Он говорил по-французски быстро и легко, но с сильным американским акцентом, который странно контрастировал с непринужденностью его речи. Сине-зеленые отсветы воды и венецианского ноябрьского неба ложились ему прямо на лицо. Это было лицо кондотьера Коллеони с конной статуи на кампо ди Сан-Джованни-э-Паоло, правда не такое дикое и суровое. Меня поразила голубизна этого стеклянистого взгляда, или, вернее, его неподвижность: то был взгляд, полный глубоких неотвязных мыслей, где бесконечный призыв о помощи во время зауряднейшей из бесед смешивался с полнейшим безразличием к тому, кого об этой помощи просили. У бледно-голубых глаз Дули были такие отношения со страхом, которые превращали каждый его взгляд в попытку к бегству.
Я услышал у себя за спиной треск кастаньет: кубики льда в шейкере бармена.
- … Сохранить - для меня в этом все. Это одно из ключевых слов цивилизации. Не дать разбазарить. Никогда не уступать ни пяди… Но пока ничего не сделано. Я еще помню первые проекты, те пресловутые цементные инъекции в почву, которые должны были якобы помешать городу тонуть. Вздор! Очень скоро обнаружилось, что, наоборот, подобные "инъекции" потопят еще быстрее… А потом появилась идея удержать эту рухлядь на плаву с помощью воздушных кессонов… Не выдержало проверки. И вот теперь, когда научно разработано то, что следует делать, сама Италия разваливается на куски и невозможно предпринять что бы то ни было…
Он сделал знак бармену, требуя второй мартини. Затем его взгляд предпринял странное исследование моего лица, словно он нарочно явился сюда для того, чтобы удостовериться, на месте ли мой нос.
- Мы ведь с вами ровесники, кажется?
- Мне пятьдесят девять.
- Мне тоже.
Я старался сохранять невозмутимость, безразличие, но, разумеется, не смог скрыть своего удивления.
- Похоже, вас это удивляет?
- Вовсе нет. С чего бы, по-вашему, мне удивляться?
- Не знаю. Но сделали такое лицо…
Мне все не удавалось привыкнуть к тому, как он говорил по-французски - без ошибок и усилий, но с невозможным акцентом.
- Вы выглядите моложе меня, - сказал Дули.
- Возраст не обязательно выставлять напоказ.
- Как это у вас получается?
- Простите?
- Говорят, вы еще неплохо держитесь.
- Много занимаюсь спортом.
- Я говорю о женщинах.
Как только мужчина начинает говорить "женщины", во множественном числе, и в тоне его сквозит этакое мужское сообщничество, свойственное знатокам ходячего мясца, во мне поднимается прямо-таки расистская ненависть. И я всегда испытывал отвращение к этим доверительным приставаниям, которые требуют короткого знакомства с теми же психологическими ополосками.
Я молчал. Рука Дули блуждала по столу. Он опустил глаза и, казалось, забыл обо мне. Свет на его лице посерел.
- Когда женщины все чаще становятся велики, это вам знакомо?
- Совершенно не понимаю, что вы хотите сказать.
- Неужели? Ну так я вам объясню. Для меня бабы стали великоваты годика этак… четыре-пять назад. Первой была восемнадцатилетняя девчонка, но уже чересчур большая внутри. Растяжение влагалища, что-то в этом роде. Я едва чувствовал контакт.
- Кажется, это устраняют с помощью обыкновенной операции.
- Ладно, но затем я повстречал очень красивую девицу двадцати двух лет, датскую фотомодель… Лучшее, что тогда было для готового платья… В общем, у нее тоже обнаружилось это внутреннее отклонение… А потом появилась эта евразийка, вы ее наверняка видели в кино… Та же штука… слишком велика! Отродясь с таким не сталкивался, прямо черная серия какая-то… Я открылся Штайнеру, знаете, тот, что по электронике… Он мужчина нашего возраста, шесть десятков, но тоже еще не утихомирился… Это и есть самое главное, старина: не утихомириваться, не пасовать… В общем, я ему все рассказываю и тут узнаю гнусную правду… - Он невесело усмехнулся. - Знаете, что он мне сказал? "Старина, это не бабы стали велики… Это ты усох".
