Грустные клоуны - Ромен Гари 2 стр.


Дочь преподавателя французского языка в нью-йоркском университете, Энн получила образование в Сорбонне и вернулась в Соединенные Штаты, как только началась война. Ее отец был человеком утонченным, не способным проявить себя ни на родине, в Америке, ни во Франции, где он прожил много лет, жестоко страдая оттого, что она не соответствовала его представлениям. Военные годы он провел в своей квартирке на Манхэттене в окружении коллекции произведений абстрактного искусства, размышляя над будущим культуры: с идеологической точки зрения Запад представлялся ему высшей формой помпезного искусства. Вид крови приводил его в такой ужас, что ему было бы легче воспринять известие о гибели человечества, чем согласиться присутствовать при процедуре переливания крови. Невероятное количество кактусов всех форм и размеров заполонило квартиру, взяв хозяина под надежную защиту своих ощетинившихся колючками рядов. На стенах не было ни одного яркого, диссонирующего пятна. Цветовая гамма была выдержана в нейтральных тонах, прямые углы иногда нарушал скрюченный силуэт кактуса или серая завитушка на полотне Хартунга. Современная мебель, выдержанная в сухом геометрическом стиле, который делал ее такой же бездушной и не более живой, чем скелет в пустыне, дополняла этот целенаправленно созданный антураж, призванный существовать вокруг человека, изо всех сил стремящегося ограничить свою жизнь ее призрачным образом, тысячекратно профильтрованным и, таким образом, избавленным от всего того, что могло бы задеть или ранить. Дно аквариума украшал какой-то лунный пейзаж, созданный из песка и камней, но рыбок в аквариуме не было, или, как говорил Вилли, налицо было наличие их отсутствия. Но среда, в которой существует человек, мало что значит: зачастую она говорит о нем меньше, чем на самом деле скрывает.

Вилли отправился повидаться с будущим тестем незадолго до свадьбы. Это был своего рода визит вежливости, в ходе которого речь шла совершенно о другом: Гарантье горько сетовал на тот низкий уровень, до которого скатилась кинематография, уделявшая, по его мнению, слишком большое внимание живым людям, но игнорировавшая мир форм.

- В принципе, это вина Шекспира, который в литературе дал волю инстинктам, как кобылицам и жеребцам во время течки: с тех пор они так и не угомонились. Я, прошу заметить, не враг природы. Я очень люблю цветы, особенно те, которые имеют необычную форму и похожи на знак, но не отличаются яркостью окраски и сильным запахом. Сегодня наша чувствительность платит за наши преступления, а наши преступления носят имена Рубенса, Шекспира и этого ужасного Рабле. Искусство плоти и животной страсти настолько расшатало наши моральные устои, что нашло свое естественное завершение в нацизме. Но особое отвращение я питаю к Шекспиру за то, что он излил в поэзии потоки лирической спермы. Спермы, - повторил он, видя, что Вилли не понимает, и в устах этого утонченного господина, сухого и безупречного, последнее слово прозвучало с горечью и безграничным презрением, что могло быть следствием подчеркнуто правильного произношения.

- Спер-ма, - с нажимом произнес он. - На французском языке это слово обозначает, как вы знаете, мужское семя.

Стоя у причудливо изогнутого кактуса, он смотрел на Вилли черными грустными глазами.

Перед уходом Вилли вскользь намекнул на свадьбу, хотя испытывал странное чувство, что время и место для этого были неподходящими. Гарантье со скучающим видом глянул в сторону.

- Моя дочь тоже играет на сцене, - сказал он. - Возможно, вы найдете некое общее удовлетворение в. в нынешней форме этого искусства. Желаю вам счастья, - без всякого перехода добавил он.

Кончиком пальца Гарантье провел по усам и вежливо проводил будущего зятя до двери.

