– Я пошла. – И она подхватила с пола рюкзак.
– Мне жаль, что все так.
– Жаль? Чего тебе жаль? Нечего тут жалеть. – Лидия набросила лямку на плечо. – Это мне тебя жалко. Втюрился, а он тебя ненавидит.
И Лидия прожгла его взглядом, а Джек поморщился, будто она ему водой в глаза плеснула. Затем лицо его напряглось, заострилось, закрылось – как с чужими, как в первый день знакомства. Он улыбнулся – получилась скорее гримаса.
– Зато мне другие не вдалбливают, чего я хочу, – ответил он, и от его презрения Лидия вздрогнула. Он давно не говорил с ней таким тоном. – Зато я знаю, кто я. Чего хочу. – Глаза его сузились. – А у вас с этим как обстоят дела, мисс Ли? Вы-то чего хотите?
Да знаю я, чего хочу, подумала она, но открыла рот, и язык не вспомнил ни слова. Врач, популярная, счастлива зарикошетили в голове стеклянными шариками и рассыпались в безмолвие.
Джек фыркнул:
– Зато мною другие с утра до ночи не командуют. Зато я хотя бы не боюсь.
Лидия сглотнула. Одним взглядом он словно сдирал с нее кожу. Хотелось его ударить, но этого будет мало. А потом она сообразила, как побольнее его уязвить.
– Нэту, наверное, интересно будет про это узнать, – сказала она. – И всем в школе тоже. Ты как думаешь?
И у нее на глазах Джек съежился, как лопнувший шарик.
– Слышь… Лидия… – начал он, но она уже распахнула дверцу, уже захлопнула ее за собой.
На каждом шагу рюкзак бил по спине, но Лидия бежала до самой центральной улицы, а потом до дома и не остановилась, даже когда закололо в боку. То и дело оборачивалась на гул машин, думала, это Джек, но его "фольксваген" не появился.
Может, Джек так и сидит на Круче, и глаза у него – как у загнанного зверя.
Она миновала озеро и на повороте в тупик замедлила шаг, чтобы отдышаться. Все вокруг было незнакомое, слишком четкое, а цвета яркие, будто у телика выкрутили цветопередачу до максимума. Зеленые лужайки отдают синевой, кожа на руках – желтизной, белый фронтон миссис Аллен как-то слишком ослепителен. Все слегка искажено, и Лидия щурилась, стараясь запихать мир в привычные контуры. Подойдя к дому, не сразу сообразила, что женщина, подметающая веранду, – ее мать.
Мэрилин увидела дочь и раскинула руки в предвкушении поцелуя. Лишь тогда Лидия заметила, что все еще сжимает в кулаке коробку с презервативами, и поспешно сунула ее в рюкзак за подкладку.
– Какая ты горячая, – отметила Мэрилин и снова взяла веник. – Я почти закончила. Потом сядем готовиться к экзаменам. – Под прутьями веника плющились нападавшие с деревьев зеленые почки.
На миг голос застрял у Лидии в глотке, а на волю вырвался таким истошным, что ни она, ни мать его не узнали.
– Я же сказала, – рявкнула Лидия. – Не надо мне помогать.
К завтрашнему дню Мэрилин забудет это мгновение – крик дочери, иззубренное лезвие ее голоса. Мгновение сотрется из ее воспоминаний о Лидии – воспоминания о любимых и потерянных всегда выглаживаются, упрощаются, сбрасывают сложность, как чешую. А сейчас, напуганная этим странным тоном, Мэрилин списала его на усталость, на то, что скоро вечер.
– Времени-то мало, – напомнила она, когда Лидия потянула на себя дверь. – Уже май, между прочим.
Позже, оглядываясь на этот последний вечер, вся семья не вспомнит почти ничего. Многое срежет грядущая печаль. Нэт, от возбуждения красный, весь ужин болтал, но никто – в том числе и он – не запомнит эту необычайную разговорчивость, не сохранит ни единого сказанного слова. Они не вспомнят, как свет раннего вечера подтаявшим маслом выплескивался на стол или как Мэрилин сказала: "Сирень уже зацветает". Не вспомнят, как Нэт упомянул "Кухню Чарли", а Джеймс улыбнулся, думая о стародавних обедах с Мэрилин, как Ханна спросила: "А в Бостоне такие же звезды?" – и Нэт ответил: "Конечно, такие же". Все это к утру испарится. Но еще многие годы они будут препарировать этот вечер. Что они упустили, что проглядели? Какой крошечный позабытый жест мог бы все изменить? Они обдерут этот вечер до костей, спрашивая себя, отчего все пошло наперекосяк, и наверняка так и не узнают.
