***
- Сашк, ты это откуда? Что с тобой? Дрожишь вся… Замерзла, что ли? Заходи быстрей…
Танька испуганно таращила на нее глазки–пуговки, глубоко спрятанные в розово–белой пухлости нежного детского лица, пыталась изо всех сил запахнуться поглубже в короткий шелковый пеньюарчик, отороченный нежными перышками. Туго натягиваясь от усилий, он всего–навсего чуть сходился на ее жирной груди, открывая глазам белые, как сметана, мясистые ноги. Странно, но и на нездоровую эту полноту тоже находились любители, и довольно много любителей – из тех, видно, что и в самом деле только говорят о красоте худых женщин, а на самом деле… Сама же Танька довольно легко управлялась со своим неповоротливым телом и даже ловко умела танцевать арабские танцы, сексуально и далеко не по–восточному сотрясая всеми своими складками, и пухлые ее щеки забавно топорщились при этом от легкой девчачьей улыбки, как два висящих на ветке и готовых вот–вот сорваться на землю спелых румяных персика. Забавно, конечно, было смотреть, как перекормлено–розовая малолетняя пышка зазывно трясет бедром – "любители" иногда помирали со смеху…. Было ей всего шестнадцать лет отроду, и была она доброй, смешливой и беззаботной. Для своих "любителей" называлась красивым именем Фаина и жила в этой квартире, как и Саша, "на всем готовом", то есть денег на руки не получала ни копейки. Серега часто наезжал к ним с ревизией, одобрительно–умильно трепал Таньку за отвислые щечки, приговаривая: "У–у, пыша моя…" Сашу же осматривал всегда критически и требовал еще "подсушиться" - похудеть, то есть. "Тебе должно быть двенадцать лет, поняла? - оглядывая со всех сторон ее хрупкую фигурку, твердил он каждый раз. – А если надо будет, и меньше должно быть!"
Клиентов он направлял к ним сам. В основном это были солидные чистенькие дядечки с развратно–вонючими глазами или вообще старички достопочтимые, исходящие слюной от страстных Танькиных танцев. Вот встретишь такого старичка на улице – и не подумаешь даже… Сколько они с Танькой "стоили" – они не знали. Любители рассчитывались напрямую с Серегой, он же держал их здесь "просто по доброте душевной", как он сам говорил, и доставались им только никчемные подарочки в виде коробок конфет, заколочек, колготок и прочей дребедени. Серега всегда звонил заранее и предупреждал о приезде очередного дядечки–клиента, даже имя его говорил , уважительно называя Иваном Петровичем или Львом Абрамовичем, например… А Саша уже знала, во что для этого конкретного любителя нимфеток надо обрядиться – или в пышную кисейную юбочку, или в детское платьице в клеточку с Микки–Маусом на кармашке, или в детские панталончики с кружавчиками… Хорошо, хоть памперсы напяливать не заставляли, и то, как говорится, хлеб.
- Таньк, а ты еще больше растолстела, пока меня не было! - улыбнулась ей приветливо Саша, целуя в пухлую щеку.
- И не говори! Прет и прет меня куда–то, скоро в дверь не пролезу. А ты насовсем пришла или так, в гости?
- Сама не знаю, Таньк… - махнула рукой Саша, снимая на ходу ботинки и быстро проходя в маленькую гостиную. Поджав под себя ноги и продолжая трястись, она уселась в самый угол дивана, снова превратилась в маленький и жалкий черный комочек.
- Ну, чего ты, Сашк? – идя следом за ней, жалобно тянула Танька. – Побили тебя, что ли? Ты у кого хоть живешь–то?
- Не спрашивай меня ни о чем, Танька. Плохо мне. Влипла я, понимаешь? Здорово влипла…
Она содрогнулась, звонко простучала - проклацала зубами и затихла, устало откинув голову на спинку дивана.
- Может, ты выпить хочешь, а? Согреешься…
- Таньк, ты же знаешь, я вообще не пью…
- А сейчас надо! Ты посмотри на себя – желто–зеленая вся, как банан. Что у тебя случилось–то?
- Что случилось? – эхом повторила за ней Саша, прикрывая глаза.
