткнувшись, он замолкает.
Тихо. Только хлопают по грязи сапоги бойцов.
- Я извиняюсь, - говорит Жмакин, - я немножко посижу на земле…
Ему кажется, что он сказал очень громко. Но он сказал так тихо, что его никто не услышал. Цепь двигается дальше.
Он остался. Вначале он немного постоял, потом сел, потом лег в грязь. Большой колокол заныл над ним. Он потерял сознание.
Очень может быть, что его бы забыли тут, в поле, если бы не Лапшин и не Окошкин. Окошкин ходил по полю, сапоги его чавкали, он жег спички и перекликался с Лапшиным.
На шоссе тарахтели машины.
Уже светало.
Шофер с машины Лапшина беспокойно задергал поводок сирены.
- Ладно, подождешь, - сказал Лапшин.
Он светил фонариком и сосал потухшую папироску.
- Какой компот, - сказал Васька, - я тоже следов не вижу.
- Следов как раз много, - сказал Лапшин, - только Жмакина нет.
Они опять разошлись.
Наконец Лапшин увидел Жмакина. Тот лежал боком в грязи, глаза его были залиты кровью. Подбежал Окошкин. Пока Лапшин слушал, бьется ли у Жмакина сердце, Окошкин сигналил фонариком на шоссе, чтобы шли люди.
- Это они его так били, - сказал Лапшин в нос, - как вам понравится?
Сердце у Жмакина билось, но он был в обморочном состоянии. В машине нашелся индивидуальный пакет. Лапшин зубами сорвал бумагу и очень искусно сделал перевязку. Жмакин застонал.
- Но, но, - поощрительно сказал Лапшин, - терпи, брат!
Арестованных с Побужинским пересадили в грузовую машину, а Жмакина Лапшин посадил рядом с собой в оперативную. Васька Окошкин сел сзади и поддерживал заваливающуюся голову Жмакина. Лапшин с места развил совершенно бешеную скорость. Было скользко, машину несколько раз забрасывало; шофер, сидя сзади, беспокойно повторял все движения Лапшина и с ужасом поглядывал на спидометр. Вдруг Жмакин захрипел.
- Товарищ начальник, - крикнул Окошкин.
Лапшин затормозил и остановился.
- Помирает Жмакин, - сказал Васька.
Сделалось тихо. Под стук незаглушенного мотора Лапшин искал пульс и не мог найти. Рука у Жмакина была холодная.
- Отпустите горло, - как с того света сказал Жмакин, - задушусь.
Васька радостно захохотал. Лапшин стал разматывать бинт.
- Какая перевязка, - все еще задыхаясь, сказал Жмакин, - с ума можно сойти.
Он попросил воды.
Шофер выскочил из машины и тотчас же вернулся с водой в кожаном картузе. Вода была затхлая. Жмакин попил, помочил себе лицо и вздохнул.
- Повязали?
- Повязали, - с готовностью сказал Окошкин.
- Живыми?
- Живыми.
- Да, - сказал Жмакин.
Все молча ждали, что он скажет еще. Но он молчал.
- Мне Пилипчук позвонил, что тебя будто бы арестовали, - сказал Лапшин. - Мы и поехали.
- Да, - сказал Жмакин.
Потом он всхлипнул.
- Нервы шалят, - сказал сзади Окошкин.
Лапшин осторожно поехал. Все с тревогой прислушивались. Жмакин тихо плакал. Потом он задремал.
В половине шестого приехали в управление. Окошкин взял Жмакина под руку с одной стороны, шофер с другой. Лапшин внизу звонил по телефону в медпункт, чтобы к нему в кабинет зашел дежурный врач.
Уборщицы с подоткнутыми подолами мыли каменные лестницы, те самые, по которым столько раз Жмакина водили арестованным. Было пусто, со ступенек текла вода, пахло казенным зданием, дезинфекцией; наверху толстая уборщица пела:
Телеграмма, ах телеграмма…
- Ты отдохни, товарищ Жмакин, - сказал Васька Окошкин, - не торопись.
