Они всё стояли на дороге. Солнце уже догорело, и ветер потрясал деревья, с них сыпался снег. Были синие, холодные, ветреные сумерки. Мимо, очень быстро проехала красивая легковая машина, освещенная внутри, и Жмакин с ненавистью взглянул ей вслед - в затылки людей, едущих в машине, и опять стал говорить Клавде про себя и про нее, и так как говорить ему было, в сущности, уже нечего, то он вдруг стал бранить Клавдю и издеваться над ней, а она все слушала и только изредка бормотала едва слышно:
- Что ты говоришь, что ты говоришь, ну как тебе только не стыдно.
Ему было очень стыдно, и только поэтому он мог говорить ей о том, что она легла с ним в постель, рассчитывая заработать на нем как на премированном, загулявшем молодом парне.
- Да не вышло, - говорил он срывающимся голосом, - не вышло, дорогая. Впуталась только в грязную историю. Вот начнут тебя катать по розыску, узнаешь, почем фунт лиха. Ко-оля, Нико-ола, - кричал он исступленным голосом, передразнивая Клавдю, - а какой я к чертям собачьим Коля, когда я всю жизнь Алешкой был.
Заработала на Коле, убила бобра, стерва… В театр ее води, сушки ей разные… Может, тебе: туфли купить? - спрашивал он, - или шубу? Жмакин может, у него деньги, слава господу, не казенные.
Она плакала. Из ее широко открытых глаз катились слезы, и она не смахивала их и не вытирала, а все глядела ему в лицо с выражением ужаса и сострадания.
- Ну чего? - спрашивал он. - Чего ревёшь? Обидели? - На любимую мозоль наступили? Все вы бабы… - Он назвал слово, и ему этого показалось мало, он еще уродливо и длинно выругался и опять крикнул, кто она, Клавдя, и кто все женщины, а затем стал убеждать Клавдю пойти с ним к милиционеру - всего только до станции, и сдать его милиционеру под расписку.
- Я не побегу, - говорил он, - ей-богу, не побегу, никак не побегу, а тебе безопаснее. В случае чего записочку - все в полном порядке. Еще похвалят, коробочку пудры подарят, будьте любезны за здоровье преподобного Жмакина. Ну, веди, - кричал он, - веди меня, давай, показывай сознательность…
Он толкнул ее в плечо и дернул за шубу и за конец головного платка, но она не шла, смотрела на него с тем же выражением ужаса и сострадания в глазах.
- С ума ты сошел, - сказала она, почти не разжимая рта, - ну куда я тебя поведу, куда?
Он молчал, потрясенный интонацией ее голоса, - она точно не слышала всего того, что он ей рассказал о себе.
- Ладно, - сказал он, - иди, и я пойду. - Он почувствовал себя вдруг очень усталым. - Иди домой, а я уеду.
- Куда ты уедешь?
Клавдя подошла к нему совсем близко и взяла его пальцами за лацканы пальто.
- Куда ты поедешь, - во второй раз спросила она, - воровать поедешь?
Он молчал.
- Я тебя не отпущу, - сказала она совсем ему в лицо, - тебя из дому не пущу, понял?
Она дернула его за лацканы, и он увидел ее глаза совсем близко от себя. Она дышала часто, и слезы все еще катились по ее щекам.
- Лешка ты, или Николай, или черт, или дьявол, - говорила она, - ты мне все скажешь, и я за тобой в лагерь поеду, а сейчас я тебя никуда не пущу. Слышишь? И не ты будешь меня выбирать, а я тебя выбрала, понял, и теперь ты от меня никогда не уйдешь, а если уйдешь, так я найду, понял? Я тебя выбрала, - повторила она со страшной силой, - и я знала, что ты мне врешь, и я все понимаю, почему ты кричал сейчас, и все равно тебя не пущу; вот если убьешь, тогда уйдешь. Ну пойдем, - говорила она и тянула его за собой по дороге, - пойдем, дай руку, я тебя за руку возьму, ты же пьяный, погляди на себя, какой ты… Ну иди же, иди, не упирайся…
В ней точно что-то прорвалось, и она, доселе молчаливая, сейчас говорила, не переставая ни на секунду, и тянула его за собою и в то же время прижималась к его плечу, и заглядывала ему в глаза, и даже смеялась, но слезы все текли из ее глаз, и спазмы порою прерывали голос.
