Книга Генри Миллера "Тропик Рака" в свое время буквально взорвала общественную мораль обоих полушарий Земли. Герой книги, в котором очевидно прослеживалась личность самого автора, "выдал" такую череду эротических откровений, да еще изложенных таким сочным языком, что не один читатель задумался над полноценностью своего сексуального бытия… Прошли годы. И поклонники творчества писателя узнали нового Миллера - вдумчивого, почти целомудренного, глубокого философа. Разумеется, в мемуарах он не обошел стороной "бедовую жизнь" в Париже, но рассказал и о том, как учился у великих французских писателей и художников, изложил свои мысли о мировой литературе и искусстве. Но тут же, рядом - остроумные, лишенные "запретных тем" беседы с новыми друзьями: бродягами, наркоманами, забулдыгами, проститутками…
Перевод выполнен по первому изданию: Big Sur and the Oranges of Hieronimus Bosch. New York, New Directions, 1957.
Содержание:
Путешествие на край света, или Робинзонада Генри Миллера 1
Биг-Сур и Апельсины Иеронима Босха 4
Предисловие 4
Часть первая. Апельсины "Тысячелетнего царства" 6
Часть вторая. Покой и уединение: попурри 13
Часть третья. Потерянный Рай 71
Эпилог 99
Колосс Маруссийский 102
Часть первая 102
Часть вторая 124
Часть третья 142
Приложение 143
Примечания 144
Тропик любви
Путешествие на край света, или Робинзонада Генри Миллера
Отныне участь любого - бежать от самого себя в тщетной надежде обрести несуществующий необитаемый остров, пытаясь еще раз воплотить мечту Робинзона Крузо.
Генри Миллер. Черная весна.
Мечта Робинзона Крузо… Думал ли Даниэль Дефо, по собственному признанию "тринадцать раз богатевший и разорявшийся", вкусивший участи виноторговца и публичного оратора, негоцианта и религиозного полемиста, азартного игрока и независимого журналиста (а пользуясь современным языком - попросту правозащитника), на личном опыте познавший, что такое тюремная решетка и даже позорный столб, - думал ли он, на склоне лет публикуя книгу о диковинных приключениях моряка из Йорка, что закладывает фундамент нового литературного жанра? Мог ли предположить, что, с точностью счетовода описывая труды и дни своего героя на необитаемом острове, воплощает в романном повествовании страсть, мечту, тяготение к идеалу, какие не перестанут владеть воображением многих поколений его соотечественников, и не только их одних? Грезилось ли ему, стоявшему у истоков того, что впоследствии назовут этикой "среднего класса", что именно этот класс, с ходом времени оформив свое общественное господство на пространстве Старого и Нового Света, породит бессчетное множество новых "Робинзонов", которые устремятся в южные моря и африканские пустыни, на Дикий запад США и в горы Тибета, в бразильскую сельву и австралийские саванны, движимые не только неутолимой жаждой первооткрытия, но и отчетливым неприятием размеренного, упорядоченного и донельзя монотонного ритма существования, возобладавшего в их отечествах? Среди них будет немало авантюристов, прожектеров, искателей легкой наживы, но и немало художников, писателей, поэтов - подчас великих, как Джордж Гордон Байрон, Артюр Рембо, Поль Гоген, Уолт Уитмен, Генри Дэвид Торо, Роберт Луис Стивенсон, Джек Лондон, Дэвид Герберт Лоуренс. Их - справедливо или не очень - нарекут романтиками, а их страстные поиски утраченной гармонии между человеком и природой - робинзонадой. Она-то и составит значимую часть того, что на языке историков литературы именуется путевой прозой.
Лежащая перед читателем книга - из этого ряда, но история ее создания, как, впрочем, и вся судьба ее автора, не совсем обычна.
Сегодня, спустя четверть века после кончины, Генри Миллер (1891–1980) почти безоговорочно признан классиком американской прозы, главой ее экспериментального направления и одним из духовных отцов всей нонконформистской культуры США - от школы "черного юмора" до так называемого нового журнализма, во многом предвосхитивших траекторию модернистских и постмодернистских художественных исканий. "Влияние Миллера велико, - с полным основанием пишет в этой связи один из ведущих американских прозаиков Норман Мейлер. - Тридцать лет назад молодые писатели учились своему ремеслу по его книгам наравне с книгами Хемингуэя и Фолкнера, Вулфа и Фицджеральда. Может быть, ни один американский писатель двадцатого века, за исключением Хемингуэя, не оказал такого влияния на американскую, да и не только американскую литературу".