А что до Лидии, она весь вечер задавала себе тот же вопрос. Не заметила ни ностальгии отца, ни сияющего лица брата. Весь ужин, после ужина и после того, как она пожелала всем доброй ночи, в голове у нее ворочался один-единственный вопрос. Когда все пошло наперекосяк? Оставшись одна, под мурлыканье проигрывателя, при свете лампы она рылась в воспоминаниях. Еще до сегодняшнего лица Джека – дерзкого, и нежного, и затравленного. Еще до Джека. Еще до заваленной контрольной по физике, до биологии, до призовых ленточек, до книжек, до настоящего стетоскопа. Когда все перекосилось?
Часы тихо щелкнули, перемахнув с 1:59 на 2:00, и с таким же тихим щелчком в голове у Лидии все встало на место. Пластинка давно докрутилась до конца и замерла, и от темноты за окном безмолвие сгущалось, как придушенная тишина в библиотеке. Лидия наконец поняла, когда все пошло наперекосяк. И поняла, куда ей срочно надо.
Доски причала были гладки, как и в воспоминаниях. Лидия села на краю, как много лет назад, болтая ногами над водой, над лодкой, что деликатно бодала причал. Все эти годы Лидия не смела сюда приблизиться. А сегодня, в темноте, страха не было, и она умиротворенно этому подивилась.
Джек прав: она годами боялась и уже забыла, каково это – не бояться; не бояться, что однажды мать вновь исчезнет, отец надломится, семья снова рухнет. С того самого лета семья стояла на ногах шатко, будто балансировала над обрывом. До того Лидия не сознавала, сколь непрочно счастье: его можно опрокинуть и разбить одним неосторожным жестом. Все, чего хочет мама, пообещала она тогда.
Только бы мама осталась. Вот до чего ей было страшно.
И всякий раз, когда мать спрашивала: "Хочешь?.." – Лидия отвечала да. Она знала, о чем мечтают родители, им можно вслух и не говорить, и она хотела, чтоб они были счастливы. Она сдержала слово. И мать осталась. Прочти эту книгу. Да. Хоти этого. Люби то. Да. Как-то раз в музее при колледже, когда Нэт дулся, что не попал на звездное шоу, Лидия увидела кусочек янтаря с пойманной мухой. "Ему четыре миллиона лет", – прошептала Мэрилин, обняв дочь сзади. Лидия смотрела и смотрела, пока Нэт не утащил их обеих прочь. А теперь вообразила, как муха грациозно садится в лужу смолы. Может, приняла ее за мед. Может, даже не заметила, что там смола. А когда поняла, что села в лужу, было поздно. Муха билась, а потом задохнулась, а потом утонула.
С того самого лета Лидия боялась – потерять мать, потерять отца. И нарастал самый страшный страх – потерять Нэта, единственного, кто постигал их странное и хрупкое семейное равновесие. Кто знал все, что случилось. Кто всегда держал ее на плаву.
В тот далекий день, сидя на этом самом месте на причале, Лидия уже провидела. Как тяжело наследовать родительские мечты. Как удушает такая любовь. Почувствовав руки Нэта на плечах, она почти готова была сказать ему спасибо – за то, что падает, за то, что сейчас утонет. А потом озеро закатило ей пощечину. Лидия хотела закричать, и холод втиснулся в горло, и дышать стало нечем. Она пощупала ногами, но дна не нашла. Раскинула руки – и тоже ничего. Только влажный холод.
А потом – тепло. Пальцы Нэта, ладонь Нэта, локоть Нэта, Нэт тянул ее обратно, и ее голова вынырнула из озера, и с волос текло в глаза, и глаза резало. Ногами работай, велел ей Нэт. Его руки подняли ее – такие сильные, такие уверенные, удивительно, – и тепло затопило ее целиком. Его рука нащупала ее пальцы, и в этот миг Лидия перестала бояться.
Работай ногами. Я тебя держу. Ногами работай.