Так, почти силой, она довела его до дома и проводила наверх в комнату, сняла с него, обессилевшего, пальто, шарф, кепку, уложила его и еще что-то кричала вниз веселому Корчмаренке, и голос у нее был такой, будто ничего, в сущности, не произошло.
Клавдя опять была у Жмакина. Ночь кончалась, наступало утро. Клавдя, измученная, уснула. Жмакину захотелось пить. Голый, в одних трусах, он спустился ощупью из мезонина, пробрался в кухню, разыскал ковшик и зачерпнул воды из бочки. Он пил жадно и медленно, ковшик был неудобный, вода проливалась и текла по голой груди, по животу. Ему сделалось холодно, он повесил ковшик и вышел из кухни. В передней стоял Корчмаренко. Огромный, он одной рукой поддерживал сползающие кальсоны, в другой у него была свеча. Он был всклокочен и, видимо, выскочил из своей комнаты, заслышав скрип ступеней. "Сейчас врежет", - спокойно подумал Жмакин и крепче уперся в пол ногами, приготовляясь к драке. Но Корчмаренко не двигался с места и не проявлял даже никаких признаков раздражения. Потом он сунул толстую руку за ворот рубашки и с хрустом почесался. Жмакин моргал. Узкое красное пламя свечи слепило его.
- Ну? - спросил Корчмаренко.
- Чего ну?
- Выбрала? - Корчмаренко кивнул головой на лестницу мезонина.
- Чего выбрала?
- Пошел чевокать, - опять почесываясь, сказал Корчмаренко, - другой бы батька на моем месте так бы тебя шмякнул, а я, видишь? Добродушный.
Жмакин молчал.
- Хочешь пива выпить? - спросил Корчмаренко. - У меня есть пара бархатного…
Жмакин наконец перестал моргать и уставился на Корчмаренку. Но тот внезапно повернулся спиною и, шлепая огромными, немного вывороченными ступнями, пошел в комнату.
- Иди! - сказал он, не оборачиваясь. - Иди, потолкуем.
Жмакин пошел. Корчмаренко зажег керосиновую лампешку, вынул из буфета пиво и разлил в два стакана. Подавая стакан Жмакину, он взглянул ему в глаза, потом оглядел все его крепкое, мускулистое тело и сурово сказал:
- Ничего бычок, подходящий.
И, чокнувшись, добавил:
- Я здоровье обожаю, - говорил он, - и человеческий ум за то, что он беспредельно может узнавать. Мне знаешь какой сон всегда снится? - Он наклонился к Жмакину. - Мне всегда один сон снится - будто бы гора вся в снегу и снег блестит. Эх, брат, вот это сон. - Он засмеялся и шлепнул Жмакина ладонью по голому плечу. - Пей.
Они выпили по второму стакану.
- Хорошее пиво, - сказал Корчмаренко, - верно, хорошее?
- Ничего! - сказал Жмакин.
Они помолчали. Корчмаренко сдул на пол пену со своего стакана и, не глядя на Жмакина, спросил:
- Женишься?
- Она не пойдет, - сказал Жмакин.
- Почему ж это не пойдет?
- Не хочет.
В соседней комнате сонно вздохнул Женька.
- А ты все равно женись, - сказал Корчмаренко, - слышь? Другой такой в целом мире не найти. Как мать-покойница - жинка моя. Знаешь, какая была? - Он усмехнулся. - И вредная, и веселая, и бранилась, и песни пела. Клавку родила, и молока столько, что еще двоих чужих выкармливала. Не пропадать же молоку.
- Верно, - сказал Жмакин.
- То-то, что верно. Я через нее учиться начал, от стыда. А то я такой был байбак.
Он помолчал, опустив голову и почесываясь.