Приведенный отзыв относится к 1976 году - времени, когда 85-летний Г. Миллер, возведенный в ранг мэтра литературного авангарда США, доживал свои дни в Калифорнии. Однако еще за полтора десятка лет до этого большинство произведений, составивших его общемировую славу, включая две автобиографические романные трилогии, находилось на родине автора под бременем цензурного запрета, наряду с такими шедеврами, как "Улисс" Джеймса Джойса и "Любовник леди Чаттерли" Дэвида Герберта Лоуренса, и стало полноправным читательским достоянием лишь в результате сексуальной революции, захлестнувшей западный мир в годы после Второй мировой войны. (Что до нашей страны, то на протяжении всего советского периода российской истории творчество Г. Миллера оставалось "закрытой книгой", разомкнуть обложку которой довелось лишь в эпоху перестройки.).
Причиной того и другого был пронизывавший прозу автора, начиная с его первой и самой нашумевшей книги - романа "Тропик Рака" (1934), пафос яростного неприятия буржуазной морали и культуры, побуждавшего писателя извергать проклятия в адрес индустриальной цивилизации, эпатируя благонамеренных ее носителей ненормативной лексикой и шокирующей откровенностью в изображении интимных сторон существования своих героев. Эффект разорвавшейся бомбы, какой произвело первое - парижское и, по сути, "подпольное" - издание "Тропика Рака", а затем и двух других исповедальных романов Г. Миллера "Черная весна" (1936) и "Тропик Козерога" (1939), составивших автобиографическую трилогию, был легко объясним: литературе того времени неведомы были ни такая бескомпромиссная интонация авторского приговора любому из институтов существующего в капиталистическом обществе миропорядка, ни такая смелость в отображении эротического.
Убежденным сторонникам американского образа жизни (а среди читателей романов Г. Миллера находились и такие) едва ли мог импонировать демонстративный разрыв с заокеанской отчизной никому не известного прозаика-дебютанта, недвусмысленно декларировавшего: "Я - человек Старого Света, семя, перенесенное ветром через океан, растение, отказавшееся дать всходы на плодородной американской почве. Я принадлежу к тяжелому древу прошлого. Мои корни, физические и духовные, роднят меня с европейцами - с теми, кто были когда-то франками, галлами, викингами, гуннами, татарами, невесть кем еще". И хуже того: дерзко противопоставившего этому "образцовому" образу жизни собственное, исполненное неисчислимых превратностей судьбы существование нищего эмигранта в "Мекке" европейского художественного авангарда, бок о бок с такими же неимущими энтузиастами пера и кисти, оторванными от земли мечтателями и эксцентриками, лицами без определенных занятий и жрицами древнейшей профессии - словом, всеми, за кем закрепилось интригующее досужего обывателя понятие "богема". Все это активно способствовало созданию чуть ли не на полвека закрепившейся за писателем скандальной репутации "апостола аморализма" - репутации, отвечавшей лишь самому поверхностному взгляду на его индивидуальность и препятствовавшей ощутить реальное своеобразие его художнической манеры.
Прочувствовать и осмыслить ее масштабность (и одновременно противоречивость) в 30-е годы довелось мало кому из критиков и литературных обозревателей. Однако среди этих немногих был Джордж Оруэлл, так отозвавшийся о создателе "Тропика Рака" в эссе "Во чреве кита": "Миллер, по-моему, единственный сколько-нибудь крупный, наделенный воображением прозаик из всех, кого дали в последние годы миру народы, говорящие по-английски". Отнюдь не солидаризируясь с нашедшим воплощение в автобиографической трилогии видением действительности, будущий автор знаменитых антиутопических романов "Скотный двор" и "1984" сумел оценить по достоинству парадоксально торжествующую на страницах "Тропика Рака" и "Черной весны" - и как бы исподволь опровергающую апокалиптический настрой трилогии в целом - лирико-эмоциональную стихию, впечатляющую образно-метафорическую экспрессию миллеровской прозы.
