Чародеи - Ромен Гари 9 стр.


- Не оказали бы вы мне любезность свобода свобода передать перец свобода свобода свобода свобода благодарю свобода вас.

После этого случая отец, несомненно сожалея о своей горячности, заглянул ко мне в комнату, где я томился. Он объяснил, что некоторые люди, тревожные по своей природе, беспрерывно думают о каком-нибудь слове, которое ни в коем случае нельзя произносить, и, несмотря на это, они его постоянно произносят - потому что они все время думают о слове и потому что действует необычайная концентрация внимания.

Джузеппе Дзага удалось избавить великого невротика от навязчивости с помощью нашего дворецкого Осипа, которому было поручено втыкать булавку в руку немца всякий раз, когда он изречет роковое слово. Тем не менее результат был таков: наш мученик свободы стал изъясняться таким способом, который не помешал нам с Терезиной давиться от хохота.

- Добрый день, молодой человек, ай! ай! - говорил он. - Рад ай ай ай! вас видеть ай!

Шарах за несколько дней до возвращения в тюрьму родной страны перешел обратно в иудаизм, решив, наверное, что ему уже нечего терять.

В комнатах четвертого этажа жили и некоторые из тех людей, которые казались потерянными на земле, чужими для всех и для себя самих, существующих вне времени и пространства. Я часто встречал их в доме, мне всегда казалось, что они предназначены совсем к другой жизни, более легкой и благоприятной, и что они появились среди нас по какому-то небрежению или упущению Рока, крупного поставщика игрушек. В минуты мечтаний, которые я до сих пор называю "лавровские минуты" - в честь лесов, где я вырос, был посвящен в тайны невидимого, но населенного многими существами мира и приобрел столько друзей, я представляю себе Рок, Полишинеля, который как мог старался не доводить свою склонность к комическому до трагедии, исчерпав, наверное, без остатка весь свой репертуар. В другие мгновения - я подробно рассказал о них в другом месте - я видел его в образе обезьяны-божка, неспособного различить проделку и розыгрыш; от резни, страдания и террора. На вершине этой пирамиды из шуток и фокусов уже нет различий между смешным и ужасным; чувствительность растворилась где-то среди веревочек, механизмов и мастерских приемов, которые всегда одни и те же, идет ли речь об уморительной шалости или о кровавой трагедии. Это вопрос исключительно пропорций, значения, которое придают "разлитому маслу". Я пытался не осознавать этого по соображениям гигиены; жизнь и смерть, жестокость и смех казались мне искусством для чьего-нибудь искусства.

В результате когда я входил в одну из таких комнатушек, то часто заставал там персонажей, которые словно были созданы для того, чтобы тешить других людей, показывая несчастья и неудачи своей собственной жизни. Вспоминаю о теноре Джулио Тотти, он уже не довольствовался красотой своего голоса, но ссылался на красоту идей, забывая, что таким способом не извлечь страстные трели basso profondo, не вызвав при этом рвоты, что и случилось с ним в Турине во время голодного бунта 1770 года. Семья Санчес из Испании, музыканты-карлики, приехавшие в Россию после провалов при всех наиболее просвещенных дворах Европы, где уже приживалось понятие "хорошего вкуса", рокового для карликов и шутов… Английский астролог Перси Келлендер, старик с тонкими чертами лица, на котором одиноко выступал огромный, крючковатый нос, был вынужден покинуть Вену после того, как открыл на небе новую звезду, звезду "свободы народов", и провозгласил "конец всем власть имущим"; жена и сыновья поместили его, как слабоумного, в Бедлам. Его вызволило оттуда лишь заступничество лорда Дерби, который подчеркнул перед Питтом, что таким способом несчастье стремилось сохранить в безопасности сильных мира сего, их покровителей…

Терезина проводила целые часы в компании этих мечтателей; она лила слезы над рассказами об их язвах и ранах и заявляла мне, что однажды народ возьмет их под свою защиту. Народ был для нее тем же, чем были для меня лавровские дубы: заколдованным лесом, способным на любые превращения, который ждал только благодатного порыва ветра, чтобы пораженным злой судьбой вещам вернуть их настоящий облик - облик радости и счастья.

Что же касается меня, то я, немного ревнуя, находил этих канатоходцев забавными, но неопытными: они не умели проявлять в нашем деле сноровки, которая нужна иллюзионисту, чтобы играть с огнем, не беспокоясь о галерке, а ведь публика перестает развлекаться, как только чувствует, что огонь может перекинуться за рампу.