Так оно с тех пор и повелось. Не дай мне утонуть, думала она, нашаривая его ладонь, и, взяв ее за руку, он пообещал, что не даст. Вот этот миг, подумала Лидия. Вот когда пошло наперекосяк.
Но еще не все потеряно. Сидя на причале, Лидия опять дала слово – на сей раз себе самой. Она начнет заново. Скажет матери: хватит. Снимет со стены плакаты и уберет книжки. Если завалит физику, если так и не станет врачом, – не беда. Так она матери и скажет. И прибавит: еще не все потеряно. Не потеряно вообще ничего. Она вернет отцу медальон и книжку. Больше не станет разговаривать с гудком в телефонной трубке, бросит изображать кого-то другого. Отныне будет делать то, чего хочет сама. Уверенно попирая ногами пустоту, Лидия, столько лет зачарованная чужими грезами, еще не знала, чего же она хочет, но вселенная внезапно заблистала возможностями. Она все изменит. Попросит прощения у Джека, пообещает никогда не выдавать его тайну. Если он храбрый, если он знает, кто он есть и чего хочет, вдруг она тоже так сможет? Она скажет ему, что все понимает.
И Нэту. Она скажет Нэту, что пусть он уезжает, она не против. С ней все будет хорошо. Он за нее уже не в ответе, пусть не волнуется. А потом она его отпустит.
И, принеся эту последнюю клятву, Лидия поняла, что делать. Как начать заново, с чистого листа, чтобы никогда больше не бояться одиночества. Как скрепить клятвы печатью, чтоб они стали правдой. Она осторожно сползла в лодку и отвязала швартов. Отталкиваясь от сваи, предчувствовала панику. Паники не случилось. И даже когда, неуклюже взмахивая веслами, Лидия выгребла на середину озера – далеко-далеко от берега, причальный фонарь превратился в крохотную точку, не маравшую темноты, – необычайная безмятежность, бесстрастие осеняли ее. Луна над нею была кругла, как монетка, резка и совершенна. Лодка под нею покачивалась так мягко, что почти и не ощущалось. Лидия задрала голову – будто плывешь в космосе, не связанная ничем. Не бывает ничего невозможного.
Вдалеке звездой мерцал фонарь. Если сощуриться, различимы смутные очертания причала, бледная полоса досок в ночной черноте. А когда Лидия туда доберется, станет видно отчетливее: доски, истертые многими поколениями босых ног, сваи, что держат эти доски прямо над водой. Лидия неторопливо встала; лодка закачалась, и Лидия раскинула руки. Тут не так уж далеко. У нее получится, никаких сомнений. Надо только работать ногами. Она добрыкается до причала, и уцепится за доски, и подтянется, и вылезет из воды. Завтра утром расспросит Нэта про Гарвард. Как там было. С кем он познакомился, какие возьмет курсы. Она скажет, что ему там непременно понравится.
Она посмотрела в озеро, что разверзлось под лодкой, во тьме обратилось в ничто – в черноту, в великую пустоту. Все будет хорошо, сказала себе Лидия и шагнула в воду.
Двенадцать
Всю дорогу до дома Джеймс твердит себе: "Еще не все потеряно. Еще не все потеряно". Повторяет на каждом указателе, отмеряющем мили до Миддлвуда, а затем мимо проносится колледж, а после озеро. Наконец Джеймс въезжает во двор – дверь гаража распахнута, машины Мэрилин не видно. Джеймс старается держаться, но его шатает от каждого вздоха. Все эти годы он помнил одно: она сбежала. И принял как должное: она вернулась. А потом: она осталась. Он тянется к дверной ручке, и колени подгибаются. Еще не все потеряно, внушает он себе, однако нутро сотрясает дрожью. Если Мэрилин снова сбежала, на сей раз с концами, ее не в чем упрекнуть.
В прихожей Джеймса встречает тягостная похоронная тишина. Но в гостиной на полу съежилась крошечная фигурка. Ханна. Свернулась калачиком, обхватила себя руками. Глаза водянисто-розовые. Джеймс вспоминает давний вечер, двух осиротевших детей на холодной веранде.
– Ханна? – шепчет он, уже чувствуя, как рушится, точно старый дом, до того ветхий, что стены не стоят. Портфель выпадает из пальцев на пол. Дышит Джеймс как будто через соломинку. – Где мама?