- Прошу извинить меня, но я не смогу присутствовать на свадьбе. Завтра я уезжаю во Флориду для участия в ряде научных конференций. Ну что ж… Вот так. Рад был с вами встретиться. Надеюсь, в искусстве вы оба найдете должное удовлетворение и. как бы это сказать. обоснованность вашего союза.

В качестве свадебного подарка он прислал им одну из своих картин: одинокая серая клякса на белом фоне, которая могла быть также его представлением о жизни. "Он был прав, - подумал Вилли, и на его губах заиграла ироничная улыбка, подчеркнутая капризными ямочками избалованного ребенка. - Он был прав, потому что одиночество - это не когда живешь один, а любишь один. Никогда не встретить ту, которая никогда вас не полюбит - вероятно, это и есть самое правильное определение человеческого счастья". В отношениях между мужчиной и женщиной, когда жалость наверняка убивает то, что сама же и пытается спасти, он не мог ожидать от Энн ничего, кроме ненависти, но у нее по отношению к нему не было даже той вспышки эмоций, которая нужна, чтобы ненавидеть. Вилли все отчетливее ощущал вокруг себя это иное одиночество, год от года усугублявшееся и становившееся все более отчаянным, и это приносило ему острое и неуловимое чувство счастья: значит, несмотря ни на что, у них было что-то общее. Он соглашался довольствоваться этим. Но теперь он рисковал потерять даже то, что было. Энн могла ускользнуть из того круга одиночества, в котором находились они оба: достаточно было случайной встречи, вечеринки у друзей, любой открытой двери. Вилли понимал, что полностью находится во власти случая, и потому уже заранее со злобой смотрел на окружающих мужчин, отлично зная, что они не преминут нанести ему подлый удар в спину. Поэтому он всегда старался бить первым, - что было не более чем превентивным актом мести, - но тем самым лишь множил численность своих врагов. Сама мысль о том, что его любовь могла оставаться безответной, заранее оправдывала, как ему представлялось, любую подлость, которую он мог совершить. Подобная несправедливость со стороны жизни, подобная жестокость просто толкали в объятия цинизма. Все, что он мог сделать другим, не шло ни в какое сравнение с тем, что делали ему. Страстно и безответно любить женщину - вот доказательство того, что судьба - это злодейка в образе балаганного шута, который не заслужил ничего лучшего, кроме как кремового тортика в физиономию. В редкие моменты искренности по отношению к самому себе - за ним водилась такая слабость - в голову Вилли приходила мысль, что в конечном счете именно в кремовом тортике в один прекрасный день найдут четкий, застывший на века отпечаток человеческого лица.

III

Шествие запаздывало. Мимо прошли несколько человек в карнавальных костюмах: неизбежные арлекины, порядком надоевшие шарло и пьеро и даже смеющийся Сталин в обнимку с усыпанным звездами Дядей Сэмом. Но рассчитывать на то, что карнавал в Ницце развеселит душу, было бы большим заблуждением.

Прилипнув к окнам, посетители "Pedro's" ожидали появления карнавальных колесниц. Громкоговорители изрыгали официальную музыкальную тему карнавала: "Да, да, будет красиво, будет хорошо, будет горячо, все будет розовым, все будет голубым!", и Рэнье вспомнил другой припев, который не сходил с уст его пулеметчика Деспьё, погибшего в Нормандии во время боевого вылета в районе Сент-Мер-Эглиз: "Я верю, что после войны СССР устремится в своем развитии к социализму с человеческим лицом, что Соединенные Штаты пойдут к нему же путем обратной эволюции, и на месте встречи возникнет самая прекрасная цивилизация в истории человечества".

- Педро, повтори, - Рэнье поставил на стойку пустой стакан.

- А мне вишневой водки, - сказал Ла Марн.

Деспьё дешево отделался: его убили в 1944-м, когда он парил в небе надежды. Потом с раздела Берлина началась холодная война и Сталин попытался схватить американцев за яйца, а вторжение в Корею, где войска Объединенных наций пытались остановить убийцу, усевшегося на трон Ивана Грозного, стало ее продолжением.

