- Дэвид, вы находитесь в больнице "Леннокс хилл". Вы в отдельной палате на седьмом этаже. Вы здесь уже десять дней. Я осматриваю вас ежедневно утром и вечером. За вами тут отличный уход, вы находитесь под постоянным наблюдением врачей. Сейчас вас вымыли губкой и теплой мыльной водой. Вот и все. Вам больно?
- Нет, - прохныкал я. - Но где мое лицо?
- Дайте сестре вас вымыть, и мы потом побеседуем с вами, если вы захотите. Не думайте ни о чем.
- Что со мной произошло? - все, что я помнил о той ночи в своей квартире, это боль и ужас: я ощущал себя так, словно мною выстрелили из пушки в каменную стену, а потом по мне прошагал целый батальон. Теперь мне казалось, что я был сделан из вязкого теста, словно меня растянули в разные стороны за пенис, за ягодицы, пока я не стал в ширину таким же, как в полный рост. Врачи считали, что я должен был потерять сознание всего лишь на минуту или на две в тот момент, когда этот "взрыв" или "катастрофа" произошла, но теперь задним числом мне представляется, что я бодрствовал все время и ясно ощущал, как все кости в моем теле ломались и крошились в труху.
- Расслабьтесь, Дэвид, расслабьтесь…
- Как меня кормят?
- Внутривенно. Вы получаете все необходимые продукты.
- Где мои руки?
- Дайте сестре вас вымыть, потом она разотрет вас маслом и вам будет хорошо, гораздо лучше. Вы сможете поспать.
Так меня умывали каждое утро, но прошла, должно быть, неделя или две, пока я не успокоился настолько, чтобы испытывать от этого умывания такое же удовольствие, как при эротической стимуляции. Тогда я сделал вывод, что мне просто ампутировали все конечности. Я вообразил, что под моей спальней взорвался котел в бойлерной и во время взрыва я лишился зрения и потерял руки и ноги. Я рыдал не переставая, не испытывая никакого доверия к доводам доктора Гордона и его коллег, которые объясняли причину моей "болезни" гормональными факторами. Однажды утром, обессилевший от многодневных рыданий без слез, я почувствовал, что возбуждаюсь. Это было ощущение легкой пульсации в районе моего "лица", приятное ощущение… как бы сказать… прилива крови. Меня мыли.
- Вам нравится? - голос был мужской. Незнакомый!
- Кто вы? Где я?
- Я няня.
- А где другая няня?
- Сегодня воскресенье. Спокойно, Дэйв, сегодня же воскресенье!
На следующее утро моя постоянная няня вернулась к своим обязанностям в сопровождении доктора Гордона. И снова, пока мне мыли "лицо", я испытывал ощущение, которое сопровождает эротическую игру, но на сей раз я позволил им завернуть себя в простыню. Когда она начала растирать меня маслом, я прошептал:
- Как приятно…
- Что? - спросил доктор Гордон.
Теперь я ощущал каждый ее палец, дотрагивающийся до меня, потом что-то стало двигаться по мне медленно, кругами. Ее мягкая ладонь.
- О! - закричал я, когда потрясающее ощущение приближающегося взрыва, которое предшествует долгожданной эякуляции, пронизало все мое существо. - О, как это приятно! - и я начал истерически рыдать, пока не уснул.
Вскоре после этого доктор Гордон и доктор Клингер, который в течение пяти лет был моим психоаналитиком, рассказали мне о моем превращении.