Ханна поднимает голову:
– Наверху. Спит. – А затем – и тут Джеймсу наконец удается вздохнуть: – Я ей сказала, что ты вернешься. – Ни самодовольства, ни торжества. Факт, простой и округлый, как бусина.
От благодарности онемев, Джеймс оседает на ковер подле маленькой дочери, и та раздумывает, говорить ли дальше. Ей есть что сказать, о да: как они с мамой лежали на постели Лидии и проплакали полдня, обнимаясь так крепко, что их слезы перемешивались, а потом мама заснула. И как полчаса спустя на патрульной машине приехал брат, помятый, хмельной и ужас какой вонючий, но до крайности умиротворенный, и ушел прямиком наверх, и лег в постель. Из-за штор Ханна видела Фиска за рулем, а вечером во дворе незаметно возникнет машина Мэрилин – помытая и с ключами на водительском сиденье. Пожалуй, это подождет. Ханне не внове хранить чужие тайны, а отцу надо сообщить кое-что поважнее.
Она дергает его за локоть, тычет в потолок – надо же, какие маленькие у нее ладошки, какие сильные.
– Гляди.
Поначалу Джеймс, ослабевший от облегчения, привычный смотреть сквозь свою младшенькую, ничего не видит. Еще не все потеряно, думает он, подняв глаза к потолку, чистому и яркому, как пустой лист бумаги на послеполуденном солнце. Еще не конец.
– Гляди, – не отступает Ханна, властной рукой наклоняя его голову. Она раньше не смела так командовать, и растерянный Джеймс вглядывается и все-таки видит: отпечаток подошвы, белый на белесом, словно кто-то наступил в краску, а потом на потолок, оставил бледный, но четкий след. Джеймс его прежде не замечал. Ханна ловит его взгляд, и лицо у нее серьезное и гордое, точно она открыла новую планету. Что за нелепица – след башмака на потолке. Необъяснимо, бессмысленно и волшебно.
Ханна хихикает – будто колокольчик звякнул. Приятно слышать. Джеймс тоже смеется, впервые за многие недели, и Ханна, внезапно осмелев, прижимается к отцу. Растворяется в нем, и это очень знакомо. Джеймс вспоминает то, что давно забыл.
– Знаешь, как мы с твоей сестрой иногда играли? – медленно произносит он. – Когда она была маленькая, совсем маленькая, еще меньше тебя. Знаешь как? – Он ждет, пока Ханна заберется ему на спину. Потом встает и вертится туда-сюда, и она всем весом елозит ему по спине. – Где же Лидия? – спрашивает он. – Где же Лидия?
Он повторял это снова и снова, а она лицом зарывалась ему в волосы и хихикала. Он кожей, ушами чувствовал жар ее дыхания. Бродил по гостиной, заглядывал за шкафы и за двери.
– Я ее слышу, – говорил он. – Я вижу ее ногу. – И он сцапывал ее за щиколотку, крепко сжимал. – Где же она? Где же Лидия? Куда она подевалась? – Он крутил головой, она визжала и пригибалась, а он делал вид, будто не замечает, что дочь висит у него на спине. – Вот она где! Я нашел Лидию! – Он крутился все быстрее и быстрее, Лидия цеплялась все крепче и крепче, а потом он падал, и она, хохоча, скатывалась на ковер. Ей никогда не надоедало. Нашли, потеряли, нашли опять, потеряли, хотя вот же она – прижимается к его спине, и он держит ее за ноги. Откуда берется драгоценное? Потеряй, а потом найди. Столько раз он притворялся, будто ее потерял. Он опускается на ковер – от горя кружится голова.
А потом маленькие руки обнимают его за шею, к спине жмется жар детского тельца.
– Пап? – шепчет Ханна. – Еще.
И, сам не понимая как, он поднимается.
Еще столько нужно сделать, столько всего починить. Но сейчас он ни о чем не думает – в его объятиях дочь. Он и забыл, каково это – вот так обнимать ребенка, хоть кого-нибудь обнимать. Они прижимаются к тебе всем телом, инстинктивно за тебя цепляются. Доверяют тебе. Он еще очень не скоро сможет ее отпустить.
И Мэрилин, в гаснущем свете проснувшись и сойдя по лестнице, видит вот что: в круге лампового света ее муж обнимает их младшую дочь, и лицо его покойно и нежно.