Рэнье с большим трудом удалось записаться добровольцем: у него не было руки. Но присутствие ветерана испанской войны, бойца Сопротивления, кавалера ордена "Участники Движения Сопротивления" имело символическое значение, которым не следовало пренебрегать. И его взяли - как живую легенду. Ближайшим пароходом, отправлявшимся из Марселя через десять дней, ему надлежало отбыть к месту дислокации французского батальона ООН. А пока он коротал время за барной стойкой вместе с Ла Марном, который ехал вместе с ним, но, по его словам, не по убеждению, а за компанию. Они заехали в Ниццу, чтобы окунуться в почти семейную атмосферу карнавала и попрощаться с Педро, хозяином бара, который сейчас мыл стаканы по другую сторону стойки. Своим черепом, одновременно лысым, бритым и седеющим, Педро походил на боксера, и никому даже в голову не могло прийти, что он получил университетское образование в Испании, преподавал антропологию в университете Саламанки и находился в изгнании после прихода к власти Франко. Рэнье познакомился с ним еще во время гражданской войны. Педро уже тогда был коммунистом, он был им всегда, но с тех пор он сильно изменился. Хотя, в конечном счете, речь не идет о коммунизме. Коммунизм тут ни при чем. Он не имеет ничего общего ни со Сталиным, ни с виселицами Будапешта или Праги. Коммунизм - это идея. Очень красивая идея. Никто не имеет права судить идею по результату ее воплощения в жизнь. Она создана не для этого. Любая идея сворачивает себе шею, едва опустившись на землю. Она всегда вымарывается в дерьме и крови, когда попадает из головы в руки. Нельзя выносить суждение об идее по преступлениям, которые совершаются во имя ее, да и вряд ли удалось бы найти идею в социальных моделях, построенных на ее основе. В метро есть реклама, уж не знаю какого товара: "Я смеюсь оттого, что вижу себя такой красивой в этом зеркале". Но идея не может отражаться в зеркале. Никто не имеет права судить о коммунизме но его изображению в русском зеркале: в нем виден только Сталин.

Рэнье допил свой стакан. Чрезвычайно трудно порвать с самим собой, иными словами - порвать с потребностью в справедливости и свободе для других.

Тем не менее он пытался. После пятнадцати лет политической борьбы и вообще всякой борьбы, пройдя путь от Дворца солидарности в Испании и Лиги борьбы за права человека до партизанского отряда и эскадрильи английских ВВС "Лотарингия", в составе которой он воевал с 1943 по 1945 годы, в погоне за хрупкой человеческой мечтой он начал серьезно подумывать о службе в полиции, надеясь порвать с самим собой. Но он знал, к чему бы это привело: он бы попытался придать полиции "человеческое лицо", привнести некий дух рыцарства и чистоты к вящей радости воров и убийц.

И тогда он уехал к себе в Рокбрюн и начал писать книги для детей, отвечая категорическим "нет" всем организациям, пытавшимся заручиться его поддержкой, всем комитетам, ассоциациям, партиям, союзам, движениям, лигам, фронтам, объединениям и даже призывам своих товарищей по Сопротивлению, вступившим в новые сражения за все то же дело, - свободу, - товарищей, которые могли жить, дыша лишь полной грудью.

Он ждал, но она не приходила. Деревушка Рокбрюн располагалась в стороне от шоссейных дорог, и, чтобы найти ее, нужно было трястись по проселкам, зная, что она находится где-то в этих краях. "Жизнь - это случайная встреча", - написал философ Мартин Бубер. Нужно еще раз дать шанс случайной встрече, дать шанс шансу. Женщине, о которой не известно ничего, даже то, существует ли она. Погоне за мечтой. Временами Рэнье мучила мысль, что пока он ожидал ее в Рокбрюне, она, возможно, искала его в Эзе, Ла Турби или Ницце. Он даже подумывал о том, чтобы съездить в Мексику: было у него смутное предчувствие.