А правда, что у нее случилось? Что же это произошло с ней, в самом деле, такое страшное, как же оказалась она на этом убогом желтом диване, в этой проклятой развратной квартире, как попала в руки этому парню с льдистыми голубыми глазами… Что с ней произошло такое, что так сильно хочется умереть сию минуту? Как тогда, два года назад, когда приехала в этот большой город из своего богом забытого рабочего поселка, и вся ее старательно распланированная мамой жизнь рухнула в одночасье, и мечты о вожделенном университетском филфаке рухнули, куда она ехала поступать со своим четверочно–пятерочным аттестатом и выданными на скромное абитуриентское житье деньжонками. Так и не дошла до приемной комиссии – украли в поезде сумку со всеми немудреными девчачьими пожитками, и с документами, сложенными аккуратно в полиэтиленовый мешочек на самом дне. И паспорт там был, и аттестат, и деньги. И что делать, куда идти… Обратно домой - нельзя. Мама, когда провожала, уже сама для себя и "поступила" ее в университет, и даже будущим ее распорядилась на полгода вперед. Ты, говорит, Александра, после вступительных экзаменов домой–то уж не езди, чего туда–сюда мотаться - только деньги зазря тратить. Потом, в зимние каникулы, и приедешь. А лучше – в летние… Ну как она могла взять и вернуться - конечно же, не могла. Потому что знала - это позор для матери. Она ведь всю себя им посвятила и достойна похвалы, а не позора. Не могла она ее подвести. Хотя, наверное, и в самом деле глупо все это, а вот не смогла, и все тут. Сутки целые просидела на вокзале в остобенело–полуобморочном состоянии, пока Серега ее не приметил. Подсел рядом общительный мужичок в джинсовой бейсболочке, спросил ласково:
- Эй, ты потеряла кого, что ль? Чуть не плачешь сидишь… Может, помочь чем? Хочешь, я тебя накормлю?
- Хочу… Я и правда есть очень хочу… - пожаловалась она ему тогда. – Я уже сутки ничего не ела. У меня сумку с деньгами, со всеми документами украли…
Так и оказалась она здесь, у Сереги, в этом странном борделе, заняла место сбежавшего накануне "воробышка", маленькой девочки–забавы… Думала, тоже скоро сбежит. Через год. Даже рассчитала все, разложила по полочкам – как приедет к матери на летние якобы каникулы, как возьмет в школе дубликат аттестата, как новый паспорт себе выправит, как сдаст все экзамены на вожделенный филфак… А самое главное, все ведь и получилось так, как она задумала: и съездила, и дубликат получила, и даже дома ловко наврала про то, как хорошо она учится, как подрабатывает вечерами в университетской библиотеке и с какими приличными девочками живет в общежитии – мать ею очень даже довольна осталась. Всему поселку потом ее успехами хвасталась…
Все, все у нее тогда получилось…
Первым экзаменом на филфаке сочинение было. Когда в списках увидела законную свою пятерку, думала, умрет от счастья. А вторым – литература… И билет ей хороший попался. И бодренько так отвечать она пошла… Да только в этом месте кончилось ее везение самым неожиданным образом - пока она к столу шла, на место прежнего экзаменатора другой сел, тот самый, любитель Красной Шапочки… Рухнула перед ним на стул ни жива ни мертва, смотрит во все глаза, ничего понять не может. И он тоже вытаращился на нее удивленно–насмешливо, улыбнулся гаденько в козлиную свою бороденку… Потом огляделся воровато по сторонам, перегнулся через стол и тихонечко так спросил: "Санька, а чего ты тут делаешь, а?" Она ему билет протягивает, лепечет растерянно : "Я поступаю… Вот билет мой… Я готовилась…" А этот козел старый снова глаза вытаращил, смотрит непонимающе, будто перед ним и впрямь живая Красная Шапочка сидит, и шепчет возмущенно: " Ты? Поступаешь? Ты что, Санька, совсем с ума сошла?! Иди отсюда, Санька… Иди давай… Я вечером приду – готовься лучше…" Потом ведомость взял и, возмущенно хмыкнув, старательно вывел ей "неуд" и расписался размашисто, и снова задребезжал похабным своим хихиканьем…
