Странная женщина (сборник) - Ирина Горюнова 9 стр.


Светлана Кочерина
Пахлава медовая

Вдоль моря шли торговцы. Первым тащил объёмную клетчатую сумку бородатый мужик, похожий на бедуина.

– Кукуруза! Сладкая сочная кукуруза, – кричал он и степенно сыпал покупателям крупную соль в бумажный кулёчек – как будто одаривал бесценными сокровищами.

Весело галдели две голенастые тётки, мужья которых перед рассветом уходили на лодке в море собирать свой урожай:

– Шашлычки из мидий и рапанов. Креветка! Самая лучшая черноморская креветка!

Брёл унылый сутулый мальчик, тащивший коробку с ракушечными корабликами и зайцами:

– Покупайте крымские сувенииииры, покупайте крымские сувениииры…

Со степи дул сильный горячий ветер, уносил слова и царапал песчинками тела загорающих. Покупали сегодня неохотно – есть было жарко, и пыль хрустела на зубах. Люди уходили с пляжа раньше обычного, прячась под зонтиками и широкополыми панамами от тяжёлого солнца, тускло отражавшегося во взъерошенных мутных волнах. Оксана уже несколько раз тормошила Мишу, говорила, что пора. Пообедаем – и в номер. Не давала ему засыпать, мазала кремом, едко пахнущим химическим персиком, укрывала полотенцем и снова будила, а Миша лежал, не двигаясь, и бормотанье Оксаны, и выкрики торговцев казались ему далёкими и приглушёнными.

– Пахлава медовая с орешками. Пахлава медовая.

Голос легкий, без всякого выражения и призыва. Хочешь – покупай, не хочешь – и не надо.

Пахлаву несла старая женщина в старомодном светло-сером платье с агатовой брошью. В одной руке была плоская белая тарелка с позолоченной каймой, покрытая салфеткой. Другой рукой придерживала шляпку.

– Пахлава медовая, – раздалось ещё ближе.

Спокойные голубые глаза, гладкие розовые щёчки, высохшие губы, подкрашенные помадой, седые кудельки – Миша вспомнил, как бабушка на ночь накручивала волосы на обрывки газеты и однажды, не разглядев, порвала под это дело его тетрадь.

– Давайте сюда! – неожиданно сказал Миша.

– Ты с ума сошёл? – зачирикала Оксана. – Жирное, сладкое, одни углеводы.

Старушка уже приподняла салфетку, показывая что-то золотисто-коричневое с блёстками сиропа, на который сразу ринулись пляжные осы.

Оксана пожала плечами:

– Это вообще не пахлава! Помнишь, мама Аслана пекла? Ромбики из слоёного теста.

– В Азербайджане – ромбики, а у нас лодочки, невесомые, воздушные, – равнодушно прошелестела старушка и посмотрела куда-то за морской горизонт.

Миша полез за деньгами, а Оксана продолжила ему шептать, что это ж обычный хворост, сплошная изжога…

– Миша, ты нормальный вообще? На руки её посмотри – думаешь, она их моет?..

– Мишенька! Бери, для тебя пекла. Ну как? Давно такого не ел? А я вчера специально мёду свежего купила, как чувствовала, что тебя встречу.

Она звенела и пела мультяшным хрустальным голоском, каким Клара Румянова озвучивала своих зайчиков и чебурашек, а покрасневший Миша суетился, совал ей в руки деньги, отмахиваясь от ос и Оксаны, и видел свою бабушку, с которой восемь лет назад не успел попрощаться да и звонил ей редко, говорил нетерпеливо, показывая свою занятость. Бабушка всё понимала, ждала его, пекла к его приходу пирог с яблоками, а потом, когда уже тяжело стало нагибаться к духовке, приноровилась катать шарики-картошки из какао и раскрошенного печенья, добавляя для аромата каплю коньяка. И ещё бабушка умудрялась звонить – не вовремя. Когда Миша сидел на совещании, опаздывал на встречу, покупал Оксане цветы, стоял под душем, отсыпался в воскресенье или просто был усталым и злым до того, что хотелось то ли ругаться, то ли плакать. А потом бабушки не стало, очень быстро – вечером увезли в больницу и позвонили утром, тоже не вовремя. И теперь Миша зачем-то всё это лопотал какой-то неведомой старушке, захлебываясь, заедая хрустящей рассыпчатой пахлавой, а та сидела рядом, гладила его по голове, и почему-то Оксана трясла его, царапая перламутровыми ноготками, – и он очнулся. Во рту было сухо и сладко. Пляж почти опустел, море придвинулось так близко, что намочило полосатое полотенце, густой зной лежал над городом, и лёгкой походкой уходила в сторону голубых холмов маленькая старушка в шляпке.