Впрочем, в ходе долгого и непростого пути Г. Миллера в литературе такого рода парадоксальность явит себя не однажды. И не только в его романах позднейшего времени (уже в послевоенный период писатель создаст еще одну масштабную автобиографическую трилогию "Роза распятия", 1949–1960; ныне она также доступна российским читателям), но и в не менее примечательной широтой охвата событий и точностью авторских наблюдений миллеровской эссеистике.
В самом деле: перелистывая страницы едва ли не каждой книги прозаика, ощущаешь, как в рамках одной художнической индивидуальности противоречиво уживаются, с переменным успехом оспаривая друг друга, упрямый неустрашимый бунтарь, провидящий в воцарившемся на необозримых просторах Америки "кондиционированном кошмаре" реальные истоки социальных, политических, экологических недугов, поразивших в годы Второй мировой войны и первое послевоенное десятилетие его неблагодарную отчизну, и - во всем изверившийся, чуть ли не метафизический пессимист, наследник духовных традиций Шопенгауэра, Ницше, Шпенглера. А вчитываясь в поток сознания его персонажа-повествователя (зачастую вовсе не отличимого от автора, идет ли речь о романах, повестях или новеллах: автобиографическое начало властно заявляет о себе и в первых, и во вторых и в третьих), следя за ходом авторской мысли, неизменно прихотливым и чаще всего неожиданным, со временем нащупываешь не то чтобы внутренний "сюжет", но по крайней мере глубинный лейтмотив всего насчитывающего больше двух десятков томов большой и малой прозы творческого наследия Г. Миллера. Лейтмотив по сути не новый, но вечно обновляющийся, как обновляется со времен мифологии и фольклора сама литература: становление художника.
Ибо о чем, в сущности, повествовал "Тропик Рака"? О рождении творца из ожесточенного жизненными передрягами неимущего эмигранта из Нового Света в Старый. И эта магистральная тема развивалась, перебиваясь типологически сходными: историями его единомышленников, друзей, собратьев по цеху - на миг сверкнувших на пестром космополитичном фоне Парижа или прозябающих в безвестности, талантливых или не очень, гениальных или только мнящих себя таковыми; словом, всех, кто волею автора причислен к беспокойному племени художников по духу.
Как, в каких условиях, благодаря (а чаще - вопреки) каким обстоятельствам делаются писателями? Для Г. Миллера эта тема, этот лейтмотив, эта нота исполнена столь важного, столь глубокого, столь неисчерпаемого смысла, что граничит с одержимостью, становясь чуть ли не idee fixe прозаика. Сопрягаясь с реальными - а порой и вымышленными - деталями его биографии, она раскрывается во множестве вариаций на страницах "Черной весны", "Тропика Козерога", каждой из частей "Розы распятия", в позднейшей из книг мемуаров "Моя жизнь и моя эпоха" (1971) и, разумеется, в любом из полутора десятков томов миллеровской эссеистики. Впрочем, тут стоит сделать одну оговорку: литератор с репутацией неугомонного бунтаря и дерзкого новатора, Генри Миллер не был бы Генри Миллером, придерживайся он общепринятых жанровых канонов. А это обстоятельство, предельно усложняя "правила игры" для дотошных биографов и литературоведов академического склада, в то же время гарантирует большинству его читателей дополнительную радость - радость общего с автором эксперимента над действительностью, трепет сопереживания этой действительности "на равных", восторг совместного погружения в дразнящее многоцветье реальности. Нелегко, скажем, определить, где пролегает граница между зиждущейся на подлинных фактах мемуаристикой и художественным вымыслом в двух окрашенных светлой ностальгией по годам парижского самоизгнания повестях (или больших новеллах), написанных сразу по возвращении в США, но переработанных лишь полтора десятилетия спустя: "Тихие дни в Клиши" и "Мара из Мариньяна".