Каждое утро меня осторожно мыли, после чего сосок смазывали маслом. Шесть дней в неделю эти сеансы производила женщина - мисс Кларк, а по воскресеньям - мужчина. Прошло еще десять недель, прежде чем я окончательно избавился от ужаса, с которым я внимал рассказу о своем превращении, и научился расслабляться под целительными руками мисс Кларк. Как выяснилось, я не мог предаваться полностью сексуальному возбуждению, которое возникало в процессе мытья моего соска, пока доктор Гордон не согласился оставлять меня в палате наедине с няней. Но тогда я испытывал такие ощущения, вытерпеть которые было почти невозможно (это сладостное "почти"!) - сродни ощущениям во время ночей любви с Клэр в последние недели, но куда более интенсивные, ибо они завладевали мной в состоянии моей полнейшей беспомощности, в кромешной тьме, приходя из неведомого мне источника, великолепного и преданного мне и только мне и моему удовольствию без остатка. Теперь я был привязан мягким жгутом к чему - то вроде гамака - мой сосок в изголовье, мое закругленное окончание в ногах, - когда мисс Кларк входила в мою палату с тазиком теплой воды и чашей с маслом (в моем воображении рисовалась чаша, а не бутылка), мои извивания заставляли гамак раскачиваться в течение бесконечных сладостных минут. Он продолжал раскачиваться и после того, как мой сосок мягчел и я засыпал сном умиротворенного.
Как я сказал, доктор согласился оставлять меня в палате наедине с няней. Но как я узнаю, что кто-то вышел из палаты? Все мои ощущения заставляют меня заключить, что я нахожусь под постоянным наблюдением, если не компании ученых, расположившихся прямо у моей кровати (или в амфитеатре за стеклом?), то камер больничной телестанции. Доктор Гордон уверяет меня, что мне уделяют внимания не больше, чем другим "тяжелым больным", но кто может удержать его от лжи? Мой отец? Клэр? Доктор Клингер? Найдется ли какой-нибудь дурак, который будет следить за соблюдением моих гражданских прав в условиях этого кошмара? Да это просто смехотворно. И почему это я, в таком положении, должен ломать себе голову - один я в палате или нет? Я не исключаю, что лежу в звуконепроницаемой стеклянной колбе где - нибудь посреди "Мэдисон сквер гарден" или в витрине универмага "Мейсиз" - ну и какая разница? Где бы меня ни положили, кто бы на меня ни глазел, я одинок как никто другой. Возможно, мне нужно прекратить слишком много времени посвящать раздумьям о своем "достоинстве", которое имело для меня какую-то ценность, когда я еще был профессором литературы, любовником, сыном, другом, соседом, клиентом, покупателем, гражданином. Одним из результатов подобного превращения, надо думать, является то, что жертва перестает забивать себе голову проблемами внешнего антуража и личного достоинства. Но поскольку эти вещи прямо связаны с моим представлением о душевном здоровье и с моими самооценками, я и в самом деле "забиваю себе голову" ими так, как никогда в своей прежней жизни, где социальные условности, изобретаемые главным образом образованной частью общества, давали мне чувство подлинного эстетического и морального удовлетворения. Если бы я в возрасте тридцати восьми лет вдруг стал держаться с окружающими подчеркнуто официально, не думаю, что от этого я стал бы менее раскованным и откровенным со своими ближайшими друзьями.
Но теперь мысль о том, что мое сексуальное возбуждение транслируют "живьем" по телевидению и что когда я "мастурбирую", на меня смотрят сотни глаз с амфитеатра, глубоко меня мучит и ранит. Какая глупость, какие необоснованные страхи, скажете вы, думать об этом в подобных обстоятельствах, но в таком случае, мои эмансипированные друзья, что вам известно об этих обстоятельствах? Итак: доктор Гордон уверяет меня, что моя интимность соблюдается, и я ему уже не возражаю. Я говорю просто: "Спасибо за заботу". В этом я по крайней мере делаю вид, что я думаю, что один, когда я вовсе не один.
Видите, дело не в том, чтобы поступать правильно или прилично; уверяю вас, я не задумываюсь о правилах поведения груди. Я скорее буду просто вести себя так, как считаю нужным, если я буду оставаться самим собой. Или я буду оставаться самим собой, или я сойду с ума - и тогда я безусловно умру. А ведь кажется, что я не хочу умирать, меня это несколько удивляет, но я ничего не могу с этим поделать. Я не предвкушаю какого-то чуда, какого-нибудь контрудара со стороны моих антимаммогенных гормонов, если таковые существуют (только Господу ведомо, есть ли они в существах, подобных мне) и которые вернут мне прежний физический облик. Я подозреваю, что уже слишком поздно, так что я не стану обольщаться пустой надеждой и бить себя в грудь, доказывая, что грудь хочет продолжать свое существование.
