Не помню, чтобы я испытывал подобное чувство - вновь стать самим собой - с тех пор, как нашел убежище в иронии. Я следил за своим дыханием: ни следа волнения. По большому счету, не так уж я изменился: в главном остался таким же, каким был при немцах. Араб, подумал я. Но острие ножа, точно приставленное к месту смертельного кровопускания, вдруг вызвало в моей памяти небо Андалусии и смерть быка под шпагой Хуана Бельмонте, которую я видел незадолго до того, как старый матадор положил конец своей усталости выстрелом из ружья.
Мне было хорошо. Я был дома.
Я чувствовал на своем плече ровное дыхание Лоры. И тут меня в первый раз посетило беспокойство: страх, как бы она не проснулась. Я хотел уберечь ее от испуга. Приходилось положить конец этому восхитительному воспоминанию о себе самом. Нож на моем горле принадлежал не немецкому парашютисту, орудовавшему в нашем тылу, а гостиничному вору, который не осмеливался ни убить меня, ни удрать, потому что звонок был у меня под рукой и мне хватило бы одной секунды, чтобы переполошить всю обслугу на этаже. Его лицо залоснилось от пота. Любитель. Взломщик, напяливший шоферскую форму, чтобы избежать расспросов при входе. Теперь он не знал, как быть.
Я поднял руку, положил ладонь на лезвие ножа и отвел от своего горла. В его чертах появились признаки растерянности, внутренней борьбы и страха; если страх перерастет в панику, быть может, он и окажется способен меня убить.
Я выпустил нож и протянул руку к звонку. Теперь ему надо было либо зарезать меня, либо оставить всякую претензию на размах и признать себя ничтожным воришкой - что он и сделал. Он взмахнул ножом с видом тщетной угрозы, схватил с ночного столика мои золотые часы и начал пятиться к двери.
- Воспользуйтесь служебной лестницей. Как выйдете, налево, - сказал я, и тут с его стороны последовала довольно забавная реакция. Он хрипло пробормотал: "Sí, señor…" - и одним прыжком выскочил наружу.
Я мог бы снять телефонную трубку и перехватить мазурика прежде, чем тот успеет скатиться через четыре этажа. Но у меня всегда была слабость к дикой фауне. Слишком непоследовательно требовать для нее убежища и трезвонить в полицию, едва один из ее образчиков забредет в шикарный отель. Мои глаза хранили образ этого молодого дикого лица и тела, окаменевшего в полной неподвижности напряжением всех своих нервных запасов. Я не был на него похож, даже в двадцать лет, потому что моя нормандская кровь наделила меня невесть какой, немного прусской белокуростью. Но если бы я мог переделать себя и был бы возможен выбор, я бы не отказался придать своей вновь обретенной юности эту гибкость иной породы и лицо, напоенное совсем иным солнцем. Sí, señor… Гренада или Кордова… Андалусия.
Теперь в розовом свечении ночника появилось что-то несуразное. В гостиную через оставшуюся полуоткрытой дверь проникал свет из коридора. Я пошел закрыть ее, а возвращаясь, остановился на какой-то миг у края постели, склонился над этим сном со спокойным дыханием. Она лежала на спине, одна рука на подушке, открыв ладонь моему поцелую, другая затерялась меж складок, оставленных нашими телами в сумятице простыней. Губы были приоткрыты, и там я тоже сорвал один счастливый миг, как тот, кто ворует фрукты из сада среди дуновений ночи. Я едва коснулся ее губ, чтобы она не проснулась и чтобы все оставалось по-прежнему в этом сне пустынных аллей при лунном свете, где кто-то, кто не здесь, видит сны. Не знаю, откуда ко мне пришла эта уверенность, это спокойствие, это чувство преодоления и выхода из тупика, словно дикая жизнь посулила мне будущее и обновление.