Это было в одной из таких "проходных", как их называли, комнат, где я находился с Терезиной, когда услышал из уст некоего молодого швейцарца, что отец приютил у себя слова "свобода, равенство, братство", соединенные друг с другом наподобие святой и нераздельной троицы. Молодого человека звали кавалер де Будри, он преподавал французский язык в Царскосельском лицее, где обучались лучшие из русской молодежи. Он читал нам письмо своего брата, который сообщал о парижских новостях.

Лишь многие годы спустя, пробегая глазами книгу господина Жерара Вальтера, опубликованную в 1933 году в издательстве "Альбен Мишель", я узнал, что кавалер де Будри в действительности был Давидом Мара, или Маратом, братом известного поставщика голов на гильотину.

Терезина выслушала его молча. Ее лицо было безучастным, но стало до странности бледным. Я услышал, как она сказала почти шепотом:

- Окажите любезность, господин де Будри, перечитайте эти три слова, пришедшие к нам из Франции.

- Свобода, равенство, братство, - повторил молодой преподаватель, немного смутившись, так как не разделял идей своего брата, был благомыслящим и осторожным в суждениях.

Реакция Терезины поразила меня. Она разразилась рыданиями и убежала. Несколько дней я не мог сказать ей ни слова: можно было подумать, будто она боится, что чья-нибудь речь спугнет волшебное эхо, звучавшее всегда.

Большинство этих посвященных прибыли из других мест - слова "другие места" часто вызывают в моей памяти самые отдаленные планеты, - они пользовались гостеприимством отца, чтобы забыться или перевести дух. В них была общая черта - они присваивали мысли, как принадлежности своей maestria, но вместо того, чтобы заставить нематериальную природу сиять приятным блеском и радоваться восхищению публики, они пытались дать жизнь неживому и так изменить мир. Само собой разумеется, что власти не были в восторге от того, как эти люди хотят раздвинуть границы сцены, и считали их разносчиками заразы. Однажды я спросил отца, почему он укрывает столь небезопасных компаньонов.

Джузеппе Дзага, сидя за карточным столом и читал газету, сделал неопределенный жест рукой. Его лицо омрачилось. Не знаю, охватила ли уже его страсть к правдивости, как случается иногда с бродячими артистами, уставшими от иллюзионизма; они тогда начинают мечтать о запретных вершинах, которых искусство достигает только для того, чтобы умереть от жажды в ногах у недосягаемой реальности. Я выбрал неудачный момент для вопросов. Терезина только что устроила мужу ужасный скандал, упрекая его в том, что он стал "мелкой сошкой", что он выносит горшки за Екатериной, которую он пытался в то время излечить от хронических запоров. Она обзывала его "царским лизоблюдом и…", но здесь я пропускаю слово, простительное для кьоджийского диалекта, но не для философского языка.

- Они не опасны. Не говоря ни единого слова по-русски, они ничуть не задевают народных масс. А что касается высшего света, то его это забавляет, как забавляли Екатерину возмутительные и кощунственные слова господ Дидро и Вольтера. Еще несколько лет, сынок, мы будем оставаться дрессированными собачками, выступающими в гостиных лучших домов. Потом… потом… Мы увеселители, которые готовят оружие, оттачивая клинки в своих изящных играх; оружие это называется разумом и сверкает сейчас своей пустотой и легкомысленностью, но однажды народ схватит его и…

Он замолчал. Я сказал так, не догадываясь еще, что отец страдал тогда первыми приступами болезни, которая часто набрасывается на чародеев, когда они начинают мечтать о настоящей власти. Я понял позже, какой страшный характер могут принять у нас такие кризисы. Они нередко приводят к молчанию, потому что искусство жестоко вас обманывает и его чудеса только подчеркивают несостоятельность, когда речь идет об исцелении людей от несчастья. Я извлек пользу из этого вывода к середине XX века, отказавшись от литературы, что наделало много шуму; в прессе я объяснял свой отказ писать тем ужасом, который мне внушает положение человечества, войны, голод, всеобщее невежество. Так я получил Гран-при Эразма по литературе.

Простите мне это отступление, эту передышку на последних этажах дворца Охренникова по дороге к тайному месту, которое он скрывал под своей крышей; я должен был открыть реальные доказательства ссор между Терезиной и отцом. Я остановился в конце большой мраморной лестницы, на переходе к узкой, так называемой черной лестнице для прислуги; первая предназначалась для особых случаев. Нужно пройтись по этим местам и рассказать о них, потому что они находятся на нашем пути и при случае служат убежищем для некоторых из увечных в душе и в идеалах; в просвещенной Европе их становилось все больше и больше. Теперь быстро поднимемся еще на пол-этажа по винтовой лестнице и остановимся перед тяжелой дверью из мореного дуба с ржавым висячим замком, должно быть, еще времен "каменных мешков" Ивана Грозного. Я уговаривал, умолял ключника Зиновия и угрожал донести отцу о том, что неоднократно заставал его с бутылкой итальянского вина в руке, и все-таки добился, чтобы он указал мне место, где спрятан ключ от сокровищницы. Я повернул в замке огромный ключ и попал на берега, где древняя река Дзага оставила тысячу следов своего долгого земного бытия.

