Грудь - Рот Филип 4 стр.


Заметьте: я еще не вполне созрел для подобного акта самоотречения и я не уверен, что этого захочет Клэр. Но для меня много значит, уверяю вас, даже сама мысль об этом - после всех мучений от мной испытанного вожделения. Даже и теперь еще бывают мгновения, редкие, но острые, когда я едва сдерживаюсь, чтобы не заорать на красивую молодую учительницу четвертых классов и выпускницу Коржельского университета, чьи губы крепко сжимают все семнадцать отверстий моего соска: "Трахни меня, Овингтон, да натяни же ты на меня, черт побери, свою п…у!" Но я терплю. Я молчу. Если бы Клэр сама захотела зайти гак далеко, она бы уже давным-давно предложила мне это сама. Я не только улавливаю смысл ее молчания на этот счет, но и преисполнен решимости не давать ей повода помыслить о гротескном характере представления, в котором она уже чудесным образом изъявила желание участвовать.

* * *

Примерно между первым и вторым серьезным "кризисом", которые я пережил в этой больнице - если это вообще больница, - меня навестил Артур Шонбрун, ректор колледжа искусств и науки в Стони Брук и мой старый знакомый еще со времен моей учебы в Пало Альто, когда он уже был молодым энергичным профессором, а я - аспирантом. Восемь лет назад Артур, став деканом созданного тогда факультета сравнительного литературоведения, пригласил меня из Стэнфорда в Стони Брук. Сейчас ему почти пятьдесят, он умен, весьма красноречив и для академического ученого необычно - даже тревожно - небрежен в манерах и в одежде. До сего дня он остается для меня загадкой, даже я бы сказал, больше, чем загадкой - после того визита ко мне девять месяцев назад.

Шонбрун - один из тех университетских мужей (как правило, это ректоры или деканы, а в быту обычные алкаши), которые в возрасте до тридцати трех лет создают какой - нибудь значительный опус (в его случае это была тонкая книжка о прозе Роберта Музиля - в то время этого романиста почти у нас не переводили, и американцам он был практически неизвестен); после этого они больше не издают ни строчки, правда, об их второй книге (у Артура это была монография о Генрихе фон Клейсте), которую они пишут во время летних каникул и на уик-эндах и планируют завершить во время академического отпуска, все говорят лет десять, пока ее автор наконец не поднимается на столь недосягаемую высоту в университетской иерархии, что становится уже невозможно представить себе его вне зала заседаний, не говоря уж - за машинкой в рабочем кабинете дома, где он уединяется по субботам или поздно ночью и размышляет о чем-то столь же неуловимом, как творения Клейста. Возможно, Артур когда-нибудь станет нашим президентом - сначала в университете Стони Брук, а потом, коль это взбредет в голову его жене, и Соединенных Штатов Америки. Говорят, что Дебби Шонбрун - это леди Макбет Лонг-Айленда, а это кое-что да значит, ибо Лонг-Айленд простирается далеко в море. Если мне скажут, что у нее хватит сил надуть паруса всех шхун, когда-либо бросавших якорь в Заливе, и амбиций броситься во все тяжкие, я бы с этим не стал спорить; но ведь и ректор Шонбрун не рохля и не дурак, и я в свою очередь никогда не мог поверить, будто он пожертвовал своим беллетристическим даром по собственной воле, а вовсе не ради кеннедических мечтаний своей жены. Уверенность, с какой он держался среди коллег, его умение владеть аудиторией из двух или из двух тысяч слушателей, его чарующе мягкое дипломатическое обхождение - вся эта его хорошо смазанная машинерия всегда меня коробила, но тем не менее она внушала мысль о том, что перед вами стоит человек - господин своей судьбы. Но потом девять месяцев назад он пришел навестить меня. Он загодя написал умопомрачительно вежливую записку, испрашивая моего позволения - и вконец поразил (и почти убил) меня своим неописуемым поведением. Теперь я думаю, что едва ли это было поведение человека, контролирующего свои страсти. Я не мог не сделать такого вывода - можете сами удостовериться.