Морщинистый гигант пристально глядел поверх моего плеча. Я инстинктивно обернулся: ничего, только стена.
- Я потерял за год сантиметра два, и у меня больше не твердеет полностью. Да, старина, такие вот дела. В сорок четвертом я высаживался в Нормандии, на Омаха Бич, под пулеметным огнем, освобождал Париж, а вы были героем Сопротивления, партизаном, полковником в двадцать шесть… и вот теперь у нас не стоит. Вы не находите, что это паскудство?
- Да уж, в самом деле, незачем было и войну выигрывать… - Я ускользнул в иронию: - Может, стоит опять повоевать, чтобы вернуть себе силенок?
- Разумеется, мне еще рано ставить на себе крест. Но знаете, каково это, когда ты в постели с девицей и все не можешь решиться, потому что знаешь, что у тебя толком не отвердел и согнется, и ты не сумеешь пробить себе путь, и в результате у тебя вообще опадает из-за твоих страхов и отчаяния, и ты оказываешься тогда либо с мамашей, которая тебя утешает, целует в лобик и говорит, что, мол, "это пустяки, ты просто устал" или "бедняжечка мой", либо же со стервой, которая еле сдерживает себя, чтобы не расхохотаться, потому что у хваленого Джима Дули больше не стоит, он больше ни на что не годен, он больше никто…
- Прямо падение Римской империи…
Он меня не слушал. Не видел меня. Меня тут не было. Он был один в целом свете. Все могли хоть пропадом пропадать: у него больше не стоял. Глаза, где паника и огромная злоба застыли в каком-то стеклянистом блеске.
- Вы целиком отданы на их милость. Еще на кого нарветесь. Если стерва, дело дрянь. Растреплет повсюду. Знаете, Джим Дули спекся. Больше не может. Ни на что не годен… Открытие Америки, да и только. К счастью, всегда находятся такие, которые считают, будто это по их вине, будто это они недостаточно привлекательны. К тому же престиж не последнее дело, они боятся меня потерять, так что делают мне рекламу… Дескать, в свои шестьдесят он все еще великолепен… Просто неутомим…
Он умолк, давая мне время тоже в чем-нибудь признаться… Я приложил побольше стараний, чтобы раскурить сигарету.
- Вы же знаете, чем больше думаешь, встанет или нет, тем меньше встает… еще один триумф психологии. А чем больше изводишь себя, тем больше трахаешься, чтобы себя успокоить… пытаешься, во всяком случае. В итоге делаешь это далее не потому, что хочешь, а чтобы себя успокоить. Чтобы доказать себе, что ты все еще здесь. Когда удается, говоришь себе: уф! это еще не конец, я еще мужчина. И знаете что? Раньше я глядел на какую-нибудь бабенку, чтобы понять, нравится ли она мне; теперь я на нее смотрю и задаюсь вопросом: а вдруг она не клиторичка? Вдруг вагиналка? Заранее ведь не узнаешь, надо проверять…
Я спросил:
- А вы уже пробовали любить кого-нибудь?
В первый раз на его лице появился проблеск юмора.
- Чем? Ведь все сводится к этому, старина. Чем? Знаете анекдот про одного парня на призывной комиссии? Врач ему приказывает: "Покажите ваши генитальные органы", а тот разевает рот, высовывает язык и говорит: "А-а-а-а-а…". Это совершенное паскудство, что с нами делают, старина. Рухнуть сразу - бах! - как дуб, пораженный молнией, - согласен. Лучшего и не надо. Но когда вы в постели с красивой девицей, и… ничего. Как-то раз лежал я вот так на спине, после схватки, дело не заладилось, а бабенка одевалась да на меня поглядывала, рожа у меня была довольно забавная, вроде как на похоронах. Она загасила сигарету, а потом заявляет: "Вы из тех мужчин, которые не могут смириться с потерей мужской силы, потому что не привыкли терять…"
Я заметил равнодушно, как всегда, когда говорю о себе самом:
- Похоже на то.