– Ты дома, – говорит Мэрилин. Все трое понимают, что это вопрос.
– Я дома, – отвечает Джеймс, и Ханна на цыпочках крадется к двери. Она чует, как все застыло на краю, – не знает, что за этим краем, но не хочет нарушить прекрасное зыбкое равновесие. Ее никогда не замечают, и сейчас она бочком приближается к матери, готовая незаметно ускользнуть. Тут Мэрилин мягко касается ее плеча, и Ханнины пятки с удивленным хлоп опускаются на пол.
– Не волнуйся, – говорит Мэрилин. – Нам с папой просто нужно поговорить. – А затем – и от восторга Ханна вспыхивает – Мэрилин целует ее в голову, прямо в пробор, и добавляет: – Мы оба утром с тобой увидимся.
На полпути по лестнице Ханна останавливается. Снизу доносится лишь невнятное бормотание, но в кои-то веки она не подкрадывается назад к двери подслушивать. Мы оба утром с тобой увидимся, сказала мать, и Ханна полагает это обещанием. Она на цыпочках пересекает площадку, мимо закрытой двери, за которой брат спит, не видя снов, всеми порами постепенно исторгая остатки виски, мимо сестриной спальни, которая во тьме смотрится так, будто ничего не изменилось, хотя это наглое вранье, до самой чердачной спальни, где за окнами чернильно-синяя лужайка только-только начала чернеть. На светящихся часах – самое начало девятого, но ощущение такое, будто час поздний, середина ночи, и темнота плотна и глуха, как пуховое одеяло. Ханна кутается в нее. Родителей отсюда не слышно. Но довольно знать, что они дома.
Внизу Мэрилин стоит в дверях, ладонь положила на косяк. Джеймс пытается сглотнуть, но в горле рыбьей костью застряло что-то твердое и острое. Некогда он прочитывал настроение Мэрилин даже со спины. По наклону плеч, по тому, как она переминается с ноги на ногу, понимал, о чем она думает. Но он давным-давно не смотрел на нее пристально и теперь даже лицом к лицу видит лишь неотчетливые морщинки в уголках глаз, неотчетливые морщинки на блузке, помятой и затем расправленной.
– Я думала, ты уехал, – наконец произносит Мэрилин.
Протиснувшись мимо твердой заглушки в горле, голос у Джеймса выходит пронзительным, как исцарапанная пластинка:
– А я думал – ты.
И пока им больше ничего не нужно говорить.
Есть вещи, о которых они так и не заговорят. Джеймс ни единым словом не перемолвится с Луизой и будет стыдиться до конца своих дней. Позднее он и Мэрилин мало-помалу отчасти соберут из осколков то, чего не сказали. Он покажет ей отчет судмедэксперта; она втиснет ему в руки поваренную книгу. Сколько времени пройдет, прежде чем Джеймс заговорит с сыном, не высекая искр в голосе; сколько времени пройдет, прежде чем Нэт, слыша отцовский голос, перестанет вздрагивать, будто его секут. Остаток лета и еще долгие годы они будут нащупывать слова, говорящие ровно то, что они хотят сказать – Нэту, Ханне, друг другу. А сказать нужно многое.
А в эту минуту тишины что-то касается руки Джеймса – легко, почти неощутимо. Мотылек, думает Джеймс. Манжета рубашки. Но, опустив глаза, он видит кисть Мэрилин – изгиб пальцев, легкое пожатие. Он почти забыл, каково это – прикоснуться к ней. Получить хоть сколько-то прощения. Он склоняет голову и лбом тычется в ее руку, переполненный благодарностью за то, что ему подарен еще день.
В постели они нежны, будто впервые вместе. Его рука деликатно скользит по ее пояснице, ее пальцы осторожно, медленно расстегивают пуговицы на его рубашке. Их тела постарели; он чувствует, как сутулятся его плечи, видит серебристые шрамы кесарева ниже ее талии. Во тьме они друг с другом бережны, будто понимают, до чего они хрупки, понимают, что могут разбиться.
Ночью Мэрилин просыпается и чувствует подле себя тепло мужа, чует его – похоже на гренок, сочный и горько-сладкий. Хорошо бы остаться, прижаться к нему, всем телом чувствовать, как поднимается и опускается его грудь, будто это она сама дышит. Но у Мэрилин есть дело.