Она из университета вышла и света белого не увидела. То ли день на дворе, то ли ночь, непонятно - чуть под машину не попала. Обратно к Сереге поехала – сдаваться. А что делать… Не ляжешь ведь и не умрешь. Эх, если бы только можно было – лечь да умереть. Все равно ж нельзя, все равно и глаза откроются, и желудок еды потребует, и организм – исполнения физических функций… Хорошо еще, что Серега на ее место нового воробышка не нашел. Куда бы она делась тогда? К матери поехала? Это после своего красивого вранья? Смешно…
А потом уже ничего стало, терпимо. Она и смирилась даже. Как есть так и есть, чего уж теперь. Со временем и чувства стали пропадать начисто: и вкус еды понимать перестала, и запахов не слышала, и даже цвет куда–то пропал – кругом будто одно черно–белое кино, фильм ужасов с актрисами–травести… И голова пустой стала, как барабан. Иногда только взорвутся вдруг строчками в мозгу выученные когда–то стихи, или цитата какая из любимого Достоевского вдруг вползет в голову, как змея, и сидит там долго и мучительно…
А теперь снова все закрутилось калейдоскопом. Зачем, господи… Зачем ей тети Машина искренняя до глупости любовь, в которой она оказалась, как в теплом коконе, и согрелась вдруг вопреки своей воле, зачем эта постоянная ноющая боль в сердце, зачем умопомрачительные запахи свежих булочек по утрам, зачем, скажите… Что ей теперь со всем этим делать…
- Са–а–а–шк, ну чего ты молчишь? Сидишь, как мертвая, в одну точку уставилась… Страшно же! Ну чего с тобой, Сашк… - снова заныла над ухом Танька и приготовилась всплакнуть, и даже голос уже взметнулся до самой высокой ноты.
- Тань, скажи, а тебя любил кто–нибудь, а? Вот чтоб по–настоящему, за просто так? – будто очнувшись, резко повернулась к ней Саша. – Родители твои кто?
- Да ну, о чем ты… Можно сказать, что и нет… - легко махнула рукой Танька. –А чего ты вдруг про родителей?
- Да так… Я вот раньше всегда считала, что мама меня очень любит. И мечтает , чтоб я кем–то стала, чтоб успехов в жизни добилась – тоже от любви. Понимаешь, я думала, что она для меня самой этого всего хочет! Чтоб мне хорошо было! А теперь вот думаю – нет. Потому что я, сама по себе, без жизненных успехов для нее никто, понимаешь? Никто. Обуза просто. Позор даже… Ей мои успехи нужны как доказательство ее материнского подвига, понимаешь? Не я, Саша, родненькая кровиночка, а я, Саша, как доказательство!
Саша замолчала, будто захлебнулась горечью произнесенного, долго смотрела перед собой пустыми измученными глазами, потом тихо продолжила:
- Ты знаешь, иногда по телевизору показывают, как несчастные, убитые горем родители, со слезами глядя в камеру, умоляют вернуться домой своих сбежавших детей. Им ведь и в голову не приходит, отчего они сбегают! И почему на улице, в голоде и в холоде им лучше, чем с ними…
Танька слушала ее внимательно, смешно сморщив в толстую складочку узкий лоб, смотрела, не мигая, маленькими глазами–пуговками. Потом усмехнулась вдруг горестно, совсем по–бабьи легонько покачала головой и злобно проговорила:
- Какая ж ты глупая все–таки, Сашка! Да что ты понимаешь вообще? Любит мама, не любит мама… Вот ты говорила, у тебя отец рано умер, да? А отчим у тебя был? Нет? А у меня был! И насиловал меня с тринадцати лет! А в четырнадцать я умудрилась еще и забеременеть. И мама меня за волосы отвела на аборт. А после этого у меня с гормонами что–то нарушилось, толстеть начала катастрофически… А когда мне пятнадцать исполнилось, они с отчимом решили, что долг свой родительский уже окончательно выполнили и дружненько выпнули меня из дома! Так что не надо мне тут жаловаться на свою плохую маму, поняла? Мама ее, видишь ли, недостаточно любит! Да мне бы такую маму, господи… Дура ты, Сашка, дура!
Уронив голову в ладони, Танька разрыдалась громко и отчаянно, заставив Сашу испуганно вжаться в угол дивана. Надо же… А она всегда думала, что у веселой и беззаботной Таньки было такое же веселое и беззаботное детство, и только крайние тяжкие обстоятельства привели ее сюда…
- Тань, прости, а? – тихонько тронула она ее за плечо. – Я ж не знала, Танька…
- Ладно, проехали, - махнула рукой Танька, резко перестав рыдать. – Да я и не вспоминаю об этом никогда, как будто это вовсе и не со мной было… Ладно, Сашка, это ты меня прости. Расскажи лучше, где пропадаешь–то?