- Напоролся на шлюху из левых, а эти, старина, не трахаются, эти делают наблюдения. Досадно, что для отказа я еще не дозрел. Не в моем духе. Я так легко не сдаюсь. Дерусь до последнего. Всегда был бойцом.
- Чемпионом.
- Если угодно… А кстати, вспомнил, где мы с вами в последний раз встречались. На чемпионате Европы по бобслею.
- Ошибаетесь. В последний раз мы виделись у Тьебона… с его бильбоке.
Он повернулся к окну, и свет углубил его морщины словно невидимым резцом. Эти черты, тонкие и вместе с тем затертые временем, и кудри кольцами, как на римских медалях и бюстах, обнаружили неожиданную связь с портретами цезарей: ни одно античное произведение не сохранило для нас образа безнадежности.
Однако я хотел знать.
- Почему я?
- Потому что я вас почти не знаю, а так всегда легче… И к тому же мы воевали вместе… и победили. Это сближает. - Он строго взглянул на меня. - А у вас это как происходит? Только басен мне не рассказывайте, старина. Мы ведь в одном возрасте…
Меня уже давно подмывало встать и выйти из-за стола, но я обладаю очень развитым инстинктом самосохранения. Теперь я был уверен, что Дули в курсе и заема, и зачета, которых я просил у его банка. Потому-то он меня и использовал - как боксерскую грушу. Я ведь не мог дать сдачи.
Я пожал плечами:
- Не разбудили же вы меня в семь утра только для того, чтобы обменяться информацией о состоянии наших соответствующих желез…
- Говорят, вы все еще большой бабник… Так что я подумал, неплохо бы с ним потолковать… как двоим бывшим… Спрошу, как это у него получается. Похоже, ваша бразильяночка само очарование…
Я встал:
- Послушайте, Дули, хватит об этом. Вы пьяны. Надо бы вам лечь и поспать. Немножко забытья вам не помешает.
Он поставил свой бокал:
- Сядьте. Вы мне большую свечку должны. Банк дает вам кредит, как вы просили. И делает зачет. Они думают, что с вами все кончено. Я тоже так думаю. Хотя нет: я знаю. И вы тоже. Но прикидываетесь. А может, и не знаете. Или не хотите знать.
Я рассмеялся. Отнюдь не деланным смехом: новость снимала огромную тяжесть с моих плеч.
- С каких это пор швейцарские банки дают в долг предприятиям, если знают, что те обречены?
- С тех пор, как ими заправляет папочка Дули. С вами все кончено. Капут. Ладно, вы, наверное, сами этого не знаете: пока живешь, надеешься. Думаете, что все… выправится.
- Вы говорите о себе, обо мне или о Пизанской башне?
- Очень смешно. Да, я предполагаю, что вы не в курсе. Не хотите взглянуть этому в лицо. К тому же порой нужно довольно много времени, чтобы понять правду о себе самом.
- У меня есть предложение о покупке за три миллиарда от Кляйндинста.
- … за два с половиной.
- Я просил четыре.
- Знаю. Очень интересно. Мы об этом еще поговорим, если хотите. Повидайтесь со мной, прежде чем продавать. - Он уткнулся носом в свой бокал. - Да, Кляйндинст… На дух его не переношу, - буркнул он, и этот оборот, вкупе с сильнейшим американским акцентом, показался мне вдруг невероятно комичным.
Впервые до меня дошло, в каком нервном напряжении я жил последние месяцы.
- Что он вам сделал, этот Кляйндинст? Обыграл в шарики?
- Достал он меня, вот и все.
- А чем, если не секрет?