- А знаешь, как померла? Лежит, умирает, а мне так говорит: "Ты, говорит, конечно, как хочешь - можешь жениться, можешь не жениться, но лучше не женись. Разве после меня можно с какой ни есть раскрасавицей жить?" И сама смеется. Мучается, знаешь, кривится, а смеется. Характер такой. Всего и осталось, что глаза и зубы, а смеется. Все ей смешно. "Не женись, говорит, перетерпишь как-нибудь. Дров, говорит, побольше коли. А не женись, Я, говорит, тебя опоила, медведя, других таких на свете нет, как я, я, ^говорит, ведьма, а ты и не знал… Ну, хоть бы ты и знал, все равно бы не поверил. И если женишься, все равно погонишь через месяц или через год". И потом так вот покривилась и говорит и уже не смеется: "Я, говорит, не хочу, чтобы ты женился. Мне, говорит, очень противно и гадко даже подумать, не женись и все". И действительно, одна она такая была на целый мир. Вот теперь Клавка вся в нее. Знаешь, почему она мужа погнала? Выйти-то замуж вышла, а потом он ей сразу опротивел. Вот она его и начни гонять. И туда и сюда. А он пить, а он хулиганить. Она его и выгнала. Вот какая Клавдя моя…
Он помолчал.
- Холодно голому?
- Ничего, - сказал Жмакин, - потерпим!
- Ты на ней женись, - строго сказал Корчмаренко, - она очень сильной души девка. Не веришь?
- Верю.
- Это ничего, что я отец. Я и мужем тоже был. Я понимаю. Я, брат, тебе все с чистым сердцем говорю. Ты человек характера скрытного, да и врешь кое-чего, нет?
- Нет, - сказал Жмакин.
- А мне сдается, врешь, но это пустяки. Клавка лучше меня людей понимает. Она знаешь как понимает? Она тихая, тихая, а на самом деле… Чего она - спит сейчас?
- Спит, - сказал Жмакин.
- Ну иди и ты спи, - сказал Корчмаренко, - допьем напоследок.
Они выпили еще по полстакана. Корчмаренко потушил керосиновую лампу и сказал уже в темноте:
- А как вспомню, как вспомню… Не надо было ей помирать.
Он зашлепал босыми ногами.
10
Жмакин проснулся оттого, что Клавдя глядела на него.
- Что? - спросил он.
- Пойди в милицию, - сказала она, - иди куда там надо. Скажи - явился добровольно. Ничего не таи, выложи все. Слышишь, Леша?
- Слышу, - угрюмо ответил он.
Она отвела волосы с его лба. Жмакин не глядел на нее.
- А дальше? - спросил он.
- Дадут тебе пять лет или десять, - я за тобой поеду. Я всю ночь думала. В лагерь пошлют, - в лагерь наймусь. Что, там вольные не нужны? Слышишь, Лешка?
- Ты за мной не поедешь, - сказал он тихо, - не верю я тебе. Это сейчас у тебя в голове такая смесь пошла, а назавтра уже и не хватит. "Явись, явись добровольно!" - Он оттолкнул ее от себя и сел в постели. - Я-то явлюсь, меня-то запрячут, а ты - то да се, да маленький ребенок, и до свиданьица, Лешка, вам привет от Клавки. Как-нибудь обойдемся без покаяния, - коли ежели нужен, изловят и отправят по назначению.
- По какому назначению?
- На луну.
Он лег на спину и закрылся одеялом до горла.
- И не учи меня, - опять заговорил он, - перековка, то, другое. Сам сдохну. Надоели вы мне все, чтоб вас черт драл, - почти крикнул он, - ну жулик и жулик, ну вор и вор, и кончено…
- Не кончено, - крикнула Клавдя, - не кончено, дурак ты!
Она смотрела на него со злобой, с ненавистью. Губы у нее дрожали. Потом она отвернулась от него и тихо спросила:
- Ты мне не веришь?
Он молчал.
- Не веришь? - опять спросила Клавдя.
- Не верю. - Ему было трудно это сказать, но он сказал и еще повторил громко и внятно: - Не верю я тебе и никому не верю, и никогда не поверю.
- Почему?
- Потому что все сволочи и шкуры.
- А ты - хороший?
- Я жулик.
Клавдя замолчала.
- "За тобой, в лагери", - передразнил Жмакин, - какая святая нашлась. Варвара-великомученица.
Клавдя внезапно улыбнулась.
- От дурной, - сказала она, - Ну просто психопат!
Оделась и ушла.
Он пролежал в постели до двух часов дня. Дом опустел. Жмакин лежал, курил, думал. В два внизу постучали. Жмакин надел штаны, сбежал вниз и с маху отворил дверь. Вошел милиционер.