- Да понимаешь, Серега со своим приятелем меня к делу одному определили, шпионкой как бы… Надо было старушку наивную развести, чтоб она меня сильно пожалела и в квартире своей прописала…
- Ну?
- Вот тебе и ну… Не смогла я.
- Расколола, что ль, старушка тебя?
- Нет. В том–то и дело, что нет… Ты знаешь, она такая оказалась… Даже не знаю, как объяснить. Святая, что ли? Рядом с ней так хорошо! Как будто настоящей жизнью живешь, а не в дерьме этом… Понимаешь, она любит всех просто так. Просто за то, что они есть, и все. И еще, знаешь, она мне булочки каждое утро печет…
Саша тихо всхлипнула и заплакала, завыла–запищала на тоненькой ноте, как потерявшийся лесной звереныш. Теперь уже Танька уставилась на нее испуганно и непонимающе:
- Сашк, ты чего это? Не врубаюсь я. Старушка какая–то, булочки… Ну, понятно, любит она всех… Что с того–то?
- А то… Понимаешь, у нее душу глазами видно… Я не могу тебе объяснить, как это, но вот видно, и все! Она, знаешь, такая живая и теплая…
- А у других что, душу не видно?
- Нет. Не видно. У других она кирпичами заложена. Толстой кирпичной непробиваемой кладкой. И все смотрят на мир через нее, а мира не видят. То есть видят, конечно, только каждый - свое… Родственники тети Маши – ее большую квартиру, мама моя – героическое свое материнство, Серега - двух смешных кукол в нашем лице…
- А у тебя? У тебя самой разве не заложена душа кирпичной кладкой?
- И у меня - заложена. Разница только в том, что я ее вижу, эту стенку, ощущать начала ее больную тяжесть. А они – не видят. Не чувствуют, как она растет каждый день, прибавляет себе по кирпичику…
- Ой, Сашка, не знаю, что тебе и сказать, - вздохнула горестно Танька. - Одно только знаю–с такими мыслями нечего тебе тут делать. Погибнешь ты тут. Ты вот что… Поезжай–ка ты к матери, Сашка…
- Таньк, я ж говорю тебе…
- Да глупости все это! Глупости! Это у моей матери душа непробиваемым железобетоном обложена да намертво укреплена ржавой арматурой, а у твоей всего лишь стена кирпичная – подумаешь! Что ты, простить ей не можешь? Она ж не понимает ошибки своей, ей же вслух про нее никто и никогда не говорил! Она ж искренне про себя думает, что самая хорошая мать на свете! Вот и поезжай к ней, объясни все сама… Она поймет. Может, не сразу, конечно, но поймет. Да хотя бы задумается, и то хлеб. И вообще, кто–то ведь должен вытащить первый кирпич из стены. Почему не ты? Обязательно поезжай, Саш! Да мне б такую–то маму… Господи, да разве я бы здесь была? Сама своего счастья не понимаешь… Вот ты смогла же в себе разглядеть эту стенку? А почему думаешь, что твоя мать на это не способна?
- Так мне же тетя Маша помогла…
- А ты маме своей помоги. Она же мама тебе, самый близкий человек на свете, ближе и некуда.
- Нет, не смогу я, Танька. Не смогу пока. Сил нет. Потом, может… И вообще, уже в такой клубок все завязалось…
- Ты только с Серегой не связывайся, Саш! Или сделай все, как он хочет, или уезжай отсюда. Не зли зло… Если что не по его сделаешь, он ведь и меня отсюда в два счета вышвырнет, разбираться не станет, что да как. А куда я пойду? Мне идти некуда…
- Ладно, Таньк, пойду я. Меня тетя Маша потеряла уже, наверное. Волнуется, в окошко смотрит…
- А маму ты прости, Сашк. Когда есть кого прощать – жить еще можно. Эх, счастливая ты…
- Пока, Танька. Какая ты добрая, оказывается. И умная. А я и не знала раньше, и не замечала ничего… Почему мы с тобой раньше так не говорили, а?