Артур пришел ко мне и как официальное, и как неофициальное лицо. Я решил, что он будет первым (и как оказалось, последним), моим визитером из числа коллег, именно в силу его тонкого умения приспосабливаться к любой ситуации. К тому же, принимая во внимание наше длительное знакомство, я (и доктор Клингер) подумали, что он как раз тот человек, чье присутствие я смогу "вынести" - хороший надежный человек, с которым можно было осуществить мой социальный дебют после моей победы над обуревавшей меня похотью. Мягкий и обходительный со всеми, Артур всегда был особенно великодушен и участлив по отношению ко мне - я до сих пор считаюсь его "протеже" - и кроме того, он всегда давал понять, что благодаря своему знаменитому самообладанию, он не может быть ничем ни смущен, ни испуган, и ничто не заставит его оказаться неуместно сентиментальным или жалостливым. К тому же, я полагал, что пусть и не во время его первого визита, то уж во время второго или третьего, я должен обсудить с Артуром какой - то вариант продолжения моих профессорских обязанностей в университете. Еще в Стэнфорде я проверял сочинения у студентов-второкурсников из его семинара по теме "Шедевры западной литературы" - нельзя ли мне заняться чем-то аналогичным? Клэр могла бы читать студенческие работы вслух, а я бы диктовал ей свои отзывы, исправлял ошибки, ставил отметки и так далее… Или это вообще невозможно? Мне казалось вполне уместным по крайней мере задать Артуру Шонбруну эти вопросы.

Но для этого не представилось возможности. Я поблагодарил его за любезную записку, которую он прислал. Я сказал ему немного "плаксиво" - я не мог удержаться от хныканья! - как меня тронуло его желание повидать меня - и вдруг мне показалось, что я услышал его хихиканье. "Артур, - спросил я, - мы одни в палате?

Он ответил:

- Да. - И хихикнул довольно отчетливо. Незрячий, я мог тем не менее нарисовать себе портрет своего бывшего наставника: в своем голубом блейзере, пошитом в Лондоне Килгором-французом, раньше одевавшим Джека Кеннеди, в мягких фланелевых брюках и новеньких теннисных тапочках от "Гуччи", блистательный ректор колледжа искусств и наук, готовящийся вскоре стать генеральным секретарем ООН - хихикал! Этот подонок с гривой нечесаных черных с проседью волос гоготал! А я еще даже и не заикнулся о своем намерении стать его ассистентом на факультете. Его рассмешило не что-то мной сказанное, а просто то, что он увидел меня собственными глазами и убедился, что я действительно превратился в женскую грудь. Мой университетский наставник, мой учитель, самый вежливый джентльмен с изысканнейшими манерами испытал, насколько я мог судить по звукам, приступ смеха, едва увидев меня!

- Я… я… Дэвид… извини… я… - но теперь он давился от хохота и не мог выговорить ни слова. И это Артур Шонбрун не мог связать двух слов! Что может быть невероятнее! Десять, двадцать, тридцать секунд дикого гогота - и он исчез. В общей сложности его визит продолжался около двух минут.

Через два дня он прислал извинительную записку, написанную элегантным стилем, как и все, я бы сказал, что выходило из-под его пера с тех пор, как он опубликовал книжечку о Музиле. А ровно через неделю, день в день - что за талант точно рассчитывать время у этих пройдох! - прибыл пакет от Сэма Гуди, с маленькой карточкой, подписанной "Дебби и Артур Ш.". Как сообщила мне Клэр, писала Дебби и, скорее всего, идея посылки тоже принадлежала ей.

Это была долгоиграющая пластинка с записью "Гамлета" в исполнении Лоуренса Оливье. Шекспир, Уильям. О, великолепно! Ты врачуешь мою душу, Дебора, вы оба - этой столь со вкусом подобранной пластинкой. Шекспир! Ах, претенциозная лицемерная сука! А почему не собрание сочинений Бальзака в кожаном переплете? Почему не членская карточка Клуба Любителей Книги? А почему не Пятая симфония Бетховена, ты, несостоявшаяся Жаклин!