С другой стороны, у какого еще англоязычного автора встретишь (разве что у одного из миллеровских кумиров и учителей Д. Г. Лоуренса или у ближайшего друга и собрата Г. Миллера по перу, тоже англичанина Лоренса Даррелла) такую сочную, свежую, впитавшую, кажется, все оттенки палитры импрессионистов, всю изысканность цветовой гаммы Клода Моне и неуловимую прелесть полутонов Альбера Марке мемуаристику?
Чтобы убедиться в этом, достаточно раскрыть любую из двух книг воспоминаний и путевых впечатлений, вошедших в настоящий том. В обширном и разнообразном активе Г. Миллера-эссеиста "Биг-Сур и апельсины Иеронима Босха" (1957) и написанный шестнадцатью годами раньше "Колосс Маруссийский" (1941) занимают особое место. И неудивительно: более ранняя книга путевых заметок посвящена открытию писателем Греции, ставшему для него опытом, в культурно-эстетическом смысле сопоставимым лишь с произошедшим десятью, без малого, годами раньше открытием Франции и ее столицы; что до второй книги, то она повествует о не менее значимом и драматичном этапе творческой и человеческой биографии прозаика: о "втором открытии" Г. Миллером Америки. Точнее, едва заметного на карте и практически не тронутого цивилизацией ее уголка на побережье Тихого океана под названием Биг-Сур.
И тут, думается, самое время вернуться к началу наших беглых заметок - к Даниэлю Дефо и его бессмертному герою. Ибо именно здесь, в Биг-Суре, подошедшему к порогу пятидесятилетия американцу немецкого происхождения, уроженцу Бруклина Генри Вэлентайну Миллеру, появившемуся на свет в год кончины Артюра Рембо, автору "сомнительных" с точки зрения традиционной нравственности книжек, имевшему неосторожность осознать свое писательское призвание на противоположном США культурном полюсе - в самой сердцевине художественного мира Европы и волею враждебной истории обреченному расстаться с овеянными дыханием канувших в Лету цивилизаций камнями Старого Света, выпало на долю обрести свой необитаемый остров. На нем обремененному семьей новоявленному "робинзону", успевшему прослыть легендой на устах европейских писателей-авангардистов, символом сексуальной свободы и культовой фигурой в глазах американских битников и нонконформистов всех мастей и оттенков, но так и не сумевшему обеспечить собственное материальное благополучие, доведется прожить долгие восемнадцать лет - если вдуматься, ненамного меньше, нежели вызванному к жизни воображением Дефо моряку из Йорка. А испытания и прозрения, какие ждут его на этом тернистом пути и станут строительным материалом для его, миллеровского, "Уолдена" (не случайно автобиографическое повествование еще одного "робинзона" - едва ли не самого свободного из американских мыслителей прошлого Генри Дэвида Торо - с юности стало излюбленным предметом его размышлений), который он назовет со столь характерной для себя отсылкой к наследию европейского гуманизма: "Биг-Сур и апельсины Иеронима Босха".
Но вначале были все-таки Дефо и его персонаж. Описывая в середине 30-х один из парижских перекрестков, Г. Миллер как бы ненароком роняет в "Черной весне": "Здесь-то в одну прекрасную весеннюю ночь… я и обрел заново старого своего друга - Робинзона Крузо. Погрузившись на всю ночь в пленительную магию воспоминаний, в трепет и боль…".
"Чем эта непритязательная сказка столь властно влекла к себе умы людей XVIII столетия?" - задастся он вопросом. А несколькими строками ниже попытается дать ему свое толкование, свою гипотезу. И эта гипотеза, не до конца, думается, проясняющая феномен Дефо, с исчерпывающей полнотой раскрывает драматическую дилемму самого Генри Миллера - дилемму художника, с болезненной остротой ощущающего собственную несвободу, невозможность полной и беспрепятственной самореализации в обществе, широковещательно декларирующем свои демократические устои и свою так называемую открытость. "Осовременив фабулу… - пишет Г. Миллер, - мы тут же обнаружим в романе историю художника, стремящегося выстроить вокруг себя целый мир, историю едва ли не первого подлинного невротика - человека, спровоцировавшего крушение собственного корабля с тем, чтобы вырваться за пределы своей эпохи и зажить самостоятельной жизнью в мире, который он смог бы добровольно разделить с другим…".