Я настаиваю, что я человек, но не вполне человек. И я хочу жить вовсе не потому, что могу, вовсе не потому, что самое плохое со мной уже произошло; я не уверен, что дело именно в этом. Несмотря на всю мою "уравновешенность" и видимую "трезвость ума", которая позволяет мне рассказывать вам историю моего несчастья, мне иногда кажется, что худшее еще впереди. Вот что будет: испытывая страх смерти с двухлетнего возраста, я зациклился на своей ненависти к этому чувству, я занял круговую оборону против смерти, и с этой позиции я не могу сойти, потому что со мной произошло ЭТО. И как ни ужасно ЭТО, моя старинная жестокая подруга Кончина все же кажется мне наихудшим злом. Так что вы, может быть, скажете, что ЭТО совсем и не так уж ужасно. Что ж, читатель, скажи так, если хочешь. Я знаю, что не хотел умирать в течение продолжительного времени, поэтому я не могу вдруг взять и отказаться от этого нежелания.
Как вы можете догадаться, тот факт, что я не умер, представляет большой интерес для медицинской науки. Это чудо, как мне сообщили, продолжает оставаться предметом исследований микробиологов, физиологов, биохимиков и т. п., все они работают "группами" здесь, в больнице и в медицинских институтах по всей стране, они пытаются выяснить, почему я еще не окочурился. Доктор Клингер полагает, что не важно, как они решат эту загадку, в конце концов, они вынесут вердикт, используя стандартные утешительные заклинания вроде "силы характера" и "воли к жизни". Так изъясняется и мой нынешний духовный наставник и надо ли мне возражать против сиих высоких оценок моего духа.
- Может показаться, - сказал я доктору Клингеру, - что теперь-то меня уже насквозь "проанализировали", за что вам спасибо.
Он усмехается:
- У вас оказалась более сильная психика, чем вам казалось.
- Я бы предпочел иной способ узнать об этом. И кроме того, это не так. Я больше не могу жить в таком состоянии.
- Но вы должны, вы живете.
- Живу, но не могу. Я никогда не был "сильным". Решительным - да. Твердо стоял на ногах. Пунктуален. Честен. Обходителен. Хорошие оценки по всем предметам. Это все началось с той поры, когда я прилежно делал домашние задания и получал призы на школьных конкурсах. Доктор Клингер, мне здесь невыносимо. Я хочу куда-нибудь, я хочу свихнуться, соскочить с катушек, хочу выкинуть какое-нибудь безумное коленце, но я не могу. Я рыдаю, я ору, я уже на пределе… Я уж, кажется, на грани… но я прихожу в себя. Я шучу, горько и неуклюже. Я слушаю радио. Я слушаю пластинки. Я думаю о наших беседах. Я сдерживаю свою ярость, сдерживаю, сдерживаю - и жду, когда вы появитесь снова. Но ведь это и есть безумие - приходить в себя. Твердо стоять на ногах, когда у меня нет ног - это же безумие! Меня постигла ужасная катастрофа, а я слушаю шестичасовые новости! Я слушаю прогноз погоды!
- Нет, нет, - говорит доктор Клингер. - Сила характера, воля к жизни.
Хотя я время от времени и заявляю, что хотел бы сойти с ума, это явно невозможно. Это выше моих возможностей, это мне недоступно. Нужно было случиться ЭТОМУ, чтобы мне стало ясно: я - бастион здоровой психики.
Словом, я точно знаю, хотя и делаю вид, будто все как раз наоборот, что они меня изучают, наблюдают за мной - так они наблюдали бы сквозь прозрачное дно катера за интимной жизнью дельфинов или китов.