Артур писал: "Твое несчастье не должно было стать предметом внимания столь слабохарактерного человека, каким я являюсь. Я не в силах объяснить тебе, что со мной тогда произошло. Да и мы оба поняли бы, сколь тщетными оказались бы мои усилия объясниться". С четвертой или пятой попытки я, наконец, сочинил и надиктовал Клэр вот такой ответ, который она отправила им по почте. "Дражайшие Дебби и Артур Ш. Ох спасибочки вам преогромадное за ваше сочувствие. Дэйв "Сиська" К.". Я дважды попросил Клэр перечитать написанное, прежде чем она заклеила конверт, чтобы удостовериться, что она правильно написала "преогромадное спасибочки". Варианты записки, которые я ей надиктовал, но раскритиковал, были любезны, красноречивы, великодушны, мягкосердечны, радушны, высокопарны, беллетристичны, индифферентны, деловиты, лукавы, злобны, злопыхательны, подлы, свирепы, язвительны, сюрреалистичны, а некоторые даже глупее той, что я отправил. Почему я попросил Клэр отправить именно эту, а не другие, не стоит допытываться: то, что я написал тем двоим, не имело ровным счетом никакого значения, как и то, что учинил здесь Артур во время своего посещения, не имело никакого значения. И в том, что Клэр отправила им это письмо (если отправила) без всяких замечаний относительно его содержания и стиля, проявился масштаб ее здравомыслия и понимания всего происходящего: она ведь тоже знала, что это не имело ровным счетом никакого значения.

"Слабохарактерный?" написал я Артуру в первом варианте, продиктованном Клэр спустя несколько секунд после того, как она прочитала мне их послание. - "Отчего же, ведь твой раскатисный смех только лишь свидетельствует о твоем вполне земном характере и жизненной силе. Это я слабохарактерный - иначе бы мы с тобой посмеялись вместе. Я не в состоянии оценить всю безмерную комичность этой ситуации только потому, что я больше Артур Шонбрун, чем ты, ты - тщеславный самовлюбленный элегантный хрен!"

Но что это я? Здесь разве содержится какая-то фундаментальная истина, а, читатель? Или уязвлено мое тщеславие? Или мое "достоинство"? Но тогда почему бы не похохотать вдоволь до колик в животе надо мной? Смех родится глубоко, в самом низу моего тела, у дыннообразного конца, и, прокатившись по всему телу, вырвется весело наружу сквозь отверстия в соске.

Второй кризис, который грозил свести меня в могилу и который я, кажется, на некоторое время (мне постоянно приходится делать эти оговорки) преодолел, можно назвать кризисом веры. Он произошел ровно месяц спустя после визита Артура, но трудно сказать наверняка, был ли он вызван этим странным событием: я давным-давно подавил ненависть к Артуру Шонбруну за то, что он так меня оскорбил - по крайней мере, я стараюсь этого добиться, и теперь я склонен согласиться с доктором Клингером, что хотя визит Артура, возможно, и ускорил ход событий, то, с чем мне предстояло впоследствии вступить в борьбу, было более или менее неизбежным.

А случилось вот что: я отказался верить, что превратился в грудь. С таким трудом подчинив мои фантазии о сексуальной активности строгому контролю разума, я стал внушать себе, что все случившееся - невозможно. Мужчина не может превратиться в женскую грудь иначе, чем в собственном воображении. Шок от пережитого был настолько сильным, что лишь через шесть месяцев я решился подвергнуть сомнению реальность происшедшего.

- Но позвольте, ничего не произошло - ведь это невозможно!

- Почему невозможно? - спросил доктор Клингер.

- Да вы и сами знаете! Это и ребенку понятно! Потому что это физиологически, и биологически, и анатомически невозможно - вот почему!

- Как же тогда вы объясните свое состояние?

- Это сон! Это сновидение. И шесть месяцев не прошло - это иллюзия. Я сплю. Надо просто проснуться.

- Но вы не спите, мистер Кепеш. И вы знаете, что не спите.