- Вам не понять, старина. У вас вес не тот. У французов вес не тот. Ваш Сильвен Флуара, ему ведь… семьдесят пять? Буссаку и Пруво восемьдесят пять и восемьдесят восемь. И Буссак недавно отошел от дел. А за ними - никого. Среди французов соперника искать нечего. Был Джани Аньели, но профсоюзы его обкорнали. Ладно, в Италии есть Чефис. Был Герлинг в Германии, да с крахом Херштадта подскользнулся на банановой кожуре… Есть еще в Европе несколько ребят, которые неплохо держатся и могут поспорить за европейский титул… Кто? Вы их знаете не хуже меня. Бош, Бюрба, Грюндинг… добавим еще Некермана и Отцегера… А главное - Кляйндинст… и я. На этом поле я еще чертовски крепко держусь, старина, я не экс. Ладно, всего Кляйндинста зараз я повалить не могу, но вот одна его компания, СОПАР, очень меня привлекает. В ваших же интересах дать мне знак, прежде чем с ним договариваться… Этот сукин сын пытается заполучить титул абсолютного чемпиона Европы, вы не хуже меня знаете…
Я подумал, что каких-нибудь десять-двенадцать лет назад за тем же столиком в "Гритти" или, быть может, метрах в ста отсюда, в "Харри’с баре", примерно такие же речи вел Хемингуэй по поводу своих литературных соперников. Свой образ чемпиона мира он довел до самоубийства. Мы все весьма падки до чемпионства, но американцы меньше других склонны признавать в человеке право на поражение.
- До свидания, Джим.
- До свидания. Приятно было поговорить о старых добрых временах. Надо бы нам почаще встречаться. В конце концов, у нас куча общих воспоминаний.
Он протянул палец к лацкану моего пиджака:
- Уж я-то знаю, что стоит за этими м-маленькими ленточками…
Глава II
Я поднялся в номер. Шторы были закрыты, и ночь оставила после себя зажженные лампы среди беспорядка поспешного бегства и наспех собранных чемоданов. Лора сидела в кресле, у ног ее стоял проигрыватель, она слушала музыку. Голова ее была откинута, и распущенные волосы струились до самого ковра. Я переступил через Баха, Моцарта и Ростраповича и рухнул на диван; наверное, у меня был вид человека, который только что дал украсть у себя все сбережения, надежно спрятанные, однако, в глубине его самого. Дули рылся везде и все оставил настежь.
- Что с тобой, Жак?
- Ничего. Внутренний монолог.
- Можно узнать о чем?
- … никогда не признавайтесь.
Она опустилась на колени подле меня, поставила на диван локти и заглянула мне в лицо.
- Я требую!
- Я думал о падении Римской империи. Падение Римской империи - самая распространенная вещь на свете, хотя каждый думает, что он единственный, с кем это случилось. Очень демократично. А также очень по-христиански… Смирение, воздержание и все такое…
- Ты очень мило увиливаешь.
- На воде особенно. Думаю, что смог бы даже кататься на водных лыжах, одновременно играя в бильбоке.
- Чего он от тебя хотел?
- Мы с ним битый час проговорили о… необратимых процессах.
- По поводу чего?
- По поводу Венеции, конечно. Она все тонет, и никто не в силах этому помешать.
- Кто такой этот Дули?
- Очень сильный человек… в смысле финансов. Американцы крайне плохо приспособлены к невозможному. Два года назад он хотел выпрямить Пизанскую башню. Ну да. Нечасто встретишь столь отчаявшегося человека в такую рань.
Она прижалась головой к моему плечу:
- Я тебя люблю.
Это было сказано, чтобы напомнить мне, что на все есть ответ, причем единственный.
Есть в Лоре частичка "счастливого острова", чем она, без сомнения, немало обязана родной Бразилии, но еще больше своим доверительным отношениям с жизнью. Каждое утро Лора распахивает окно навстречу занимающемуся дню так, словно этот старый копуша с самого рассвета ждет ее с охапкой подарков. Глаза ее полны карей, горячей веселостью под почти прямыми бровями, густоту которых она сохранила, - как же я оплакиваю эти растленные эпиляцией лбы, где карандашная, вечно более-менее бежевая подводка убивает своей плоскостью всякую игру света и тени! - она собирает волосы в узел, а когда его распускает, я каждый раз удивляюсь преображению ее лица, переходящего от спокойствия к взволнованности. Приоткрытые губы всегда кажутся чуточку заброшенными, словно были созданы прерванным поцелуем; и во всем - от безмятежности лба до кроткого упрямства подбородка - юность поет о своей уверенности, что ничто и никогда не должно кончаться.