Я думаю об этих морских млекопитающих из-за невероятного сходства с ними по форме и размерам и еще потому, что именно дельфины, как говорят, наделены способностью рассуждать, а, возможно, даже интеллектом. Я своего рода дельфин, убеждаю я себя то ли из каприза, то ли имея какую-то вескую причину. Выброшенный на берег кит. И она во чреве кита. "Как рыба без воды" - не могу удержаться, чтобы не пошутить. …В разгар этого необычайного чуда самое что ни на есть обыденное вдруг напоминает мне о пределах, в которых протекает жизнь большинства людей. Нет, правда, - глупость, банальность, бессодержательность жизни, на которые попросту можешь не обратить внимания, будучи в таком кошмарном состоянии; но если оставить в стороне мой ужасный физический облик, остается все же некая интеллектуальная реактивность, которую я, кажется, развил в себе как раз вследствие уникальности и безмерности моего несчастья. ЧТО ЭТО ЗНАЧИТ? КАК ВСЕ ЭТО СЛУЧИЛОСЬ? И ПОЧЕМУ? ВПЕРВЫЕ ЗА ВСЮ ИСТОРИЮ РОДА ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО - ПОЧЕМУ ИМЕННО ДЭВИД АЛАН КЕПЕШ? Знаете, ведь это очень показательно для уровня квалификации доктора Клингера - то, что он мне талдычит о "силе характера" или "воле к жизни", или, как я называю их во время наших с ним бесед, "с. х." и "в. к ж.". Эти банальности являются терапевтическими эквивалентами моих дурацких шуток. С их помощью, мои уважаемые современники, мы должны сохранять нашу связь с обыденным и привычным: лучше иметь дело с банальным, нежели с апокалиптическим - ибо после того, что сказано и сделано, пусть я даже и бастион здоровой психики, мы с доктором Клингером прекрасно понимаем, что есть границы и у моих возможностей.
Насколько мне известно, моими единственными посетителями, помимо ученых, врачей и больничного персонала, были Клэр, мой отец и Артур Шонбрунн, бывший член моей кафедры, а ныне - ректор колледжа. Мужество, с которым держался мой отец, меня поразило. Не знаю, чем это можно объяснить - я могу только сказать, что просто-напросто никогда не знал его как человека. Да и никто его не знал. Работяга, всегда себе на уме, немного тиран - это я знал, наблюдая за ним многие годы. С нами, членами его семьи, он был вспыльчивым, требовательным, откровенным, надежным, нежным. Он глубоко нас любил. Но это самообладание перед лицом трагедии, эта собранность перед лицом ужасного - кто бы мог ожидать такого поведения от человека, который всю жизнь был владельцем второразрядного отельчика в Саут-Фоллсбурге, штат Нью-Йорк. Он начал свою карьеру поваром, готовя простейшие салаты, а закончил хозяином отеля; теперь он на пенсии и "убивает время", отвечая на телефонные звонки в конторе у своего брата в процветающей фирме общественного питания в Бейсайде. Он навещает меня раз в неделю и, сидя в придвинутом поближе к моему соску кресле, рассказывает о людях, которые снимали номера в его гостинице, когда я был еще совсем ребенком. Помнишь Абрамса, мельника?
Помнишь Коэна, педикюрщика? Помнишь Розенхайма, который умел показывать карточные фокусы и ездил на кадиллаке? Да, да, да, помню, кажется. Ну вот, этот умирает, тот переехал в Калифорнию, а у того сын женился на египтянке. "Как тебе это нравится? - говорит он, - я и не думал, что они смогут такое позволить". Ох, папа, хочу я сказать, несть конца чудесам…
Но я бы никогда не сыграл с ним такую глупую шутку: его актерский талант слишком великолепен. Но разве это актерство? Я думаю: "Вот мой отец, который встречал гостей в ночном казино. Помню, как торжественно он обычно представлял официантов, поющих "Эли, эли". Эйб Кепеш из "Хангериен ройаль" в Саут-Фоллсбурге. Что мне с этим делать? Он что - бог или простак, или просто глупец? Или у него нет иного выбора, кроме как беседовать со мной, как бывало раньше? Он что, не понимает? Не понимает, что произошо?
Потом он уходит - не целуя меня. Это что-то новенькое в наших с отцом отношениях. Вот когда я понимаю, чего это все ему стоило; вот когда я понимаю, что с его стороны это было игрой, представлением и что мой отец - выдающийся, благороднейший человек.