- Не говорите так! Не мучайте меня! Разбудите меня! Хватит! Я хочу проснуться!

В течение многих дней - или, думал я, мгновений, казавшихся в этом кошмаре днями - я изо всех сил пытался проснуться. Ко мне приходила Клэр, приходил мой отец, приходил мистер Брукс - иногда по утрам он просто похлопывал меня по соску, чтобы разбудить. Пробудившись, я в первые мгновения представлял, что бодрствую и что я огромная женская грудь, но потом с ужасом понимал, что пробудился не от сна, а от сна в моем кошмарном сне и что я был по-прежнему Дэвид Алан Кепеш, спящий. Это же сон! Прекратите меня мучить! Разбудите меня! Я выл и проклинал моих тюремщиков, хотя, конечно, если это и был сон, то я проклинал тюремщиков, которых сам и выдумал. И все же я проклинал их всех: Клэр, ты холодная бесчувственная сука! Отец, дурень бестолковый! Мистер Брукс, садист-педрила! Клингер, лжец проклятый! Гордон, безмозглый дурак! Я проклинал зрителей на амфитеатре, который я вообразил за стеной. Я проклинал телемехаников с телестанции, которую я вообразил - ах, любопытные носы, бессердечные любопытные твари! - и так далее. Наконец, боясь, что моя расстроенная нервная система не выдержит зверского напряжения этой психической атаки (да, именно так я и заставил их выражаться), они решили дать мне сильный транквилизатор. О, как я выл тогда!

- Уроды! Преступники! Негодяи! - орал я, погружаясь в волны наркотического расслабления, когда они волокли меня, барахтающегося и вопящего, из моей темной камеры в каземат еще более темный, в абсолютную тьму, и заковывали в тяжкие оковы…

Очнувшись, я впервые сознал, что сошел с ума. Я не спал. Я был сумасшедшим. И не будет никакого чудесного "пробуждения", этот кошмар не исчезнет, и я утром не вскочу с постели, и не пойду чистить зубы, и не вырулю на лонг-айлендскую автостраду, и не помчусь в университет; если что и случится (и я молил Бога, что что-то обязательно должно случиться и что я не совсем безнадежный), то это будет долгий путь обратно, медленное выздоровление, обретение вновь былого душевного здоровья. И конечно же, первым, самым главным шагом к выздоровлению было осознание того факта, что мое превращение в грудь, моя жизнь в качестве груди есть не что иное, как бред сумасшедшего.

И теперь я себе представить не мог, как и отчего я умудрился повредиться умом. Вспомнить, что предшествовало этому абсолютному шизофреническому коллапсу, я был не в состоянии, но моя новая гипотеза тем не опровергалась, ибо что бы ни послужило причиной моего умственного расстройства, эта причина, видимо, была настолько ужасающей, что я был вынужден вычеркнуть ее из памяти. Так может быть, я просто нахожусь сейчас в палате сумасшедшего дома, пребывая в глубоко бредовом состоянии? То, что я неспособен ни видеть, ни различать вкусы и запахи, едва слышу, не владею своим телом и разговариваю с окружающими так, словно мои голосовые связки погребены глубоко в жировой массе моего тела, - разве подобные симптомы совсем неизвестны современной психиатрии?

Но, рассуждал я, если все обстоит именно так, почему же тогда доктор Клингер - а то, что это именно доктор Клингер, я не сомневаюсь: должен же я не сомневаться хоть в чем - то, если уж я решил найти точку опоры, и я верил в его выговор с легким акцентом, в его прямоту и простецкое чувство юмора как в доказательство того, что по крайней мере он - это реально… Так вот, почему же тогда доктор Клингер настаивает, что мое выздоровление зависит от умения сохранять присутствие духа, несмотря на весь кошмар случившегося, и что путь к этому выздоровлению лежит через отказ от моего прошлого самоощущения. Ответ был ясен: доктор Клингер говорил совсем не то. Вследствие своей болезни я воспринимал его слова, простые и ясные, каковыми они и были на самом деле, и наделял их смыслом, прямо противоположным тому, какой он в них вкладывал.