– Идём, надо догнать.

Оксана вцепилась в него, не пускала, но он вырвался и побежал, вкручивая пятки в раскалённый песок. Пошёл медленнее по самому краю прибоя и, наконец, остановился перед нагромождением камней, где грелась златокудрая девица с витиеватой татуировкой на бедре.

– А бабушка тут не проходила? Такая…

– Баба Валя? Это в шляпке которая? Наверх побежала! – И, махнув куда-то рукой, девица прыгнула в воду.

Первый раз Валя пришла в этот город, когда ей было года четыре. Помнила она это смутно – больше по рассказам мамы Шуры. Как-то дядя Костя – Валя так и не научилась называть его папой – поехал в Каховку, чтобы забрать свою младшую сестру Ксеню, хотел увезти её к себе, на побережье, где можно было хоть как-то прокормиться – до поздней осени висели на деревьях яблоки и груши, в горах зрел синий терн и красный кизил, море давало рыбу, а Шура зорко стерегла пёстренькую курицу, получая к завтраку коричневое яичко. Но дядя Костя опоздал – и веселую вертлявую Ксеню, и двоих её мальчишек уже закопали вместе с другими, умершими от голодного тифа. На обратном пути у обочины он нашёл мёртвую женщину, смотревшую в сторону холма, забравшись на который уже можно было почувствовать запах моря. Рядом с ней спала кудрявая девчонка. Она проснулась, назвалась Валей, послушно взяла незнакомого дядю за руку и пошла за ним лёгкими детскими шагами, не оглянувшись на оставшуюся мать. Странная девочка.

Они шли долго, иногда сворачивали с дороги, чтобы набрать воды из родника и съесть винограду, от которого становилось сладко и весело. Степь была выцветшая и сухая, а впереди стояли горы, серо-синие, как виноградная пыль. Дядя Костя почти всё время молчал и только на третий день пути ткнул пальцем: "Конец гор. Спустимся – и будем дома". Валя помнила, как смотрела себе под ноги, собирая в подол тёмные сливы, а потом вдруг увидела, что дорога повернула вниз, где как в золотисто-зелёной чаше лежал город, а за ним – синее море. Дом она не запомнила. Только запах керосина – мама Шура, показавшаяся ей очень старой, первым делом принялась выводить вшей. И ещё в памяти отпечаталась фотография ангелоподобного отрока Митеньки, сына её новых родителей, который учился в Москве. И еще запомнился, втёрся в дёсны и нёбо вкус незнакомого лакомства – сладкое, хрусткое и хрупкое, лодочкой плывущее по языку. Пахлава – из каких тайных запасов мамы Шуры?

Так и стали жить. Дядя Костя, очень худой, костистый, на весь день уходил работать на табачку – Валя иногда бегала встречать его у ворот розово-кирпичной фабрики и получала в подарок картинку с папиросной коробки. Добродушная мама Шура учила девочку стирать, скоблить пол и трусить половики, а по вечерам показывала, как из шёлковых лоскутов собирать нежные цветы для могильных веночков – в прибрежном городе мёртвых продолжали хоронить красиво.