Я больше не могу спать. Он стоит передо мной, расставив ноги в своих кожаных штанах, подбоченясь, и глядит на меня с вызовом. Не знаю, есть ли след иронии на его лице, или же я таким образом ссужаю ему свои собственные богатства. То, что делает самцов полноценными, дразнит меня, выпирая из кожи аж до самого живота. Я и не знал за собой такой памятливости. Очень длинные и блестящие от молодости волосы, брови вразлет, чернокрылой птицей, впалые щеки крепкие, почти монгольские скулы и жадность тех лиц, что выражают еще первобытную силу и властные аппетиты.
- Руис, - бормочу я, - я буду звать тебя Руис.
Глава XI
В первый раз он явился мне на выручку уже через несколько дней.
Я вывез Лору за город. Май стал нашим сообщником: было почти жарко. День клонился к концу. Тени и свет покрывали нас своим уже чуть пожелтевшим кружевом, весна пасла в траве божьих коровок и белых бабочек. Луара совершала свою вечернюю прогулку, прежде чем вернуться в замок; течение было очень тихим, важная дама изрядно состарилась и двигалась здесь с некоторым трудом; в небе мелькали белые платьица множества иных любовей, привлеченных к кромке воды. На другом берегу - опрятные поля и благовоспитанные холмы. Это был один из тех уголков Франции, которые, кажется, вечно рассказывают какую-нибудь басню Лафонтена. Не хватало, конечно, кума карпа да длинношеей цапли, но французские пейзажи тоже имеют право на забывчивость. На горизонте - ни следа почтовых открыток с "историческими" видами, ни соборов, ни замков: старая дама прогуливалась тут инкогнито, не слишком заботясь о своем громком имени. Совсем неподалеку от нас порой смеялся лес, чуть пронзительным девичьим голосом, а потом наступала долгая тишина, и трудно было не заподозрить поцелуя или чего похуже. Однако это был весьма почтенный лес, даже чопорный, происхождения древнего и благородного.
Я держал Лорину руку в своей.
На другом берегу лежал скиф - распашная лодка-одиночка с пустыми опорами для весел; мне не нравятся скифы, за их вид, будто они обречены на вечное одиночество. Косолапые шмели убедительно оправдывали свою вошедшую в пословицу неуклюжесть, а стрекозы, как всегда, - в том и состоит их очарованье - теряли голову с приближением вечера. Это молчание не могло тянуться дольше: оно было переполнено признаниями еще более тяжкими, чем те, что недавно сделало мое тело. Надо было выйти из него, заговорить безразлично, еще раз не придать значения или сказать что-нибудь милое, остроумное, например что даже в последнем дыхании еще есть поцелуй. Нежно гладить твои волосы, Лора, успокаивающим жестом, ибо надо ли напоминать себе, что такая любовь, как наша, не зависит от произвола телесных немочей? И прижаться к твоим губам моими, не знающими износа, нежно, сладострастно, чтобы показать тебе, что я еще способен что-то дать вопреки тому, чего мне не хватило недавно в другом месте, и что я не положу все яйца в одну корзину.
- Почему ты смеешься?
- Смешно, вот и все.
- Что смешно?
- Энергетический кризис.
- Вы, французы, только об арабах и думаете.
… Я вспоминаю хриплый, резкий голос: sí, señor. Достаточно дать почистить свою обувь в Гренаде, чтобы увидеть, до какой степени мавританская кровь пометила Испанию.
Она прижалась губами к моему уху и прошептала первые буквы алфавита.
- Почему а, бе, це, дочь моя?
- Тебе нужна простота.
- Это очень трудно, Лора, для мужчины с моим послужным списком. Наибольшее культурное усилие века, будь то Маркс или Фрейд, пошло на пользу самосознанию: мы разучились не знать самих себя. В ущерб счастью, которое, по большей части, есть спокойствие духа и всегда прячет голову в песок. Не говоря уж о том, что любое психологическое познание самого себя отдает жульничеством…
Разговор - одна из самых непризнанных форм молчания.