Когда он, как обычно после обеда пришел меня проведать, я собрал всю свою знаменитую волю в кулак, набрался решимости и доходчиво рассказал ему о сделанном мной в то утро открытии. Я с радостным облегчением расплакался, все ему поведав: я был слишком возбужден своей речью. Иногда во время лекций в университете слышишь самого себя как бы со стороны: как говоришь ритмическими периодами, с равномерными паузами, заключая свои идеи в красиво построенные фразы, которые распределяешь по точно выверенным абзацам, и бывает трудно поверить, что вот этот обращающийся к аудитории притихших студентов златоуст и песнопевец каких-нибудь полчаса назад задурял им голову невразумительными литературоведческими спекуляциями, облаченными в бессвязные словеса. Теперь представьте себе, как трудно было мне сопоставить свой собственный размеренный голос, свою речь, обращенную к слуху доктора Клингера, с завываниями безумца, задурманенного транквилизаторами, коим я выглядел неделю назад. Если я и сейчас был сумасшедшим - ведь если я все еще женская грудь, значит, я все еще безумен, то я без сомнения один из самых красноречивых и здравомыслящих пациентов моего отделения.

Я сказал:

- Любопытно, визит Артура Шонбруна заставил меня заключить, что я на правильном пути. Как же я мог поверить в то, что Артур придет сюда и расхохочется? Как я мог принять эту вопиющую параноидальную чушь за правду? Вот уже месяц, как я проклинаю его и Дебби, и все это бессмысленно, потому что если и есть кто-нибудь в этом мире, кто способен сохранить самообладание в подобной ситуации, так это - Артур.

- Ему что, чужды простые человеческие слабости, этому ректору?

- Я вам отвечу - да! Ему чужды простые человеческие слабости.

- Ну и ловкач же он в таком случае!

- Нет, он не ловкач, тут как раз все наоборот. Дело в том, что я - безумен. Я все это придумал. Вот и все!

- А как же записка, его записка, на которую вы так лихо ответили? Записка, от которой вы взвились как ужаленный?

- Мои параноические бредни.

- А пластинка?

- О, а вот это - реально. Это в духе Дебби. Да, да, вот теперь я вижу всю разницу между реальным и воображаемым, между бредом сумасшедшего и тем, что на самом деле произошло. О, вон она, разница, уж поверьте мне. Я сошел с ума, но теперь-то я это знаю!

- И что же, по-вашему, заставило вас, как вы выразились, "сойти с ума"? - спросил доктор Клингер.

- Не помню.

- Но у вас есть хоть какое-то предположение? Что могло заставить такого человека, как вы, оказаться жертвой такой изощренной и непреодолимой иллюзии?

- Я говорю вам правду, доктор. Я просто не знаю. Во всяком случае, пока не знаю.

- Вам ничего не приходит на ум? Совсем ничего?

- Ну, то, что приходит на ум - сегодня утром вот пришло на ум - не кажется мне достаточным или убедительным.

- И что же это?

- Я хватаюсь за последнюю соломинку. Я подумал: "У меня это от литературы". Это все от писателей, которых я преподавал. Они заразили меня своими идеями. Не сочтите это за мою причуду, но я думаю, что во всем виноват мой курс европейской прозы. Я каждый год читал лекции о Гоголе и Кафке - лекции о "Носе" и "Превращении".

- Да, но многие преподают "Нос" и "Превращение".

- Но, быть может, - сказал я иронически, - не все принимают это все так близко к сердцу, как я.

Он засмеялся.

- Я - сумасшедший, не так ли? - спросил я.

- Нет.

Это меня удивило - но лишь на мгновение: я подумал, что он сказал "Да" и тотчас придал его словам обратный смысл - так образ внешнего предмета появляется на ретине глазного дна в перевернутом виде.

- Вот что я хочу вам сказать: хотя вы и ответили "Да" на вопрос, сумасшедший ли я, я слышал, что вы произнесли: "Нет".

Назад Дальше