- Спешить некуда, - подтвердил шофер.
Ты лети, лети, лети, ах, телеграмма, -
пела уборщица.
Вахтер козырнул Окошкину. Они все еще подымались. На лестничной площадке был красиво убранный щит с государственным гербом Союза, с портретами Ленина и Сталина, с красными знаменами. Сколько раз Жмакин видел этот щит!
- Да, - сказал он, - побывал я здесь. Сколько раз меня приводили.
- Нечего вспоминать, - сказал Окошкин. - Что было, то прошло и быльем поросло.
- Это верно, - сказал шофер.
Сонный дежурный по бригаде принес Окошкину ключ от кабинета Лапшина. Васька отворил дверь и принес Жмакину переодеться свой старый костюм. Шофер принес в миске воды, полотенце и мыло.
- Умоетесь? - спросил он.
Было тихо, очень тихо. Жмакин долго мыл руки, потом лицо, так, чтобы не замочить перевязку. Окошкин и шофер смотрели на него с состраданием. В лице Жмакина было что-то такое, что путало их. Казалось, он каждую секунду мог зарыдать. Губы у него дрожали, и в глазах было жалкое выражение. Несколько раз подряд он судорожно вздохнул.
- Ничего, ничего, - сказал Окошкин, - ты теперь полежи.
Дверь распахнулась. Властным и твердым шагом вошел начальник розыска. Шитые золотом знаки различия поблескивали на воротнике. Васька и шофер вытянулись. Жмакин тоже хотел встать с кушетки, но не смог.
- Здравствуйте, - сказал начальник, - вы Жмакин?
- Так точно, - сказал Жмакин.
- Сейчас придет врач, - сказал начальник. - Мне товарищ Лапшин докладывал о задержании. Вы знаете, кого удалось задержать?
- Не знаю, - сказал Жмакин.
- Этот, в милицейской форме, Карнаухов, иначе "папаша". Очень крупная фигура. Мы его ищем второй год. У нас есть сведения, что он не просто бандит…
Начальник помолчал.
- Вот оно как, - сказал он, протирая стеклышко пенсне. - Большое дело будет. Они вас куда повезли?
- Расстреливать, - сказал Жмакин, - я себе уже и яму копал…
- За Корнюху?
- Так точно.
Опять хлопнула дверь, пришли Лапшин и врач. Лапшин отворил окно. Сырой утренний ветер зашелестел бумагой на столе, одна бумажка сорвалась и, гонимая сквознячком, помчалась к двери. Васька Окошкин ловко поймал ее коленями.
- Вот так, - сказал врач, поворачивая голову Жмакину.
Начальник ушел. Лапшин сел за свой стол и задумался. Лицо его постарело, углы крепкого рта опустились. Окошкин с беспокойством на него посмотрел. Он перехватил его взгляд и тихо сказал:
- Поспать надо, товарищ Окошкин, верно?
- Ничего особенного, - сказал врач, - у него главным образом нервное. Я ему укрепляющее пропишу.
Лапшин пустил врача за свой стол, врач выписал рецепт и ушел. Ушел и шофер. Над прекрасной площадью, над дворцом, над Невой проглядывало солнце. Еще пузырились лужи, еще ветер пригнал легкую дождевую тучку и мгновенно обрызгал площадь, но непогода кончилась, день должен был наступить жаркий, летний.
- Ну, Жмакин, - сказал Лапшин, - поедем по домам.
- Можно, - с трудом ворочая языком, сказал Жмакин.
Вышли на площадь.
Лапшин сел за руль, Жмакин рядом с ним.
- Меня в гараж закиньте, - сказал Жмакин.
- Закинем, - ответил Лапшин.