- Ты слишком много копаешься в себе, Жак. Вечно кажется, что ты тайно сердишься на себя, что ты себя разочаровываешь… что… О, я не настолько знаю французский. Тебе не хватает дружелюбия к самому себе, вот. Надо быть терпимым. Ты нетерпим к себе.
Она наклонилась ко мне со стебельком травы в руке. Я ждал, что она пощекочет мне лицо, как это водится у травинок, но в Бразилии еще остались девственные леса. Ее глаза сияли янтарем, собранные в узел волосы оставляли на лбу место для всего, чем последние отблески дня могли его одарить. Наполовину свет, наполовину счастье. Она отвела глаза, чтобы дать получше рассмотреть себя, с той чуть виноватой, чуть лицемерной улыбкой, которая появлялась у нее, когда она знала, что ею любуются. Было столько других взглядов, которые так же ласкали ее, но я по-настоящему верил, что она предпочитала мой, находя в нем больше таланта. Я подумал, что, когда зрение слабеет, надевают очки, но то была гнусная мысль. А впрочем, Руиса тут не было, и я ничем не рисковал.
Время от времени нас донимали какие-то мошки, и тогда приходилось положить конец их раздражающей настойчивости тщетным жестом, тоже не попадавшим в цель. Мне не стоило так рисковать на свежем воздухе; впрочем, я долго греб, чтобы добраться сюда, надо было поберечь силы, зря я поддался своим животным позывам. Отчасти это произошло по ее вине, из-за юбки, слишком узкой, слишком длинной, слишком обтягивающей: задрать ее до бедер оказалось целым предприятием, весь мой пыл и порыв ушли на это. В толк не возьму, как там было у импрессионистов. Сначала она сделала то, что предполагает нежность, с детским старанием, но, надо полагать, день для меня был неудачным, надо было перед тем заказать себе гороскоп. Признав наконец свое поражение, она прижалась головой к моему животу и пролепетала этот старый припев искусства, техники и умения, который служит наилучшей эпитафией мужественности:
- Я такая неловкая…
Я ничего не ответил, потому что самолюбию тут тоже нечем было поживиться. В конце концов, начало импотенции - не конец света, и я еще вполне могу встретить приятную женщину, достигшую безмятежности. Мы переспим разок или два, прежде чем приступить к совместной жизни, чтобы удостовериться, что нам обоим ничего не нужно. Я прекрасно знаю, что смех - неотъемлемое свойство человека, но, очевидно, даже неотъемлемое свойство человека не может всюду поспеть одновременно. У нее камея под белой блузкой, под блузкой с кружевными рукавами, которую она купила в девятнадцатом веке на блошином рынке, и длинная коричневая юбка, как у школьниц Колетт; она одевается другим временем, другими нравами; мы пойдем сегодня вечером на премьеру пьесы Анри Бернстейна, молодого модного автора. Впрочем, мы занимались любовью четыре дня назад, и все было замечательно.
Ее шляпа лежит в траве: белая, великолепная, с широкими полями, опоясанная красивым желтым шарфом, у нее такой вид, будто она приземлилась здесь после приятного перелета. Колени Лоры шевелятся под ее темной юбкой, утомленные своим пленом: моя рука движется им навстречу и касается кончиками пальцев, ибо чем легче ласка, тем больше она дарит рукам. И вдруг - слезы, и она бросается мне на грудь, рыдая:
- Я боюсь, Жак, я все время боюсь… Я чувствую, как ты отдаляешься от меня…
Я молчу, моя рука продолжает ласкать пустоту.
- Ты так много жил, так много любил… Ты получил сполна… Временами я чувствую в тебе какую-то усталость… Ты не хочешь начинать сначала, еще раз изведать мир, жизнь, любовь. И вечно какая-то ирония, будто ты уже изведал и потоп, и царицу Савскую, и все такое и будто ты не собираешься начинать все сначала лишь из-за того, что есть девушка, которая тебя любит…
- Мне скоро шестьдесят.