Она либо придет, либо нет. Одна встреча - и справедливость восстановлена. Один взгляд - и борьба не напрасна. Это именно то, что Ленин называл революцией, и если он никогда не говорил этого вполне определенно, то лишь из-за стыдливости. Но Ленин смог выразить свои мысли в молчании. Присущий ему талант он использовал для того, чтобы почтить любовь своим потрясающим молчанием. Он, не сказав ни слова, посвятил свой труд нежности женской груди, сладости женских губ; и то, что осталось невысказанным им о любви и женственности, в конце концов ослепило вас своей очевидностью. Недосказанность, которой пронизан весь его труд, является самой многозначительной по сравнению со всеми красивыми словами, которые когда-либо мужчины слышали о любви, и то, что Ленин никогда не произнес вслух, будет вечно стучать в сердцах людей. Это его самое прекрасное, самое красноречивое послание.

Он рассмеялся. Осторожно! Еще немного, и речь пойдет о распущенности.

Распущенностью я называю право ставить любовь пары превыше всего - туда, куда по ошибке иногда помещают солнце. Кое-кто скажет, что я иду против течения, выступая в защиту распущенности, то есть права каждого из нас выбирать свое собственное солнце, а все остальное называть тьмой.

В американской Конституции есть статья, в которой говорится о праве каждого человека самому искать свое счастье. Pursuit of happiness. Пугающая ответственность!

Законоположение ошеломляющее и беспощадное: поиск счастья, как вам это нравится?

Тогда почему не пожизненная каторга, если уж на то идет?

- Как дела, клоуны? - спросил Педро.

- Нормально.

На прошлой неделе Рэнье попытался вспомнить точный текст одного изречения из Горького. "Грустные клоуны, которые исполняют свой человеколюбивый номер на арене капиталистического цирка…" Нет. Не так.

- Это из Горького…

- Чего? Что из Горького? - насторожился Ла Марн, который всегда боялся, что его уличат в недостаточно высоком культурном уровне.

- Грустные клоуны. Буржуазный идеализм. Ничего. Педро, налей еще стаканчик.

- Вы прибудете в Корею пьяными в стельку, - сказал Педро.

Рэнье держался за барную стойку, и на его губах играла насмешливая улыбка: ирония уже с давних пор была необходима ему в отношениях с самим собой. Пустой рукав - левый - был засунут в карман пиджака. Двадцать пять лет прошло с тех пор, как ему исполнилось двадцать. В двадцать лет еще позволительно думать, что любовь - это образ жизни. Но теперь ему было сорок пять. В этом возрасте уже следовало обрести зрелость рассудка - эту хваленую зрелость, которая невольно ассоциировалась с хорошо вызревшим сыром.

И тем не менее он все еще ожидал ее. Он пытался представить ее с помощью всех известных ему женщин, поскольку в жизни наступает такой момент, когда все встреченные женщины превращаются в отчетливый образ той, которой вам не хватает. Это то, что они оставляют вам на прощание. Одолжение, которое вам делают. И наконец вы отчетливо видите ее в череде меняющихся образов, и ей недостает только одного - материальности. Я бы ее тут же узнал: ее так не хватало другим! Да и как ошибиться после стольких попыток, после того, как перед взором пронеслось столько лиц, глядящих на тебя с укором и немым тревожным вопросом в глазах: "Что я сделала? Почему ты так на меня смотришь?"

Ла Марн допил водку и рассматривал вишню, лежащую на дне стакана.

Они ничем не могли помочь друг другу: они были мужчинами. Единственной женщиной в баре была взгромоздившаяся на высокий табурет проститутка с горжеткой из чернобурки на плечах. "Шлюха, - подумал Ла Марн, - нечто мужеподобное и грубое". Он с отвращением отвернулся.