Ярко-голубыми упрямыми глазами он глядел перед собою на мчащийся асфальт. Легко брякнули доски - автомобиль проскочил разводную часть моста - и понесся мимо Ростральных колонн, мимо Биржи, по переулочкам Васильевского. Все теплее и погожее становилось утро. И все спокойнее делалось на душе у Жмакина.
Несколько дней он провалялся, потом поехал в Лахту. Тут ничего не изменилось. Женька встретил его с визгом, Клавдя засияла и взяла за руку.
- Ну что? - спросил он.
- Ничего, - ответила сна, покачивая его руку. - Кушать хочешь?
Ей всегда казалось, что он голоден или что ему надобно постирать или зашить, заштопать.
- Где пропадал?
- Болел немножко, - сказал он.
Вошли в дом. Тут было прохладно, пахло свежевымытым и полами, чистой отутюженной скатертью. На столе в кувшине стоял коричневый хлебный квас. Жмакин напился, утер рот ладонью и сел как гость.
- Так-то, Клавдинька, - сказал он.
Глаза ее все еще сияли.
- А папаша где? - спросил Жмакин.
- Как где? На работе.
- Это правильно, - сказал Жмакин, - сейчас время рабочее.
О, как приятно было сидеть в этой полутемной комнате и беседовать неторопливым, тихим голосом! О, как приятно быть равноправным и не кривляться, не фиглярничать!
Он вынул папиросу, постучал мундштуком по коробке, закурил и пустил дым к потолку. В общем, он немного еще кривлялся, но очень немного.
- Так вот, Клавдинька, - сказал он, - завтра я права получу. Как-никак, специальность. Паспорт у меня имеется, мне его на квартиру прислали. Значит, послезавтра оформляюсь как шофер. Возьмешь к себе жить?
Она немножко приоткрыла рот и положила свою руку в его ладонь.
- Пойдем запишемся, - сказал он, сжимая се руку, - все честь по чести.
- На какую фамилию? - спросила она.
- Да хоть и на мою, - сказал он. - Моя фамилия теперь ничего, в порядочке.
- Ах ты Жмакин, - сказала она, - ах ты Жмакин, Жмакин.
И засмеялась.
- Чего ржать? - сказал он. - Отвечай на вопрос.
- Ладно, - сказала она.
Вошел Женька с моделью планера в руке. Жмакин поговорил с ним. Потом Клавдя проводила его на станцию.
Вечерело.
Жмакин влез в вагон, помахал Клавде рукою и сел на ступеньку. Поезд шел медленно, паровоз тяжело ухал впереди состава. В вагоне пели ту же песню, что Жмакин слышал давеча в управлении:
Ты лети, лети, лети, лети,
Ах, телеграмма,
Ах, телеграмма.
Через реки, горы, долы, океаны,
Ах, океаны
Да и моря…
Песня была беспокойная, грустная, щемящая. Перед Жмакиным, подернутые легкой вечерней дымкой, курились болота.
Ты скажи ему, скажи ему, что снова,
Скажи, что снова,
Скажи, что снова,
Я любить его, любить его готова,
Любить готова да навсегда,
Ты скажи ему, скажи ему…
Загудел паровоз. Мимо неслись белые столбики, болотца, далекий острый парус…
Скажи, что снова…
Жмакин прищурился, глядя вдаль. О чем он думал? О правах, о шоферстве, о том, как он на особой машине в Заполярье пройдет ту тайгу, в которой его когда-то чуть не задрали волки… Или Лапшин… Или Пилипчук…
Ты лети, лети, лети,
Ах, телеграмма, ах,…
Что Лапшин?
Он представлял себе глаза Лапшина, ярко-голубые, любопытные и упрямые, и тотчас же чувство благодарности наполнило все его существо.
Опять загудел паровоз.
- Упадете, - сказал Жмакину сверху из тамбура чей-то опасливый бас.
- Ни в коем случае, - сказал Жмакин.
И вновь стал думать напряженно и весело.
Ленинград - Одесса.
1935–1938 гг.