- Тем лучше. Так, если чуточку повезет, ни одна шлюха не успеет украсть тебя у меня… Я прекрасно знаю, что не могу сравниться со всеми теми, которые…
- Лора, я тебя умоляю. Не было никого. Никого.
- Я только что была такой неловкой… Иногда я чувствую себя круглой дурой в сексуальных делах…
- Когда партнерша чувствует себя в сексуальных делах круглой дурой, значит, ее партнер еще глупее…
Она понемногу успокоилась в моих покровительственных объятиях, но мне показалось, что шляпа в траве больше не была моим другом.
- Мне бы хотелось, чтобы ты поехал со мной в Бразилию, подальше от твоих забот…
- Ну да, мои заботы. Жискар, Ширак и Фуркад нас вытянут, уверен в этом. Сейчас, разумеется, есть безработица, сокращение заказов и ограничение кредита, но это всего лишь неизбежные ступени подъема. Я также спрашиваю себя: может, римские патриции тайно мечтали о варварах?.. Равным образом те, кто принимает свой собственный износ за упадок цивилизации. Кто знает, не грезят ли луарские замки об африканских рабочих, или же подобной мыслью я постыдно эксплуатирую этих самых африканских рабочих, даже не платя им сверхурочные?..
Он немного походил на Нуреева, особенно скулами и губами и этим намеком на Азию в уголках глаз. Но более молодой, более дикий и гораздо более решительный. Несомненно, один из наших завоевателей: те, кого Карл Мартелл обратил в бегство при Пуатье, смешались в йем с теми, кого король Ян III Собеский разгромил под Веной. Не знал за своими фантазиями такой заботы о победах. При каждом движении головы его черная шевелюра взметалась, словно хвост несущегося галопом коня. Мне было трудно не наделить это видение на берегу Луары, хотя оно было моим собственным творением, а сам я, стало быть, его повелителем, неким царственным и вместе с тем животным благородством, которое я позаимствовал скорее из произведений искусства, нежели из своих беглых воспоминаний. Досадно, что красота продиктовала свои условия, потому что мне легче было бы им воспользоваться, если бы он был достоин презрения. Я стер его, велев вернуться после того, как он вновь обретет свою униформу личного шофера и хулиганский вид.
- О чем задумался, Жак?
- О невозможном. Идем. Пора возвращаться. Уже поздно.
Мы дошли до лодки, и я уселся за весла. Прелестная носовая фигура моего корабля скользила меж облаков, в обрамлении бледной синевы, со шляпой на коленях. Решительно, этой шляпе прекрасно жилось.
- Жак, почему ты всегда одеваешься одинаково, немного на манер Хэмфри Богарта, шляпа и все такое, как на фото тридцатилетней давности?
- Не знаю. Из преданности, наверное. Или ради иллюзии всегда походить на себя самого. Или же это хитроумный поиск чего-то, сам не знаю чего, вышедшего из моды, что как раз и вводит новую моду. Any more questions?
Она осмотрела меня критически:
- Не знаю, полюбила ли бы я тебя, если бы тебе было тридцать… Все это будущее, которое было перед тобой, меня бы испугало… Это немного гадко, то, что я сейчас сказала?
- Нет. Это факт - нам осталось очень мало времени… - Я добавил спокойно: - Надо накладывать двойные порции.
Мой взгляд блуждал у нее за спиной, над горизонтом. Я искал замки, всегда отыщется один, что поджидает за поворотом. Не знаю, зачем мне понадобились торжественные камни. Тут были только песчаные наносы, раздутые, словно вытащенная из воды рыба. Порой из-за косогора появлялась верхушка какой-нибудь колокольни, напоминавшей о смиренных могилах. Я встал, хотел увидеть, что дальше, но и там ничего не было. Я стал грести стоя, навстречу Лоре, а она все время отдалялась. С этим бледным светом у нее были свои прозрачные связи, женские секреты, общность мягкости и белизны; вода благосклонно уступала лодке, вновь замыкаясь за вашей кормой, словно опустившийся занавес. Не останется ни следа. Сейчас поворот и деревенская гостиница. Веха на пути. На берегу в полном одиночестве стояла лошадь, вся серая, долгогривая, должно быть мечтая о галопе.