Валя быстро взрослела. Дом, вычищенный до блеска, суетливый от постоянных хлопот неугомонной мамы Шуры, сделанный весь для мужчины (вот придёт Костя усталый – и скатерть накрахмаленная шуршит, и борщ дымится, и потом тихо-тихо, не разбудить), стал её раздражать. Валя мыла, стирала, скребла – но всё слегка, чуть касаясь пальчиками. И бежала по лестнице к морю, бросала платье на тёплые доски купальни и падала в зелёную солнечную воду. Плыла, чувствуя, как с каждым днём грудь становится сильнее, руки – изящнее, а талия – тоньше. Замечали это и её подружки – Нинка с Галкой. Обе смотрели теперь кисло, кривили рты, будто кто-то, пахнущий чесноком, пытался их поцеловать. Валя теперь часто думала о поцелуях, не чесночных, конечно. Как-то она зазвала Женьку из соседнего дома собирать каперсы. Забрались в овраг, где по склонам свисали темно-зелёные плети с причудливыми цветками – белые хрупкие лепестки, жёлтая сердцевина и, как усики бабочки, белоснежные длинные тычинки с сиреневой пыльцой. В засолку шли маленькие многослойные бутоны. Тысяча штук на одну банку. Сто двадцать шесть, сто двадцать семь… Они старательно считали, а воздух всё тяжелел от жары, запаха травы и шелеста кузнечиков. Двести сорок три… И Валя подвинулась к Жене. Двести пятьдесят… Сняла с его плеча круглого бронзового жучка. Двести пятьдесят один… И поцеловала. Поцелуй оказался скучным и невкусным, с уксусным привкусом пота. Женька дёрнулся, недоуменно бормотнул: "Ты чё?" Ничего. Двести пятьдесят три, двести пятьдесят четыре… Но вечером мимо Нинки с Галкой Валя уже шествовала как настоящая женщина.

Через неделю Женька погиб. Они с Валей забрались в сгоревшее после революции здание Таврического банка, надеясь найти в почерневших стенах клад. Говорили, что монеты из настоящего золота директор спрятал за правой рукой одного из белых строгих дядек, державших крышу над кованой парадной дверью. Внутри пахло гарью и паутиной. Валя осталась внизу на площадке, по краю которой плыли мозаичные рыбины, а Женька стал карабкаться вверх, но тут что-то хрустнуло, затрещало, пошатнулось. Валя успела выпрыгнуть и до вечера смотрела, как портовые рабочие разбирали чёрно-серые камни. Как вытащили такого же чёрно-серого, как будто каменного, Женьку. Валя быстро отвернулась и пошла домой, где ждал её дядя Костя, который вдруг стал страшно кричать, что она гадина равнодушная, и трясти её. Мама Шура кинулась защищать, но дядя Костя вдруг закашлялся, схватившись за горло, и кашлял всю ночь, мешая Вале спать. Утром мама Шура послала Валю на почту отбить телеграмму в Москву, чтобы Митя возвращался срочно, и начала учить Валю жарить пахлаву. Летела сквозь сито пушистая мука, нежно ложился комок сливочной сметаны, рассыпались крупинки соли и сахара. Сплетаясь в косицу, лилась холодная вода. Валя месила тесто до шелковистой гладкости, скатывала в тугой валик, резала наискосок и глядела, как распускается в кипящем масле слой за слоем. А потом окунала золотистую воздушную лодочку в пузырящийся медовый сироп. И на белую тарелку с золочёной каймой… Всё для ангелоподобного отрока Митеньки, который вот-вот прикатит из столицы, да не один, а с невестой, – получать благословение от дяди Кости, который так больше и не встал, только хрипел, выплёвывая кровавые пятна. И Валю, выросшую такой странной и чужой, видеть не хотел, как будто боялся, что она так же спокойно высмотрит и его смерть, чтобы потом уйти дальше.