IV

Ла Марн - кто знает, так ли его звали на самом деле? - был невысок и смуглолиц, волны крашеных иссиня-черных волос падали ему на щеки, подобно приподнятым вороновым крыльям, а черты его лица не были лишены определенного латиноамериканского изящества. В былые времена о таких типах говорили: авантюрист, темная лошадка. На самом деле он был поляком, сыном портного из Лодзи. Длиннющие трепещущие ресницы оттеняли его карие миндалевидные глаза, в которых светилась доброта и почти физически ощущалась мягкость, более уместная для тонкой лайковой перчатки, чем для мужского взгляда. Стремясь изменить это впечатление и закалить характер, он провел пять лет в Иностранном легионе, и, вероятно, был единственным человеком в его истории, которому с таким взглядом удалось дослужиться до старшего сержанта. Потом он получил французское гражданство и обосновался во Франции, однако так и остался франкофилом. В детстве, когда польские приятели дразнили его жиденком и частенько колотили, он на них не обижался, потому что они были не французами, а бедными маленькими варварами. Иногда друзья подшучивали над ним, говоря, что немцы побили французов в 1870-м. Ла Марн с палкой в руке бросался на этих обманщиков, а после прятался, чтобы поплакать в одиночестве. Старый школьный учитель, который прекрасно понимал, в чем дело, никогда не решался рассказывать при нем о войне 1870 года. Чтобы научить детей терпению, в школах рассказывали об истории Франции, революции, нравах человека, свободе, равенстве, братстве, и Ла Марн оказался особенно восприимчив к этим урокам.

Если бы не война, то его жизнь во Франции, несомненно, представляла бы собой серое существование, разбавляемое ежегодными парадами 14 июля и собраниями в защиту прав человека во Дворце солидарности. Июль 1940 года превратил его в существо третьего сорта, но он все еще цеплялся за прежнюю жизнь, веря, что это были всего лишь танки. Но желтая звезда, комиссариат по делам евреев и облава французской полиции, одетой во французскую форму, лишили его последних иллюзий. И это было в порядке вещей: он начал изучать Францию по книгам, и в течение долгого времени ее голос доносился до него издалека, словно звук охотничьего рога из глубины леса. Даже получив гражданство и живя в Париже, он продолжал его слышать. Но внезапно звук оборвался. Ла Марн перестал понимать происходящее. Он пристально вглядывался в лица французов по происхождению, однако и они тоже, похоже, больше ничего не понимали, хотя полной уверенности в этом не было; возможно, звук продолжал звучать в них, просто он этого не знал. Он был совершенно сбит с толку. Первые месяцы после поражения он обожал маршала Петэна и проклинал англичан, виновных в трагедии Мерс Эль-Кебира. Он разобрался в происходящем только тогда, когда оказался в Дранси в ожидании депортации. Там-то он все понял. Он сбежал, обзавелся фальшивыми документами и занялся спекуляцией в Марселе. Но окончательно избавиться от прошлого ему не удалось: он снова услышал звук рога из лесной чащи. На сей раз он звучал на волне лондонского радио и назывался де Голлем. После очередного приступа франкофилии он присоединился к партизанам Савойи, назвавшись Ла Марном.

- Педро, еще порцию звука рога в лесной чаще. Со льдом.

- Вы доберетесь до Кореи в стельку пьяными, - повторил Педро.

- А в каком, по-твоему, виде мы должны туда добраться?

Отношение Ла Марна к жизни приобрело форму бесконечной пародии: он пытался нейтрализовать это прежде, чем это с ним произойдет. Вместе с тем, Ла Марн не мог вразумительно ответить, что он подразумевал под словом это. Юмор и шутовство были призваны смягчать удары, но, превысив необходимый жизненный минимум, они стали напоминать дьявольский танец жертвы, с которой заживо сдирают кожу. Вот так Ла Марн постепенно превратился в настоящего вертящегося дервиша.

Назад Дальше