- Ломов Николай Иванович здесь проживает? - спросил милиционер.
- Здесь, - сказал Жмакин, - только он вышел неподалеку. Я сейчас за ним смотаюсь. Вы посидите, погрейтесь.
Милиционер потопал сапогами и вошел в комнату. Это был рослый, очень здоровый человек с солидностью в манерах. Пока Жмакин одевался у себя наверху, он слышал, как милиционер сморкается и покашлизает. Надо было еще взять деньги и паспорта - те, другие, краденые. Но тут же ему стало все равно. Он натянул пальто, прошелся по комнате и спустился вниз.
- Так я пошел, - сказал он милиционеру.
- Идите, - солидно ответил милиционер.
Жмакин отворил дверь и вышел на крыльцо. День был мягкий, пасмурный, серенький, - вчерашний красный закат наврал. Летели крупные хлопья снега. Жмакин закурил, стоя на крыльце и всматриваясь в конец улички: нет, Клавди не было видно.
Я плейтую и плейтую,
И всю жизнь мне плейтовать,
И никто не пожалеет,
Когда буду подыхать.
На ступеньках крыльца лежал чистый снег. Жмакин медленно спускался. "Теперь подождешь Ломова, - подумал он без злобы, просто так. - Ломов не скоро к тебе явится". Клавдя не показывалась. Жмакин миновал лавку, потом вернулся и заглянул внутрь, - Клавди там не было. Он зашагал по шоссе. Оно было пусто. Все кончилось. Железнодорожные рельсы чернели из-под свежего снега. Вдали шумел поезд. Жмакин встал на колени в снег и прижался шеей к рельсу. Поезд стал еще слышнее. Он поправил колено - было больно упираться в шпалу. "Машинист увидит, - уныло подумал он, - наверняка увидит". Машинист действительно увидел его, - дал два коротких предостерегающих гудка. Жмакин встал и пошел в лес. Ему казалось теперь, что он как кусок бумаги - плоский, бессмысленный, жалкий. Он шел по лесу, размахивая руками. Потом он забормотал. Первый раз он подумал про себя, что он страдает и что он несчастен. Главное, ему решительно ничего больше не хотелось: ни отомстить, ни ударить, ни напиться. Ничего. Он вдруг стал задыхаться и сел на груду валежника. Валежник был гнилой и провалился под ним, ноги нелепо поднялись в воздух, пальто зацепилось за ветки, - очень трудно было подняться. Он пошел дальше, глубже, снег засыпался в туфли. Его поразило: а Клавдя? Волна невыразимой нежности обдала его. Он вспомнил все. Он вернулся, потом опять пошел в лес, потом попал к оврагу и стал слушать: какая-то птичка попискивала. Он собрал немного рассыпающегося в руках снега и швырнул в сторону писка. Птичка все попискивала.
- Все в порядке, - сказал он, согревая дыханием озябшие руки, - в полном порядочке. И пошел к станции.
Но он запутался и не попал к станции, а вышел на шоссе и по шоссе добрел до Новой Деревни. Он даже не заметил, как добрел, - все время думал о Клавде и о том, что теперь уже все кончено. Он не мог прийти в этот дом, - сейчас там уже все знают, что он жулик и жил по украденному паспорту. Да, Клавдя? Каждую секунду образ ее возникал перед ним. Вот и город. Он заметил, что уже город, только возле буддийского храма. Горели фонари. Он внезапно очень продрог и подумал, что пойдет в баню и там отогреется. "Вымоюсь, выпарюсь, согреюсь, - думал он, - может, - чего надумаю".
Ему опять негде было выспаться. Все начиналось с начала. Дома и люди, и трамваи, и свет в окнах, и милиционеры, и командир, обогнавший его, и седой старик - все это его враги. Он так больше не мог.
- Кончено, - сказал он себе, - амба!