Митенька Вале понравился сразу, а вот невесту его она невзлюбила – за чужой говор, за кукольность блестящих локонов, за серебристые пряжки на узеньких туфельках. Первым делом девочка невзначай мазнула сочной шелковицей по белоснежному воротничку гостьи, за что получила выговор мамы Шуры, и убежала на чердак – громко рыдать о своей сиротской судьбе. Утешать Валю пришёл Митенька, гладил её по голове, рассказывал про московскую жизнь, а из чердачного окна были видны красные черепичные крыши и худая полосатая кошка, которая катала абрикос, забавляясь с ним как с мышонком. Взяв пример с кошки, Валя затаилась, стала тихой, робкой и жалостной, помогала во всём маме Шуре, работала по дому легко, выметая, вымывая и вытряхивая по пылинке эту совсем не нужную здесь Митенькину невесту. Нет-нет, ничего она не говорила, но знала, что здешний морской воздух уже разъедает их общую чашку, покрывает её сеткой трещин. Одно неловкое слово, резкое движение – и вся их будущая свадьба разлетится на кусочки. Так и произошло в день, когда перестал дышать дядя Костя и Валя разрезала последнюю жёлтую атласную юбку мамы Шуры – на лепестки для венка. Молчала, скручивая лилейные цветочки и подкрашивая сердцевины чаем. Слушала, как шёпотом ссорятся Митенька с невестой, возвращаться ли им в Москву или остаться здесь. Митенька горячился, убеждал, что тут работать ему будет лучше, – вот уже зовут его строить санаторий на набережной. Невеста же считала, что делать здесь нечего, лучше уж тогда похорониться вместе с дядей Костей на старом кладбище возле сенного рынка. А Валечка, затаившись, склонилась над матерчатыми цветочками – и солнце вечернее золотило её так, что поневоле засмотришься. Митенька, как настоящий художник и архитектор, взгляда не отрывал, а как невеста укатила домой, стал Валю рисовать и улыбаться ей ласково. Мама Шура, овдовев и постарев, заметила их сближение, сразу смирилась и начала поучать Валю, как сделать, чтобы жизнь мужская проходила в довольстве и покое. Валя только пожимала плечами: это муж должен делать её счастливой, это он должен быть ей благодарен за то, что выбрала его, подарила ему себя всю, как куколку фарфоровую, что сидела в серванте у Нинки и была похожа на неудавшуюся невесту Митеньки. Кукла была кудрявая, голубоглазая и улыбчивая. Играть с ней не разрешалось. Разве что по праздникам, вымыв как следует руки, можно было подержать её немножко, погладить по волосам, поправить розовый бант на платье – и обратно на полку, за стекло.

И странный найдёныш Валя превратилась в прелестную Валентину, жену Митеньки. Голубые глаза, персиковый румянец, пепельные локоны из-под модной шляпки, лёгкая походка – шла она по жизни быстро, никогда не оглядываясь. Замедлилась только раз – когда родила Мите дочку Верочку, некрасивую, по-лягушачьи разевающую рот в поисках материнского молока. Валя отдала ребёнка маме Шуре, получила от Митеньки в подарок агатовую брошь и продолжила свою прогулку, не придавая значения неприятностям и переменам. В июле сорок первого Митя ушёл на фронт и сгинул, не прислав ни одного письма. Осенью в город вошли немцы, въехали на громыхающих мотоциклах и коричневых мохноногих лошадях, тащивших огромные подводы. Валентина, улыбаясь, получила патент, разрешающий продавать всякие сладости, и с утра отправлялась на базар, стараясь не видеть двух виселиц у входа, а потом в комендатуру – в руках белая тарелка с позолоченной каймой, и чуть колышется вышитая салфетка, намокшая от мёда. Зимой сорок второго влюбившийся в неё Рихард, великан, весело игравший на губной гармошке, отправил её в Бранденбург к своим родителям, а сам вскоре был вколочен бомбой в крымскую землю.