Кажущаяся бесполезность барахла, которое я там обнаружил, поразила меня больше всего и распространила по чердаку аромат тайны. Эта никчемность означала, что у каждого предмета есть какой-то секрет: под его внешне обыденной оболочкой он скрывал магические возможности, которые непосвященные вроде меня были не в состоянии постичь. Здесь были огромные зрительные трубы с системой увеличительных стекол - они наверняка предназначались для взгляда в будущее; компасы, похожие на пауков, стоящих на огромных заостренных лапках посреди карт, карты показывали не небо, не землю, но какую-то другую вселенную. Они были испещрены цифрами и записями на арабском и еврейском, на которые православные не должны были смотреть, потому что, как говорил наш сосед, поп Живков, евреи вкладывали в свои письмена тонкий яд, способный проникать в душу при чтении. Были здесь и солнечные колеса, статуэтки индийских и египетских божков, от которых шел невыносимый смрад, были и решетки для астрологических вычислений (место для смерти скромно пустовало), и шкатулки, запечатанные со всех сторон, так что казалось почти очевидным, что внутри сидит черт. Зиновий, здешний хозяин, объяснил, что распятие в виде полукруга, валявшееся на полу, искривил в Средние века дьявол, когда распятие прилипло к его копыту. Пол был завален книгами, большинство из них тоже были запечатаны; легко можно представить себе, какое позорное у них было содержание, раз они гнили под воздействием своей собственной внутренней желчи. Пнув одну из них ногой, я увидел, что она услужливо раскрылась, выказав нетерпеливое намерение погубить мою душу; мой испуганный взор выхватил рисунок осла и женщины, которые взобрались друг на друга совершенно не так, как того требует перевозка грузов.

Думаю, что именно из-за книг, которыми был набит чердак, отец запретил ходить сюда. Так как мое любопытство всегда одерживало верх над страхом, я все же рискнул и, полистав несколько, обнаружил, что отношения между мужчиной и женщиной предоставляют много возможностей, которых я, по простоте своих желаний, еще не мог вообразить. Еще здесь были философские труды: "Книга об изначальной демократии в природе" Сибилиуса Арндта, "Путешествие из Петербурга в Москву" Радищева и другие достойные порицания книги. За это произведение Радищева, осмелившегося описать условия жизни крепостных при Екатерине, приговорили к смертной казни, заменив это наказание ссылкой в Сибирь. Существование подпольной библиотеки оправдывал тяжелый висячий замок на двери; отец, должно быть, боялся тюрьмы, которая ему угрожала бы, стоило только властям сунуться на чердак, потому что и в те времена, и в наши дни книгам в России придают большое значение.

Среди других предметов, устройство которых было мне совершенно неясно, были также и какие-то аппараты, вывезенные, вероятно, дедом Ренато из Италии и служившие ему поддержкой в дни старости. Коллекция занимала целую полку и была разнообразна по формам, оттенкам, материалам, консистенции и размерам. Большинство было сделано из венецианского стекла. Эти предметы, выстроенные в ряд, не были, как я сначала подумал, жертвами, принесенными по обету, которые изготавливают калеки и больные по образцу того или иного страдающего члена и затем устанавливают в церкви с благодарственными молитвами за чудесное исцеление. Я вспомнил, что персонажи комедии, Капитан и Бригелла, появлялись на сцене, экипированные таким образом. Но не думаю, что дед Ренато ставил их в церквах. Что меня немного удивило, так это маленькие билетики, привязанные к каждому из этих энергичных отростков; на них, хотя чернила и поблекли, можно было еще прочесть слова, начертанные рукой, остававшейся у деда более твердой, чем все остальное: "Для моей малышки Машеньки. Для толстушки Кудашки. Для бездонной Генички. Для нежной Душеньки". Одному Богу известно, что это означало. Но я догадался, что старый чародей вел речь о какой-то ловкой хитрости, чтобы до конца удовлетворить требования публики, в данном случае ее женской составляющей. Впрочем, думаю, что из всех нас именно Ренато Дзага достиг наибольшего успеха в искусстве развенчания иллюзий. Когда господин Андре Галеви в книге о плутах восемнадцатого века говорит нам, что "жизнь Ренато Дзага была жизнью крупного шарлатана; подозреваю даже, что он надеялся заменить законы природы на законы, установленные великим Братством шутов, плутов, фокусников и иллюзионистов всех мастей", то он высказался об этом как бездельник, а его фраза является, если хорошо подумать, плодом цивилизации. Не старались ли все великие люди изменить законы природы по нашим собственным представлениям, правилам и человеческим меркам, чтобы избежать безликой и слепой дикости, которая руководит нашим рождением? Прошу прощения перед читателем за эти размышления, для меня нет ничего тягостнее, чем быть заподозренным в каком-либо философствовании; я считаю, что философии вообще не существует.