Надо было придумать смерть. Он шел и думал. А Клавдя? Что Клавдя? Надо бы отравы. Он думал об отравах. Какие они бывают? Сулема, что ли? Такая розовенькая. Не дадут сулемы. Если бы был наган, ах, хорошо! Наган - это очень хорошо, превосходно. Стрелять надо в сердце и обязательно из левой руки, уж это точно. Из правой можно не попасть. Опять Клавдя что-то ему говорила. Или, например, Окошкин. У него и маузер, и кольт, и наган. Не говоря о Лапшине. Или из винтовки. В ствол наливается вода. Надо разуться. Как Клавдя интересно разувалась - как-то совсем незаметно. Надо разуться. Ствол надо взять в рот и пальцем ноги нажать крючок. Тоже наверняка.
Он вошел в аптеку и спросил сулемы. Ему не дали. Он долго смотрел лекарства и мыла в витрине. И духи. Ни разу не сообразил подарить Клавде духи. Или коробку с мылом и с пудрой. Вот эту, за сорок пять рублей шестьдесят копеек. Кто это придумал шестьдесят копеек? Он увидел бритвы "жиллет" и долго на них смотрел. Потом вспомнил все. Это очень хорошо укладывалось. Он и согреется, и не надо идти в чужой двор, - очень ловко придумал.
Он купил коробочку лезвий "жиллет" и порошков от головной боли. У него болела голова. Тут же он подумал, что это смешно - проглотить лекарство, а потом зарезаться. И выкинул из трамвая порошки.
Баня была новая, отличная, с колоннами из мраморного, похожего на асфальт материала, с яркими лампами, заключенными в матовые цилиндры, со злым швейцаром в галунах.
- А буфет у вас имеется? - спросил Жмакин, внезапно подумав о водке.
- Наверх и налево, - нелюбезно ответил швейцар.
В буфете Жмакин сел за столик и заказал себе стопку и бутерброд с икрой. Он был один в высокой комнате со стойкой - больше посетителей не было. С голоду и от усталости его разобрало после первой же стопки. "Слаб стал, - укоризненно думал он, - не человек стал, мочалка стал. Пора, пора!"
Ему принесли еще водки, он выпил еще и еще одну стопку заказал. "Теперь сделано, - решил он, - теперь в порядочке".
Но все еще сидел, слабо шевеля губами, прощаясь с чем-то, с каким-то хутором, возникшим вдруг в мозгу, с тихим вечерним полем под мелким дождиком, с уютной комнатой, в которой он юношей играл в шахматы.
Миловидная официантка подошла со сдачей. Он взглянул на ее розовое, сомлевшее от скуки лицо, сделал губами стреляющий звук и поднялся, загремев стулом.
Он был полон чувства свободы.
"Без сожаленья, без усмешки, - в стихах думал он, - недвижим, холоден как лед".
Это была особая стадия опьянения: он сделался таким решительным теперь! Он поднимался по лестнице как никто - уверенно, легко. Ноги, сами несли его. И он потешался: Лапшин-то, Лапшин! Пожалуйста, берите Жмакина. Вот он. Хоть пять лет, хоть десять, хоть на луну, хоть налево. И Клавдя! "В лагерь с тобой, туда-сюда!" Извиняюсь, вы свободны. Нам с вами не по дороге. Вам направо, мне - налево.
А вдруг здесь возьмут?
Опираясь на перила, он подумал.
Вдруг сюда пришел Лапшин? Или Бычков захотел помыться в баньке? Или Окошкин?
"Без сожаленья, без усмешки, - повторил Жмакин стих, - без…"
Нет, не может быть такого случая.
Он вошел в комнату для ожидающих своей очереди.
В ванные кабинки была очередь, небольшая, человек семь. Было жарко, из открытой двери тянуло банным духом, паром, слышался плеск воды, голос банщика:
- Ваши сорок минут кончились, поторопитесь…
Жмакин сел на скрипящий стул под часами-ходиками, громко отстукивающими время. Комната была окрашена голубовато-зеленой краской. Банщик был в халате и в русских сапогах, с длинным острым лицом. Они оба внимательно поглядели друг на друга. "Ихний, - подумал Жмакин, - лапшинский". Ему сделалось ясно, что банщик - подставное лицо, что на самом деле он вовсе и не банщик, а, скажем, помощник уполномоченного, "А если даже и банщик - то все равно легавый, - думал он, - все они сейчас слегавились". И, встретившись еще раз глазами с банщиком, он ему подмигнул, как жулик жулику - весело, нагло, а в то же время как бы вовсе и не подмигивая.