В город Валентина попробовала вернуться в начале пятидесятых, будучи уже женой майора НКВД Петра Гавриловича Орленко, сунула маме Шуре две сотенные, погладила по щеке спящую Верочку и под обидные обзывательства соседок Нинки и Галки вылетела со двора, всё такая же легкая и непонятная. Где была, как выжила? И как посмела явиться на глаза маме Шуре, ежевечерне вместо молитвы рассказывающей ангелоподобному Митеньке, как растит его дочь? Впервые задал себе эти вопросы и железный Петр Гаврилович и, не найдя ответов, задохнулся от боли в сердце в херсонской гостинице. А Валентина поехала дальше – через Одессу в Кишинёв, оттуда в Мурманск, затем в Казань, задержалась немного в Пятигорске, где, пытаясь понять эту странную женщину в шляпке, застрелился из табельного оружия милиционер Серёжа. В Ереване похоронила она Карена, целовавшего ей руки, когда подносила ему свою неизменную пахлаву, присыпав её грецкими орехами. Провожала она в последний путь и щедрого фарцовщика Додика, и гипертоничного ленинградского профессора Зарянова, и директора смоленского гастронома Гнатюка, и многих других, о которых она потом и не вспоминала.

Между тем она перебиралась всё ближе к морю, как будто возвращалась постепенно. Все чаще звонила дочери Вере, узнавала, что стала тёщей, а потом и бабушкой, и получала от всего семейства поздравительные открытки к официальным праздникам. Окончательно решила она вернуться домой, как только в церкви отпели Усова. Усов умирал скучно, ныл, жаловался, просил растирать холодеющие ноги. Требовал, чтобы Валентина готовила ему пшенную кашу с луком и шкварками, ковырял ложкой, брезгливо нюхал и ронял крошки на одеяло: "Убери!" В сентябре, в первый же день, когда в Симферополе подул холодный ветер, он всё-таки ушел – тихо, во сне, не попрощавшись с сожительницей. Валя быстро состряпала простые похороны, отдала ключ от квартиры усовской племяннице и отправилась на вокзальную площадь – такой же лёгкой походкой. Этого самого Усова она заприметила давно. Немолодой, с офицерской выправкой, он несколько раз в год приезжал проведать знакомых в порту, заходил и в отдел кадров, где опрятная Валентина угощала растворимым кофе и вкусно улыбалась. Он стал привозить ей конфеты, приглашал прогуляться по набережной и, наконец, предложил – по-военному прямо – переехать к нему в Симферополь. Валя вышла на пенсию, сложила в чемодан сберкнижку, три платья, пальто, брошку с агатом, подкрасила губы, поправила шляпку и отправилась к Усову. Переезд был совершён на электричке. И Валентина всю дорогу вздрагивала, когда поезд въезжал в туннель, и жмурилась от солнца, когда очередная гора была преодолена. Предвкушая новые перемены в жизни, она вышла на площадь и пошла между людьми, сумками и автобусами – лёгкой, молодой походкой.

С Усовым она прожила долго. Дольше, чем с предыдущими. После его смерти Валентина поняла, что следующего уже не будет и настало время возвращаться домой. А надо звонить Вере, принимать соболезнования, глупые расспросы о здоровье и слышать до сих пор непривычное "Мама". Ну, пусть. Вера хозяйственная, всё вычистит, приготовит. И, может, дом окажется вполне ничего. Больше всего Вале хотелось вернуться победительницей – над временем, над возрастом. Впорхнуть во двор, прощёлкать каблучками. Вся такая тонкая, летящая, глаза сияют, волосы вьются… Но соседки увидели её бабой Валей, сухонькой, седенькой – и причёска одуванчиком. А ведь всю жизнь себя берегла, спала много, ела умеренно, лоб не морщила. Надо было тогда, пятнадцать лет назад, не к Усову, а сюда ехать. Да что там говорить. Не получилось возвращения. Соседки, Галка с Нинкой, только губы поджали, сделали вид, что не любопытно им. Или это не Галка? Сколько лет прошло? Сорок, не меньше. Может, и не Галка это. А Нинку перепутать сложно, точно Нинка. И губы так же в курью гузку сложила, – мол, странная она. Ну, это мы ещё посмотрим!

Первым делом Валентина вычистила дом – как учила её мама Шура. А потом снова тончайшей пылью закружилась мука, посыпались песчинки соли и сахара, еле сползла с ложки жирная сметана, полилась ледяная вода, а на плите зашипел медовый сироп.

Назад Дальше