Целый угол чердака занимали реликвии, которые Ренато Дзага вывез из Венеции. Впоследствии он продолжал регулярно закупать их у фабрикантов нашего родного города. Здесь можно было найти кусочки Святого Креста, снабженные аккуратными этикетками с еще различимыми ценами того времени, частицы плащаницы Христа, на которую один Рим имел исключительные права, но на которую осмелились посягнуть венецианцы, рискуя быть отлученными от Церкви. В банках, похожих на те, в которых наша кухарка Марфа заготавливала варенья, плавали в уксусе правый глаз святого Иеронима, несколько волосков Богородицы, волосы из бороды святого Иосифа, розовый сосок святого Себастьяна и даже целая стопа святого Гуго в хорошем состоянии, такие же две правые стопы находились в монастыре Святого Бенедикта, а три левые - в монастыре Бальзамо. Очевидно, что это были пустяки по сравнению со святынями, находящимися в ста пятидесяти религиозных заведениях нашей лагуны, хотя подробности об этом я узнал только позже, читая "Жизнь, величие и упадок Венеции" господина Рене Гердана, опубликованную в 1959 году издательством "Плон". Так мне стало известно, что в церкви Святых Симеона и Иуды находится голова святого Симеона и целая рука святого Иуды; тело же святого Теодора было собственностью церкви Святого Сальватора, тело Святого Иоанна - собственностью церкви Святого Даниила и что в самой известной церкви Святых апостолов Филиппа и Георгия хранятся не только голова святого преподобного Филиппа и рука святого великодоблестного Георгия, но и "тело Святой Марии, девственницы-мученицы, дважды невредимое", как говорит автор. Поскольку наше ремесло и мои корни не слишком развивают подозрительность и неверие, то я отсылаю скептически настроенных к вышеуказанному сочинению; из него видно, что христианские коллеги деда Ренато предлагали ни больше ни меньше как жезл самого Моисея, плавающий в уксусе для поклонения падкой до чудесного толпы.

Наконец, на чердаке были предметы, напоминавшие о наших первых шагах: жонглерские мячи и кольца, крапленые карты и игральные кости фокусников, поддельные шкатулки с двойным дном, магнитные цепи, звенья которых казались крепко соединенными, тогда как достаточно было одного движения кисти руки, чтобы разорвать их, и в особенности маски, бесчисленные маски, зеленые, белые, голубые, красные, алые; они избавляли шута от заботы о выражении лица, высвобождая его тело. Можно презирать эти тайные пружины во имя настоящей гениальности, но без них не было бы ни Тициана, ни Гёте, потому что мастерство - не что иное, как умение ловко спрятать свою "кухню", закулисную сторону профессии и содержимое переполненных рукавов.

Короче говоря, чердак был битком набит всем необходимым для надувательства.

Пришел день, когда критики начали наперебой расхваливать мою искренность и честность и когда я наконец увидел в себе достойного наследника своего отца, тогда-то я понял, почему отец так строго запрещал заглядывать на чердак. Чтобы хорошо делать что-то, надо верить в то, что ты делаешь, если же ясно видишь, на чем держится твое дело, потеряешь непосредственность, чувство, вдохновение, которые и отличают искусство от искусности и дают ему привкус подлинности. Позже, когда эта сторона работы, эта роль, которую автор играет, исполняя своих персонажей и выполняя все требования к технике, процессу, отделке, привлечению внимания и продумыванию, когда вся эта лавка с инструментами видна как на ладони и реквизит находит ловкое применение, тогда опасность миновала, потому что чародей со временем стал доверять себе, осмелел, обрел необходимую уверенность и стал шарлатаном и теперь никакое осознание, никакая утонченная щепетильность не могут ему помешать.

Глава XII

Это было в углу чердака, где я почувствовал себя вором, обнаружив стопку дерзких и даже кощунственных писем, чтение которых привело меня в ужас и открыло некоторые причины разногласий между Терезиной и отцом. Письма занимали целую полку на этажерке; их защищала паутина, сотканная столь тщательно, что я не мог не увидеть в ней действие чьей-то зловещей, преднамеренной воли. К этим документам нельзя было протянуть руки, не нарушив паутины, тем более отвратительной, что там царил подвижный, черный, мохнатый паук, от которого я не ждал ничего хорошего.

Назад Дальше