А моя восторженная матушка? К счастью для нее, она давно умерла. Мой теперешний вид убил бы ее. Или нет? Насколько благородна была она, бывшая горничная и новариха? Она, смирявшаяся с вечно пьяными пекарями, с негодяями-поварами, с шоферами автобусов, которые писались в постель, могла ли она смириться и с этим тоже? "Звери", называла она их, "свиньи из хлева", но неизменно возвращалась к своим делам в гостинице, невзирая на обуревавший ее со Дня Памяти до йом-кипура angst от той вопиюще неуклюжей помощи, которую мы с отцом ей оказывали. Не от матери ли я унаследовал свою решительность? Не ей ли я обязан тем, что упрямо выживаю? Вот вам еще одна банальность: я способен перенести свое превращение в молочную железу из-за того, что провел детство в стенах захудалого отеля в предгорьях Кэтскилла.
Клэр, чья невозмутимость неизменно оказывала на меня бодрящее воздействие и всегда была мощным противоядием и от моей бывшей жены, и, как я теперь думаю, от моей матери с ее вспышками гнева, на которые я насмотрелся в детстве, так вот, Клэр не обладала столь же сильной способностью, как мой отец, подавлять свое горе. Что меня поразило, так это не ее слезы, но тяжесть ее головы, склоненной к середине меня, когда во время ее первого визита не прошло и пяти минут, как она не выдержала и разрыдалась. Как она могла даже прикоснуться ко мне? Как она могла уронить в меня свое лицо? Я считал, что никогда уже и никто, кроме врачей и сиделок, не захочет дотронуться до меня. И я подумал: "Если бы Клэр превратилась в исполинский пенис…" Но я не видел смысла развивать дальше эту фантазию. Что случилось со мной, то случилось именно со мной, и ни с кем другим, потому что это не могло случиться ни с кем другим, и даже если я не мог понять, почему так случилось, это - случилось, и для случившегося должны были быть весьма серьезные причины, о коих, возможно, я так и не узнаю. По мнению доктора Клингера, которое он изложил по своему обыкновению безапелляционным тоном, вероятно, я был просто морально не готов поставить себя на место Клэр.
Достаточно откровенно. Даже мне это показалось бессмысленным, так что я перестал рисовать в своем воображении Клэр Овингтон в виде мужского члена пяти футов девяти дюймов в длину… И все же, я не мог полностью избавиться от чувства стыда при мысли, что я неспособен на такую же преданность, которую продемонстрировала эта невозмутимая и непретенциозная женщина - ни на ее преданность, ни на ее человеческое сочувствие.
Нет, даже находясь в столь отчаянном положении, я не оставлял своей привычки оценивать себя, сравнивая с другими, и выговаривать себе за недостаток сочувствия, эмоциональности, моральных принципов. Согласен, подобное нескончаемое и угрюмое самоедство довольно часто представляет собой оборотную сторону обыкновенного самодовольства и глубоко сидящего в подсознании чувства собственного превосходства, так что я не стану отрицать, что в своей прежней жизни я очень редко имел о себе столь низкое мнение, которое надо было уравновешивать скромным признанием своих добродетелей и достоинств. Я хочу сказать, что несмотря на произошедшую со мной метаморфозу, моя манера самовосприятия и самооценки никоим образом не изменилась, и если это и есть способ сохранить цельность своей личности и душевное здоровье, а вместе с тем и в. к ж., то в сексуальной сфере это вызвало у меня существенное внутреннее неспокойствие и едва не привело меня к нервному срыву и гибели.
Я говорю сейчас о тех фаворах, которые я выпросил у Клэр и которыми она меня милостиво одаривала. Всего через несколько дней после ее первого посещения я попросил помассировать мне сосок - но только не так бесстрастно, не так непорочно, как это проделывала няня по утрам, когда она делала вид, будто не видит, что доводит меня до исступления своими руками. Если бы Клэр тогда, в первый день, не прижалась ко мне лицом, я вряд ли так скоро попросил бы ее об этом; возможно, я бы вообще никогда не попросил.