- Так чего говорить–то! У каждого ведь свое. Мы с тобой не подруги - всего лишь товарищи по несчастью, носители толстых кирпичных кладок, как ты говоришь…
***
- Сашенька, деточка, слава богу! Я уж извелась вся. На улице темным–темно, а тебя все нет и нет! Иди, мой руки, я пока ужин разогрею.
- Я не хочу, тетя Маша…
- Так не ела же ничего целый день! Вон бледная какая! Съешь хоть котлетку?
- Нет, не надо.
- Устала? Ты сиди, я тебе сейчас сюда чай принесу!
- Не надо, тетя Маша. Вы посидите со мной просто так…
Притянув за руку, она заставила ее сесть рядом с собой на диван, спрятала замерзшие руки в подтянутых к подбородку острых коленках, уткнулась в теплое мягкое плечо Марии холодным, как у щенка, носом.
- Ну, чего ты… - погладила ее по черным вихоркам Мария. – Взгрустнула чего–то… Давай–ка лучше подумаем с тобой, чем на Борискиных поминках всех угощать будем. Они ж все собираются прийти… Сегодня вот Ниночка опять заезжала, да не одна, с кавалером каким–то. Поди ж ты… Еще и с мужем не развелась, а кавалера себе нашла! Красивый такой парень, из себя весь гладкий да сытый, как барчонок. Глаза только шибко грустные. А Ниночка у нас хоть и красавица, а все одно рядом с ним мамкой смотрится… И все, знаешь, сбоку на него взглядывает, будто просит чего. Пойдем, говорит, Олежек, я тебе квартиру тети Машину покажу… А он как зыркнет на нее! Ох, и жалко мне ее почему–то стало… И стыдно за бабу… Бориска–то мой тоже помладше меня был да покрасивше, а только я вокруг него жалкой мышкой не трусила…
- А еще кто был?
- А Славик еще приходил. Вот знаешь, деточка, грех признаться, а не люблю я его… И сама не знаю, почему! Вроде со всех сторон правильный мужик и говорит все верно, к слову не придерешься, а будто неживой он. Будто ни посмеяться, ни поплакать не умеет, а просто висит портретом на стенке… Вроде и есть человек, и нету его. Тоже на поминки придет, сказал. Я уж ему ничего не стала про то говорить, что Настену с Ниночкой прописать у себя хочу. Не поймет, боюсь. Рассердится. Хотя чего сердиться–то? Мне ж им тоже помочь хочется, за всех сердце болит… И вам с Костенькой тоже подмогнуть надо… Ты чего это вздрогнула так? Испугалась будто…
- Да нет, ничего, теть Маш. Просто не согрелась еще.
- У тебя не озноб ли случаем? Дай–ка лоб пощупаю… А горло не болит?
- Нет. Ничего у меня не болит. Тошнит только.
- А ты не беременная ли часом, девка? А? Осунулась, гляжу, похудела… Поди уж сообразили себе ребеночка–то? Если так – ты мне скажи! Тогда надо и питаться по–другому, и свежий сок пить каждое утро… А чего? Я сделаю! У меня морковки много припасено. А ребеночка сюда потом привезете, я водиться буду, пока ты на свои занятия ходишь! Я умею, ты не волнуйся…
- Да не беременная я, тетя Маша! – в отчаянии вскрикнула вдруг Саша и заколотила себя кулачками по поджатым к подбородку коленкам. – Никакая я не беременная! Я не могу больше просто! Я жить не хочу, тетя Маша…
Изогнувшись, она маленькой пружинкой соскочила с дивана и, словно враз потеряв силы, изломалась, съехала на пол, глухо ударившись худыми коленками. Потом, будто кто в спину толкнул, бросилась лицом в подол тети Машиного платья и затряслась мелко, заходили ходуном хрупкие плечики, и все никак не получалось у нее вдохнуть, набрать в себя побольше воздуху, и непонятно было, то ли плачет она, то ли задыхается…
- Сашенька, деточка, что ты? – испуганно запричитала над ней Мария. – Что ты говоришь страшное такое… Случилось что? В университете твоем, да? Экзамен какой не сдала? Так и подумаешь! И делов–то! Потом сдашь! А может, ну ее вообще, эту учебу? А то ведь смотреть на тебя жалко, исхудала совсем, кожа да кости… Чего тебе в ней, в учебе–то этой? Вот я живу, сроду не учена, и ничего…