- Что случилось, Жак? Что на самом деле случилось?
- Один человек решил сделать с меня карикатуру. И вышло очень… похоже.
Я никогда раньше не знавал "вечерних страхов", потому что отсутствие любви сводило значимость ставки почти на нет. У моих встреч не было завтра: стало быть, вопрос о будущем отпадал. И я никогда не предавался этим рискованным мелочным подсчетам, подобно множеству других мужчин, завершающих свой маршрут и беспрестанно оценивающих потери. Я знал, конечно, что двигаюсь к закату, но не без выгоды для себя. Когда я сталкивался с несколько медлительной (от природы или по собственной воле) партнершей, ослабление моего пыла и слегка притупившаяся чувствительность позволяли мне выдержать время, потребное для того, чтобы не разочаровать столь законных ожиданий. Именно поэтому, конечно, одна молодая женщина доверительно сообщила своему мужу, что я "джентльмен до кончиков ногтей". Он мне это пересказал, а я рассматривал свои ногти с удивлением и не меньшим смущением. Одна подружка призналась мне после близости, в течение которой я сумел продержаться необходимое время только потому, что просто не мог кончить: "С молодыми я ни на что не гожусь. Они слишком горячие, слишком нетерпеливые". Видно, она предпочитала иметь дело с каким-нибудь пожилым французским работягой.
- … А еще я впервые люблю так, как никогда прежде: безнадежно.
- Что значит любить кого-то безнадежно?
- Мы с тобой на двух противоположных концах жизни, Лора… Однако Эразм написал свою "Похвалу глупости", не зная ни тебя, ни меня, что доказывает… Не знаю, что это доказывает, но чудесно, что Эразм с нами…
Она поднимает ко мне свой упрямый подбородок и серьезный взгляд ребенка, который отказывается играть, потому что с ним жульничают.
- Что значит - любить кого-то безнадежно?
Мы повстречались шесть месяцев назад, благодаря недоразумению. Лора приняла меня за другого. Я пришел на концерт Гилельса один, оставив второй купленный мною билет какому-то студенту у входа. Когда никакое имя не приходит нам на ум естественным образом и мы принимаемся листать записную книжку, лучше оставить эти потуги, хотя бы ради дружбы, и не проявлять к ней неуважение, столь явно освежая свою память. На выходе, отделившись от толпы, ко мне подошла с программкой в руке какая-то молодая женщина, цвет лица которой имел прямое отношение к солнцу, но скорее по рождению, а не по знакомству.
- Простите, вы не могли бы подписать мне эту программку? Я так восхищаюсь вашим мастерством…
Я охотно написал свою фамилию в углу обложки.
- Вот. Но скажите мне, барышня, откуда вы знаете, что я участвовал в международном чемпионате по регби в тысяча девятьсот тридцать шестом году? Ведь вы еще даже не родились в ту пору…
Похоже, она смутилась, взглянула на фамилию…
- О, сожалею, правда… Я приняла вас за Микаэля Сарна, а поскольку он один из моих любимых композиторов…
- Сарн, должно быть, лет на пятнадцать меня моложе. Значит, не все потеряно. Попробую сочинить что-нибудь. Может, это знак судьбы. У женщин бывают такие предчувствия…
Я начал заигрывать, видел, что она это понимает, но уже чувствовал, что оба мы достойны большего.
- Извините, - сказал я, и, помню, без всякой осознанной причины вдруг испытал потрясение, словно лишь в тот миг до меня дошло, что вот оно, случилось наконец, но уже слишком поздно.
Я склоняюсь к ее лицу, прикасаюсь ко лбу губами… Я пишу эти несколько слов в настоящем времени. Это помогает переживать заново.
- Это значит, что мы встретились по недоразумению, Лора. Вспомни. Ты меня приняла за кого-то другого… И была права…