- Еще далеко?
- Не знаю.
- Ты не устал?
- Я неутомим.
- Что высматриваешь?
- Замок.
Она повернулась к линии небес:
- Нет тут никакого замка.
- Какой-нибудь всегда найдется. На Луаре без этого нельзя. В сущности, может, это вовсе и не Луара… Должно быть, мы заблудились где-то в другом месте… Не знаю где…
Она не засмеялась. Быть может, я был слишком бледен и слишком яростно греб, стоя в своем вышедшем из моды костюме и чикагской шляпе.
- Жак, что с тобой?
- Ничего. Мне нужны мои башни и замки; представь, я их никогда не видел, мои луарские замки. Я никогда сюда больше не вернусь, слишком близко…
Я продекламировал:
О за́мки, о смена времен!
Недостатков кто не лишен?
О за́мки, о смена времен!
Постигал я магию счастья, В чем никто не избегнет участья…
Я бросил весла и сел, обхватив голову руками.
- Против течения, - сказал я. - Вечно приходится грести против течения. Мне надо было встретить тебя в семнадцать лет и угостить мороженым на площади Конрэскарп…
Она встала и пересела ко мне; весла плыли по воде, словно вдруг оказались ненужными; лодка попала в водоворот и медленно кружилась вокруг собственной оси: старый вальс дрейфующих челнов.
- Лора, я хотел бы умереть прежде, чем умру плохо…
- Пикассо…
- Да оставьте вы меня все с вашим Пикассо и Пабло Казальсом, им было на тридцать лет больше, чем мне, а в этом возрасте легче умереть стариком. И потом, кто говорит о смерти? Я тебе говорю о том, как умереть, а это к смерти не имеет никакого отношения!
Я чувствовал у себя на лбу капли холодного пота, и вовсе не от усилий. Я чувствовал, как меня медленно уносит течением, и знал, в каком направлении, и это была совсем не Луара.
Я не заметил, как он появился. Должно быть, беззвучно запрыгнул на борт, с силой и ловкостью, известными тем, кто посещает арены Андалусии. Он берется за весла, и его движения одновременно легки и размашисты; он не спускает с меня глаз, ожидая приказа. Ни следа высокомерия, еще меньше панибратства: я бы этого не потерпел и тотчас же убрал его куда подальше. Нет: только готовность, услужливость и покорность. Один из тех, кто явился издалека, чтобы сделать за нас грязную работу, которой старая Европа больше не хочет себя обременять. Я отчетливо вижу его и еще раз замечаю, насколько все в нем нам чуждо, начиная с востока его глаз и азиатской тени скул на впалых щеках до складки губ, где юность трепещет от первобытной алчности и своих властных желаний. Я делаю ему знак, и одним взмахом весла он выталкивает лодку на песок. Лора встает: она даже не удостоила его взглядом. Я подаю ей руку и помогаю выйти. Руис первым покинул лодку и дожидался нас. Он знает, что я недавно опозорился, что мне не хватило силы, и теперь только того и ждет, чтобы прийти мне на помощь. На нем белая футболка и черные кожаные брюки. Он приводит себя в готовность одним жестом, грубо и по-животному откровенно, пока Лора опускается перед ним на колени, и моя кровь, подстегиваемая отвращением и ненавистью при виде этого гнусного опрастывания, закипает и наполняет меня убийственным задором. Я закрываю глаза, чтобы лучше видеть их обоих, и нежно удерживаю Лору в своих объятиях, прижавшись губами к ее губам, покуда Руис неистовствует над ней под моими опущенными веками с бешеной и бессильной злобой тех, кто не может ничего опоганить, ничего осквернить.
Я слышу у своей шеи долгий Лорин стон.